4. Империализм и извращение потребности в межличностных контактах br...


4. Империализм и извращение потребности в межличностных контактах



Следует всегда помнить, что критика нравственного разложения личности – это не только социальная сатира и не только защита душевного здоровья личности от ядовитых философско-этических антиидей. Это и нравственно-психологическая критика, определенное психологическое разоблачение. Подобная критика требует особого внимания к индивидуальным особенностям характеров, к смыслу исканий и морального выбора, к внутридушевному напряжению нравственной жизни личности. Конечно, эта нравственно-психологическая сторона, несмотря на своеобразие и относительную самостоятельность, так же социально обусловлена и исторически изменчива, как и сам человек, как сами пороки и добродетели, как само добро и зло. Но ее необходимо специально раскрыть перед духовным взором людей. Только так можно осветить скрытые глубины душевного мира человека, которые антигуманисты хотят использовать как плацдармы для воинственного наступления на мораль, на человеческие ценности.


Нравственно-психологические потребности людей друг в друге имеют свою диалектику. С одной стороны, мы наблюдаем потребность уподобления душевного мира другого человека своему собственному, неудержимого проникновения в этот самостоятельный мир и, с другой, потребность самораскрытия собственного мира для другого человека, стремление перенести свои переживания и мысли на заповедное поле иной души. Переплетение этих потребностей насквозь пронизывает особенно близкие отношения людей – дружбу, любовь. Освоение духовно-эмоционального богатства другого и передача ему своего оказываются тесно связаны: удовлетворение только одной из потребностей за счет другой сразу же пагубно сказывается на межличностных взаимоотношениях. В этой диалектике потребностей раскрываются все самые интимные моральные особенности личности как единой целостности. Добро и зло здесь воплощаются в прямой моральной коммуникации человека с человеком. И хотя взаимопроникновение двух внутри-личностных миров совершается на основе добра, благожелательности – отсюда и проистекает радость и энтузиазм при таких отношениях,- в этом процессе раскрываются и тайники зла, себялюбия в каждом человеке. Мудрое понимание этого, непринятие максималистского требования об идеальной, абсолютной доброте другого человека служит важнейшим психологическим условием реалистического подхода к межличностным отношениям, гарантом их стабильности и прочности.


Конечно, обыденное нравственное сознание, житейский опыт многих людей достаточно четко зафиксировал психологические состояния моральной неконтактности, несовместимости, непонимания, одиночества людей. Бывает так, что люди, даже, казалось, близкие друг другу, оказываются на самом деле весьма далеки один от другого, не могут преодолеть трещину обособления, которая их разделяет. Но тогда в нравственном сознании с необходимостью возникает вопрос: а как же любить ближнего своего, если он вовсе не ближний, чужой? Как любить другого человека, если чужая душа – потемки? В нравственно-психологических исканиях, состояниях почти каждого (особенно формирующегося, молодого) человека в определенных ситуациях возникал подобный грустный вопрос. И если этот вопрос абсолютизировать, то мы получим психологическую предпосылку этической антиидеи о безысходности одиночества, своего рода пессимистическую убежденность в непреодолимости непонимания человека человеком, и даже в конечном счете – взаимной враждебности. Абсолютизация обыденным сознанием некоторых моментов индивидуального житейского опыта становится здесь нравственно-психологическим основанием уже теоретической абсолютизации – в этике (как у экзистенциалистов).


Художественная литература, со всей ее критичностью, раскрыла (особенно в семье, в различных микроколлективах) как социальную недопустимость моральной неконтактности в нравственных взаимоотношениях людей, так и ее пагубное воздействие на духовное развитие личности. Вот люди живут одной семьей и, вопреки этому, остаются далекими друг от друга, «непознанными», недоступными в их неповторимо индивидуальном духовном содержании. Более того, нередко нравственно-психологические черты одного оказываются несовместимы с чертами другого: доброта наталкивается на эгоизм; уступчивость – на властолюбие; скромность, деликатность – на агрессивность, высокомерие; нежность – на черствость, грубую чувственность; жизнерадостность, искренность – на замкнутость, чванливость; игровой элемент жизни, мечтательность – на бескрылый утилитаризм; заинтересованность, внимание – на равнодушие и т. д. Нравственное соприкосновение двух внутри-личностных «миров» оказывается в данном случае серией конфликтов, огорчений, неудач, непониманий, а их взаимное, «параллельное» существование определяется не духовными потребностями (в том числе нравственными: в сопереживании общих ценностей), а, как правило, какими-то внешними, побочными интересами. Цели жизни кажутся заданными извне, определенными течением сиюминутных обстоятельств: в таких контактах индивидов не присутствует общее дело, скрепленное общими ценностями, люди взаимно используют друг друга, привыкая относиться к другому как к средству и не видя за полезностью того или иного индивида его как человека, как целостную личность. Ощущение морального одиночества – неизменный спутник подобных межличностных отношений, а тревожная, горькая неудовлетворенность жизнью – то нравственно-психологическое состояние, которое периодически терзает самочувствие человека. Конечно, и подобные, построенные на утилитарно-внешних интересах, отношения людей приобретают со временем (и при определенных субъективно-психологических способностях к взаимоприспособлению) прочность моральную. Это прочность нравственно-психологического «симбиоза» лиц, построенная на одной только обоюдной «выгоде» или зиждущаяся на извращенной морали приспособления властолюбца и его жертвы. Но подобный «симбиоз» прочен лишь до поры до времени, а личность, включенная в него, постоянно нуждается в некоторой нравственно-психологической компенсации за его пределами, где бы она обретала (пусть даже иллюзорный – в мечтах!) минимум взаимопонимания и искреннего сочувствия.


Нужно, однако, всегда иметь в виду, что тревожную социальную значимость подобные состояния морального непонимания и одиночества приобретают прежде всего тогда, когда они становятся устойчивыми, постоянно воспроизводимыми общественным окружением человека состояниями. Взаимопонимание, в особенности моральное, ведь это не простой, совершающийся без личностных усилий, субъективных заблуждений и ошибок процесс. Непонимание как момент, снимаемый дальнейшим, более глубоким, более проникновенным знанием и чувствованием другого человека, естественно и полностью неустранимо никогда, ибо оно вызывается самим богатством, неисчерпаемой сложностью внутридушевного мира отдельного человека. Пока это богатство и сложность будут развиваться, переливаясь от одного человека к другому в их взаимоотношениях, возможны непонимание, неверные или приближенные оценки, даже ошибки, но именно как моменты все более полного всестороннего понимания, узнавания людей друг другом. Однако не об этих, собственно «общегносеологических» проблемах взаимопонимания в данном случае следует вести речь. Этими проблемами не следует заменять (как это делают, например, представители экзистенциалистской этики) собственно социальную причинообус-ловленность моральной неконтактности и одиночества, разобщенности и враждебности. Необходимо четко, например, различать социальный смысл, содержание, масштабы явлений нравственно-психологического непонимания людей друг другом, переживания ими состояний одиночества в системе межличностных отношений капиталистического и социалистического общества. Это явления разного не только социально-исторического, но и морального значения.


Однако нас здесь интересует другой вопрос: почему в буржуазном мире ныне, в XX веке, почудилось, что потребность человека в человеке можно удовлетворить не только на началах добра, симпатии, но и зла, враждебности? Что такая возможность коренится в самой этой внутридушевной диалектике личности? Вопрос не такой простой, как это кажется на первый взгляд. Недаром крупнейшие писатели-гуманисты, проникновенные психологи с горечью отвечали на него утвердительно. Мало того, теперь возникло более углубленное психологическое понимание сложности, противоречивости внутреннего мира человека, казалось бы, прибавившее яду к пессимистической оценке его наклонностей,- открылись такие темные тайники его души, которые ранее были неведомы. Идея о том, что человек по своей природе зол, что у него «подлая», эгоистическая натура – эта довольно-таки старая идея получила новую пищу только в результате социально-психологического извращения нравственного мира отдельного человека. Извращения, которые убедительно раскрыли даже некоторые немарксистские мыслители, подвергнувшие критике систему капиталистических отношений с позиций «общечеловеческого» гуманизма. Наиболее яркая и, пожалуй, довольно трагичная фигура здесь – это Эрих Фромм.


Книга Э. Фромма «Бегство от свободы» давно стала в этом отношении классической. В ней социальный психолог показал, как социальные причины при капитализме деформируют, искажают нравственно-психологические качества личности. Отмечая тот факт, что сам набор психических расстройств, типичных для XIX в., резко изменился в XX столетии, он попытался обнаружить и социально-психологические механизмы, которые сформировались в психической жизни здоровых индивидов. Оказалось, что это ком-пульсивные (иррациональные) механизмы, комплексы, насильственно навязываемые человеку средой, дабы он избавился от мучительных чувств одиночества, бессилия, отчужденности. Особое внимание Э. Фромм уделил описанию таких комплексов, как мазохистский, садистский, деструктивистскии и конформизм автомата. Под давлением мазохистского механизма объятый отчаянием индивид ищет кого-нибудь или что-нибудь, чему он мог бы всецело подчиниться: в этой процедуре путем отказа от индивидуальности (в пользу другого лица, или вещи, или символа, или «идола» и т. п.) он стремится затеряться в чем-то ему чуждом, снять с себя бремя ответственности, уйти от ощущения бессилия, как-то «преодолеть» одиночество и отчужденность. Извращенной формой мазохистского механизма является предание человеком своего тела или духа на поругание другому человеку, сознательное перенесение страданий для того, чтобы ощущать «причастность» к миру людских связей. Неизвращенная же форма, согласно Э. Фромму, означает отказ от своего «Я» с целью стать безропотной тенью кого-то или чего-то. Мазохистский механизм – оборотная сторона садистского; это две стороны единого психологического комплекса, складывающиеся в общественной психологии. Садистский механизм состоит в попытке человека освободиться от чувства одиночества, бессилия, отчуждения с помощью подчинения себе другого человека, полного подавления его волн, овладения его судьбой. В извращенной форме садизм состоит в подавлении воли и чувств этого человека, причинении ему страданий, мук, низведения его на положение безропотною «куска мяса», подчиняющегося своему господину как новому богу. В неизвращенной форме этот механизм, по мнению Э. Фромма, наиболее ярко воплощается в безудержном властолюбии. Деструктивный, т. е. разрушительный, механизм сроден чувству мести за собственное бессилие и изоляцию, он выражается в постоянном стремлении к причинению зла, во враждебности, агрессивности, ненависти и направляется на иррационально подыскиваемый для этого объект (будь то другое лицо, социальная группа или какое-либо общественное явление). «Конформизм автомата» – это избавление от «бремени» собственной индивидуальности с помощью того, что человек всегда поступает «как все», с извращенным наслаждением подавляя в себе чувство неповторимости, своеобразия своей личности: стать «как все», превратиться в один из миллионов взаимозаменяемых «манекенов» XX века – это и значит перестать ощущать свою изолированность. Такой индивид, как замечает Э. Фромм, «мертв эмоционально и духовно», хотя и живет «биологически», плывя «по течению жизни», он пропускает свою жизнь «как песок сквозь пальцы»1.


1 Fromm E. Escape from Freedom, p. 255.


По мысли Э. Фромма, все перечисленные психологические механизмы реально не решают проблем, стоящих перед индивидом. Они дают ему лишь нравственно-психологическую иллюзию, которая, подобно наркотику, приглушает его ощущение изолированности и позволяет ему иррационально существовать в иррациональном капиталистическом обществе всеобщего отчуждения. При извращении самих потребностей людей друг в друге искажаются и нравственные характеристики их взаимосвязей. Садо-мазохистский механизм ведет к симбиозной зависимости, а не единству на основе равенства; жертва означает не самоотверженность, а унизительное подчинение, уничтожающее ценность и достоинство личности; индивидуальные различия, их колорит и ценность теряют значение перед различиями в степени обладания властью; справедливость выражает торжество сильного над слабым и невозможность последнего реализовать свои собственные задатки; мужество оказывается готовностью терпеливо переносить самые нелепые страдания, не выступая против той или иной кабалы; а смелостью или героизмом становится угнетение, захват, насильственное овладение судьбой других людей и т. п. В рамках извращенных социальных взаимоотношений искажаются и нравственно-психологические механизмы, качества, характеристики людей. Эриху Фромму не удалось до конца раскрыть социальные источники этих пагубных нравственно-психологических механизмов, он был склонен их (несмотря на попытку исторического подхода) абсолютизировать, его рецепты избавления от них носили весьма утопический характер1.


1 Это обстоятельно показано, например, в книге: Добреньков В. И. Неофрейдизм в поисках «истины». (Иллюзии и заблуждения Эриха Фромма). М., 1974.


Нам важно здесь подчеркнуть иное: социальную обусловленность диалектики нравственно-психологической жизни индивида, социальное содержание противоположных – добрых и злых – «начал» в личности, социальный смысл того набора добродетелей и пороков, который у нее складывается.


Возникнув и утвердившись в общественной психологии, постоянно воспроизводясь в массовидных типичных ситуациях жизни обособленного одиночки, деформированные, внутренне извращенные нравственно-психологические механизмы его сознания выступают затем как исходные пункты мировоззренческого осмысления, в форме философско-этической. Так, например, те же нравственно-психологические явления, которые пытался описать Э. Фромм, в философско-этической форме представил и Ж.-П. Сартр. Однако если Э. Фромм пытался найти социальные координаты этих явлений, если (и в этом заслуга его попытки, хотя она и не удалась) стремился подойти к ним исторически, то Ж.-П. Сартр абсолютизировал их, превратив в вечную «моральную онтологию» существования человека вообще, в трагическую диалектику его «судьбы».


По мнению Ж.-П. Сартра, каждый субъект, желая утвердить себя, наталкивается на препятствие в виде Другого. Этот Другой рассматривает меня как вещь среди вещей и тем самым отчуждает мою свободу. В этих условиях возможны два типа отношений к Другому. Во-первых, попытка ассимилировать бытие Другого так, чтобы его бытие, а следовательно, и его взгляд не отличался от моего собственного. Во-вторых, стремиться к тому, чтобы уничтожить субъективность, самобытность Другого, превратить его в чистый объект, у которого не может быть своего взгляда. Следовательно, рассуждает далее Ж.-П. Сартр, чуждость и зло есть естественные границы отношений между людьми, а конфликт есть первоначальное значение «бытия-для-Другого». При попытке ассимиляции бытия Другого субъект стремится знать себя и «изнутри» и «извне», знать себя и как субъект и как объект. Это стремление – «бесполезная страсть», ибо она заранее обречена на неудачу. Ярким примером ее является, согласно Ж.-П. Сартру, любовь. Субъект хочет, чтобы его любили не по принуждению; вместе с тем он требует, чтобы его любили постоянно, т. е. тем самым ликвидирует свободу Другого, ту самую свободу, без которой невозможна любовь. Глубочайший смысл любви состоит в желании присвоить сознание Другого, а не только его тело. Но раз сознание остается свободным (а это – предпосылка любви), оно чуждо и враждебно «для меня». Остается – подчинить себе сознание Другого; это и вызывает такую извращенную форму любви, как садизм. Смысл мучений, которым подвергает садист свою жертву, состоит, по Сартру, в том, чтобы заставить Другого отождествить свою плоть со своим сознанием, чтобы тот добровольно признал, что его плоть повелевает его сознанием, т. е. украсть у него свободу сознания. Однако эта попытка заранее несостоятельна: Другой всегда знает цели своего мучителя, и потому полностью украсть его свободу невозможно. По этим же причинам обречена на неуспех и мазохистская форма взаимоотношений, построенная на добровольном подчинении, страдальческом отказе от своего «Я» в пользу Другого. В этих формах проявляется изначальная конфликтность межличностных взаимоотношений, где каждый человек предопределен самим фактом своего свободного бытия к роли мучителя Другого, к роли, которая в своем логическом завершении становится ролью палача1.


1 Критический анализ этих положений Сартра, данный в рамках всего его мировоззрения, имеется в книге В. Н. Кузнецова «Жан-Поль Сартр и экзистенциализм». М., 1969, с. 143-156.


Так забвение социально-исторических предпосылок нравственных отношений людей в обществе влечет за собой метафизическую абсолютизацию зла, превращение конкретных, частных его проявлений в вечные и безысходные. Так сартровский пессимистический гуманизм в отношении человека приходит в прямое соприкосновение с антигуманизмом.


Характерно, что та критика формулы «счастье одного строится на несчастье другого», которая дается в работах современных представителей западной этической мысли, носит формальный характер, не в силах нормативно ее отвергнуть. Неудивительно: ведь критики, как правило, не выходят за ограниченные рамки буржуазных, частнособственнических отношений, а именно эти отношения и вызывают – ежечасно и ежедневно – мрачное убеждение в эффективности эксплуатации, угнетения, эгоистического использования другого человека для утверждения собственной выгоды. Английский этик А. Эвинг пытался, например, критически разделаться с этим представлением следующим образом. Счастье, рассуждает он, не представляет собой некой субстанции, уменьшение которой в одном месте означает увеличение ее в другом и наоборот. Даже если мы возьмем предпосылку счастья – материальное богатство, деньги, то увеличение моего личного богатства (денег, например) вовсе не обязательно означает уменьшение его у других людей. Тем более это относится к благополучному, довольному самочувствию человека, которого он достигает, реализуя свои интересы в общении с другими людьми, скорее здесь у всех общающихся возрастает общая сумма счастья1.


1 Ewing А. С. Ethics. L., 1967, р, 18-21.


Что можно сказать по поводу этих рассуждений? Конечно, счастье не некая мистическая субстанция, которую индивиды в жестокой борьбе отнимают друг у друга; разумеется, счастье одного человека, находящегося в нормальных социально-нравственных отношениях с другими, вовсе не обязательно означает появление несчастья у этих других и т. д. Но английский этик не опровергает главного: социально-экономической обусловленности торжества эгоистических интересов одного индивида над другим, которое постоянно вызывает, в житейской практике и обыденном сознании, ситуации, которые выглядят как счастье (благоденствие, удовольствие) одних за счет несчастья (неблагополу-чия, страдания) других.


Диалектика добра и зла во внутреннем мире отдельного человека не нечто чисто субъективное – ее корни в социально-экономических отношениях. В условиях буржуазного общества, где доброта, альтруизм, самоотверженность оборачиваются против их носителя, именно в таких общественных условиях злобность, эгоизм, расчетливая жестокость приобретают значение необходимых, даже полезных нравственных качеств личности. Конечно, эта диалектика относительно самостоятельна и имеет отдельное, своеобразно-личностное воплощение (иначе бы субъект не нес ответственности за моральный смысл своих мотивов и поступков и все можно было бы свалить на социальное окружение). И здесь, естественно, появляется проблема: не в этой ли относительной самостоятельности скрываются дополнительные, нравственно-психологические истоки зла? Если не в качествах субъекта, то не в самой ли процедуре морального выбора заложена неизбежность его появления и торжества?


В нравственных исканиях человека – в напряженных конфликтах, страстном биения чувств и мыслей, череде поступков, во взлетах и поражениях – объективно заложены возможности морального падения, даже (как крайность) перспектива антигуманная, противочеловеческая. Однако само существование этих возможностей, их содержание, их интенсивность и осуществимость определяются социальной средой. Типичные исторические ситуации, предопределяющие направленность морального выбора индивида, те нравственные проблемы, над которыми он бьется и которыми он радуется и страдает,-

все это обусловливает и нравственный смысл тех антигуманистических вероятностей, которые, казалось бы, изначально заложены в самых основах нравственного выбора. Лики антигуманизма многообразны и всегда конкретно-историчны, социально-классовы. Возьмем известный пример – образ Расколъникова из романа Ф. М. Достоевского «Преступление и наказание». Разве в этом образе не показал великий русский художник борения гуманных и антигуманных начал в душе человека, альтернатив добра и зла, и исходов этой нравственной диалектики? И не только через образ самого Раскольникова, захотевшего «переступить» и решившегося на убийство, на «кровь по совести», но и через другие завершенные образы – законченного циника Свидригайлова и страдалицы Сонечки Мармеладовой? Разве не конкретно-социально, глубоко современно, созвучно эпохе было содержание этого нравственного борения, этой внутридушевной диалектики героев? Противоположность сил добра и зла, гуманности и антигуманизма, любви и ненависти, лишенная своего конкретного социально-исторического содержания, – это абстрактная противоположность. Вечность существования начал зла и ненависти в тайниках души человека – не более как абстракция, отвлекающаяся от значения зла, от характера нравственных противоречий человеческой жизни, разных по своему смыслу в разные эпохи, в неодинаковых общественных структурах. Признание «вечности» антигуманизма в нравственной жизни верно лишь, говоря словами Гегеля, как «абстрактная возможность» и то лишь постольку, поскольку никакие посюсторонние (общество) или потусторонние (иллюзорная идея бога) силы не могут полностью избавить человека от возможности ошибок, отступлений и даже падений – в моральном выборе, не могут снять с него личной ответственности. Однако нравственные искания людей, их выбор никогда не двигаются в рамках абстрактных вероятностей, а бьются в диапазоне реальных по содержанию возможностей. Так, взлеты и падения, перспективы и тупики, сам набор нравственных возможностей в поведении героев Ф. М. Достоевского – глубоко социален, на острие общественных вопросов своего времени (говоря понятиями социологии – это проблемы богатства и нищеты, отчуждения, преступности, проституции, ростовщичества, стяжательства и т. п.). Другое дело, что гений художника помог автору «Преступления и наказания» (но только именно через конкретное, реальное) переступить узкие границы своего времени, так показать внутреннюю диалектику нравственного сознания людей определенной эпохи, что она, как прожектор, позволяет последующим поколениям освещать самые потаенные уголки их собственной нравственной жизни. Эта нравственная жизнь движется уже в рамках иных по значению моральных проблем и альтернатив, предупреждая новые поколения всем нравственным опытом прошлого против возможных опасностей, скрывающихся в моральном вы-боре (зигзагов, отступлений, падений).


Это, в частности, опыт нравственно-психологической критики той самодовольной слепоты личности в отношении собственного душевного мира, которая нередко позволяет безбоязненно прорасти в нем семенам эгоизма, притворства, сладострастия. Ф. М. Достоевский был, как никто другой, беспощаден в этой критике, показывая возможные щели для зла в нравственно-психологической жизни даже натур добрых, неэгоистичных. Зло, проникая через защитное «силовое поле» даже доброй и отзывчивой души, способно перестроить (пусть на время) внутренний мир личности так, чтобы стать главным генератором ее усилий, ее активности. Это впечатляюще показано на примере Раскольникова. Сама по себе доброта, искренность, способность к состраданию еще не обороняет личность от пороков зла, ибо само добро требует опоры, ему нужна идейная прочность, нравственная убежденность. И там, где идейная убежденность поколеблена в пользу зла, там возможны и раскольниковы. Впрочем, своеобразную диалектику добра и зла Ф. М. Достоевский показывает не столько через характерные качества своих героев, а как бы в своеобразном психологическом поле их нравственных отношений с другими людьми. Здесь, во взаимодействии, они приобретают смысл, отличный от их обособленного выражения в отдельном характере. Раскольников искренне мучается от того, что он заставил Соню Мармеладову страдать за его преступление. «Зачем ему так необходимо заедать ее жизнь? О, подлость!»1


1 Достоевский Ф. М. Преступление и наказание, с. 440.


– спрашивает он себя, чувствуя, что может возненавидеть безропотную девушку за ее страдание. Или вот размышления его при разговоре с любимой сестрой Дуней, решившей выйти замуж за Лужина: «Гордячка! Сознаться не хочет, что хочется благоденствовать! О, низкие характеры! Они и любят, точно ненавидят»1.


1 Достоевский Ф. М. Преступление и наказание, с. 255.


А вот язвительное замечание Свидригайлова о том, что многим приятно быть оскорбленными, очень даже любят быть оскорбленными, страдальцами…2


2 См. там же, с. 303.


Или авторская констатация того странного внутреннего ощущения «довольства, которое всегда замечается, даже в самых близких людях, при внезапном несчастии с их ближним…»3


3 Там же, с. 207.


(сцена смерти Мармеладова). Выворачивая наизнанку души своих героев, Ф. М. Достоевский замечает малейшие их изгибы, ведущие к отступлению от добра, стойкости, нравственной чистоты. Пожалуй, здесь наиболее глубока одна из кульминационных сцен романа – встреча Дуни Раскольниковой, натуры чистой, сильной, непорочной, со Свидригайловым в номерах4.


4 См. там же, с. 499-510.


Озабоченная судьбой брата, она принимает предложение Свидригайлова встретиться с ним, чтобы узнать опасность, грозящую родному человеку. Казалось бы, господствует один, основной «сюжет» встречи – забота о брате, его спасение. Однако через него постепенно начинает прорываться иной, тревожно-мрачный лейтмотив – ее отношение к Свидригайлову. Известие о преступлении брата неожиданно раскрывает скрытые соблазны, опасности этого отношения, в которых она сама себе не могла сознаться. Вдруг – слабость, обморок, неожиданное гневное «ты» к Свидригайлову («…ты лжешь!»), попытка уйти, не разобравшись в деле. Свидригайлов предлагает Дуне спасти ее брата, он весь в бреду страсти… Дуня пытается убежать, но напрасно – двери закрыты, поблизости никого нет. Свидригайлов говорит девушке, что «насилие – мерзость», что он бы хотел, чтобы Дуня подчинилась ему добровольно, хотя бы из-за судьбы брата… И тут – впрочем, без особой на то причины – на сцене появляется револьвер, который Дуня принесла с собой, чтобы в случае нужды защититься от Свидригайлова. Стоя с револьвером в руках, Дуня с необычайным бешенством, как бы опровергая что-то стыдное в себе самой, отрицает то, что она не только ненавидела Свидригайлова, но уже и «млела»… Свидригайлов приближается… Дуня стреляет раз – промах, второй – осечка… Он становится почти вплотную, требуя третьего выстрела. Дуня не выдерживает, бросает револьвер. Свидригайлов «подошел к Дуне и тихо обнял ее рукой за талию. Она не сопротивлялась, но, вся трепеща как лист, смотрела на него умоляющими глазами… – Отпусти меня! – умоляя сказала Дуня. Свидригайлов вздрогнул: это ты было уже как-то не так проговорено, как давешнее. – Так не любишь?- тихо спросил он. Дуня отрицательно повела головой. – И… не можешь…? Никогда? – с отчаяньем прошептал он. – Никогда! – прошептала Дуня»1.


1 Достоевский Ф. М. Преступление и наказание, С. 509.


Так завершается эта изумительная по стра-стности психологического проникновения во внутренний мир героев сцена. Свидригайло-ву не удается подчинить нравственный мир Дуни, добиться ее добровольной капитуляции перед сладострастным злом, его последняя надежда – на духовное совращение непорочной и сильной душевно девушки – терпит крах. Но нам здесь интересна не судьба Свидригайлова (он кончает самоубийством), а итоги нравственно-психологического анализа русского писателя. Действительно, если уже Дуня – натура высоконравственная, стойкая, непорочная – содержит в тайниках своей души столь сильные источники сладострастного искушения, соблазна, понимания зла, то что же тогда говорить о других людях?


Великодушный, верный, смелый, любящий, нежный – и он же себялюбивый, непостоянный, трусливый, враждебный, грубый, и все это один человек в отношении к одному и тому же человеку. Вот парадоксальность внутридушевной жизни личности (глубоко обнаженная художественной литературой), которая здесь становится предметом фило-софско-этического размышления, к которому вынужден прибегать обыденный рассудок. И хотя верность и предательство, любовь и ненависть, отвага и страх чередуются во времени, в течение сожизни связанных ею людей, не несут ли они на себе отпечаток друг друга, отблеск своей собственной противоположности? Пороки тогда – это тени добродетелей, которые последние отбрасывают в душе человека. А добродетели – побежденные пороки. Дуалистичность, противоречивость нравственной жизни личности выглядит в этом случае почти как эпопея: силы добра и зла сталкиваются в душе человека, ведя его по тернистому пути жизни от одной альтернативы выбора к другой. И от личности, ее воли, сознательности, моральной целеустремленности зависит то, куда заведет ее эта диалектика добра и зла – к горным вершинам героической стойкости, убежденности, добра или в мрачные бездны злобного своеволия. Еще Дж. Свифт писал о натуре людей своего времени, изображая то мир великанов, то царство карликов, в самой форме художественного гротеска у него ощущалось понимание парадоксального взаимодействия достоинств и пороков, возвышенного и низкого, что причудливо соединялось в человеке. И от самого человека зависит – на этом основана его личная моральная ответственность за выбор всего своего жизненного пути,- стать ли ему добрым великаном или злобным карликом. Короче говоря, при самом общем, отчасти еще рассудочном осмыслении противоборство добра и зла представляется неизбежным началом движения нравственной жизни человека. А отсюда – вывод о неустранимости зла, поэтически выраженный в строках:


…Надвое нам душу раскололи

Дух доброты и злого своеволья.

Однако в тех, кто побеждает зло,

Зияет смерти черное дупло1.


1 Шекспир В. Избр. произв. М., 1953, с. 48.


Но тем самым вопрос еще не решается: надо, во-первых, найти сами корни зла и, во-вторых, саму направленность его взаимодействия с добром.


Моральный выбор – это тот пункт, где, казалось бы, отвлеченные требования этики и нравственная оценка реальной обстановки объединяются в принятом решении и затем объективируются в поступке. Это – пересечение норм (запретов) и практики, от которого зависит общая направленность поведения личности. Человек учится добру у других людей; но и первые уроки зла он получает от них же. А вот «баланс» добра и зла, который складывается в его душе, во многом зависит от самого человека, от его задатков, побуждений, характера. Способность чувствовать и творить добро, так же как распознавать зло и быть стойким к нему,- особое нравственное качество личности, которое она не может просто заполучить готовым от окружающих, но должна выработать самостоятельно, выстрадать в поисках и борении. Ведь неверный, даже аморальный, даже низменный мотив (или соблазн), спонтанно возникший в душевном мире индивида и преодоленный им – силой нравственного чувства, усилиями воли и разума,- не говорит еще о его «аморальности». Нравственная чистота сознания – не младенческое состояние невинности и незнания. Это цельность, верность, стойкость, являющиеся основными ценностными побудителями активности человека. Нравственная личность в индивиде есть результат борьбы. Борьбы, которая включает не просто усилия, но творческие усилия, т. е. самовоспитание, самосовершенствование. Только в результате этих усилий образуется нравственная стойкость ко злу, несправедливости, соблазнам эгоистического своеволия. Нравственная чистота личности означает, что выработанная ею система моральных установлений, ориентации и чувств внутренне исключает возможность принятия зла, своекорыстия, несправедливости в качестве ценностей, определяющих поведение. Только в этом случае знание зла, его ловушек и соблазнов не имеет ничего общего с нравственной распущенностью, той самой распущенностью, которую под видом житейской умудренности иногда пытаются поставить выше простой стойкой верности началам добра и справедливости.


Важнейшая противоположность, которая разделяет различные философско-этические теории, внутренняя противоречивость реальной нравственности состоит в столкновении гуманизма и антигуманизма по отношению к личности. Иногда эта противоположность незаметна, скрыта промежуточными формами. Антигуманизм любит носить маски, и его обличье многообразно. Но пусть это не заслоняет суть проблемы – нравственно-ценностное отношение к человеку, его жизни, его судьбе и счастью. Диалектика добра и зла во внутреннем мире отдельного индивида также предмет диаметрально противоположной оценки – гуманистической и антигуманистической. Можно даже сказать, что антигуманизм всего охотнее обращается к этой диалектике, абсолютизируя в человеке все эгоистичное, властное, жестокое, темное. А в своих крайних, откровенно циничных проявлениях он рядится в тогу радикального, чуть ли не «революционного» учения, которое якобы, говоря человеку «правду» о его подлинных душевных силах – эгоистичности, своевластии, жестокости, гордыне, освобождает эти силы от моральных запретов, взрывает нравственный строй сознания человека, с тем чтобы аморальное стало по одному субъективному хотению самым «моральным».





 

Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Наверх