• 1. Первая брешь
  • 2. Лессинг и литературная революция
  • 3. «Спор о пантеизме». Гердер
  • Глава первая

    Накануне

    1. Первая брешь

    В 1755 г. в Германии произошли два знаменательных события, которым суждено было открыть новую эпоху в духовной жизни страны. Появилась книга философский трактат «Всеобщая естественная история и теория неба», и состоялась премьера пьесы «Мисс Сара Сампсон».

    Книга вышла в Кёнигсберге анонимно, хотя кандидат философии Кант не делал особого секрета из своего авторства. Он обосновывал гипотезу о естественном происхождении Солнечной системы, высказывал смелые догадки о развитии и гибели звездных миров. До Канта господствовал взгляд, согласно которому природа не имеет истории во времени. В этом представлении, вполне соответствовавшем метафизическому способу мышления, Кант пробил первую брешь…

    Пьеса Лессинга «Мисс Сара Сампсон» была сыграна летом того же года во Франкфурте-на-Одере. Впервые на сцене немецкого театра появились новые герои — простые люди. До этого в трагедиях гибли картинные персонажи, заимствованные из древней мифологии или всемирной истории, — великие мира сего. Лессинг потряс зрителей смертью простой девушки, дочери бюргера, совращенной аристократом.

    Примечательно, что оба события произошли в Пруссии. Молодое королевство зарекомендовало себя как военный бастион, раздвигавший свои границы силой оружия. Прусская армия по численности была четвертой в Европе (при том, что по численности населения страна занимала тринадцатое место). Однако было бы несправедливо видеть в Пруссии только казарму. Так смотрел на свою страну создатель королевства Фридрих I, но уже его внук Фридрих II повернул дело иначе. Казарма осталась, но процветала и Академия наук.

    Лессинг и Кант — наиболее яркие представители эпохи Просвещения. Этим термином обозначается необходимая ступень в культурном развитии любой страны, расстающейся с феодальным образом жизни. Для Германии эпоха Просвещения — XVIII век. Лозунг Просвещения — культура для народа. Просветители вели непримиримую борьбу против суеверий, фанатизма, нетерпимости, обмана и оглупления народа. Они рассматривали себя в качестве своеобразных миссионеров разума, призванных открыть людям глаза на их природу и предназначение, направить их на путь истины. Ренессансный идеал свободной личности обретает в эпоху Просвещения атрибут всеобщности: должно думать не только о себе, но и о других, о своем месте в обществе. Почву под ногами обретает идея социальности; в центре внимания — проблема наилучшего общественного устройства.

    Достичь его можно распространением знаний. Знание — сила, обрести его, сделать всеобщим достоянием — значит заполучить в руки ключ к тайнам человеческого бытия. Поворот ключа — и Сезам открылся, благоденствие обретено. Возможность злоупотребления знанием при этом исключается. Раннее Просвещение рационалистично, это век рассудочного мышления. Разочарование наступает довольно быстро, тогда ищут спасения в «непосредственном знании», в чувствах, в интуиции, а где-то впереди виднеется и диалектический разум. Но до тех пор, пока любое приращение знания принимается за благо, идеалы Просвещения остаются незыблемыми.

    И наконец, третий характерный признак Просвещения — исторический оптимизм. Идея прогресса — завоевание этой эпохи. Предшествующие времена не задумывались над самооправданием. Античность знать ничего не хотела о своих предшественниках; христианство относило свое появление на счет высших предначертаний; даже Ренессанс, выступивший посредником в диалоге двух предшествующих культур, считал своей задачей не движение вперед, а возвращение к первоистокам. Просвещение впервые осознало себя новой эпохой. Отсюда было уже рукой подать до историзма как типа мышления. И хотя не все просветители поднялись до исторического взгляда на вещи, его корни лежат в этой эпохе.

    Характерная особенность немецкого Просвещения — борьба за национальное единство. «Священная Римская империя германской нации» существовала только на бумаге. Права императора ограничивались дарованием титулов и почетных привилегий. Число суверенных монархов доходило в Германии до 360. К ним следует прибавить полторы тысячи имперских рыцарей, которые были почти полными хозяевами в принадлежащих им владениях. Свои вольности сохраняли и некоторые города. Наиболее крупные княжества — Саксония и Мекленбург в центре страны, Гессен, Ганновер, Брауншвейг на западе, Вюртемберг, Бавария на юге, королевство Пруссия и монархия Габсбургов были твердынями неограниченного абсолютизма. Но даже среди мелких князьков, по словам Фридриха II, не было никого, кто не воображал бы себя похожим на Людовика XIV; каждый строил свой Версаль и держал свою армию. Население страдало от произвола мелких тиранов. Один портил монету, другой монополизировал торговлю солью, пивом, дровами, третий запрещал употребление кофе, четвертый продавал за границу солдат. Злоупотребление властью, пьяный разгул и разврат стали обычными при дворе карликовых монархов. Им подражало дворянство, третировавшее бюргеров и нещадно эксплуатировавшее крестьян. Не удивительно, что все громче звучал голос просветителей, требовавших создания обще германского государства с единым правовым порядком.

    В немецкой философии начало Просвещения связано с именем Христиана Вольфа (1679–1754), систематизатора и популяризатора учения Лейбница. Вольф впервые в Германии создал систему, охватившую основные области философского знания. Он впервые создал и философскую школу. Вольфианцы сделали многое для распространения научных знаний. Их учение получило наименование «популярная философия», поскольку предназначалось для широкой читающей публики. Вольфианцы были убеждены, что распространение образования незамедлительно приведет к решению всех острых вопросов современности. Культ разума сочетался у них с пиететом перед христианской верой, которой они пытались дать «рациональное» истолкование. Центром «популярной философии» был Берлин — столица Пруссии, король которой Фридрих II любил принимать позу вольнодумца и просветителя, «философа на троне».

    И еще одну особенность духовной жизни Германии того времени необходимо упомянуть — пиетизм. Это движение возникло на исходе XVII столетия как протест против духовного застоя и перерождения лютеранской церкви. Пиетисты отвергали обрядность, переносили центр тяжести религии на внутреннюю убежденность, знание текстов Священного писания и нравственное поведение. В дальнейшем пиетизм породил новую нетерпимость, выродился в фанатизм и экзальтированный аскетизм. Но в свое время он сыграл освежающую роль; многие деятели Просвещения выросли на идейной почве пиетизма, развивая его антиклерикальные тенденции.

    Сын шорника Иммануил Кант (1724–1804) получил пиетистское воспитание. Еще будучи студентом Кёнигсбергского университета, он написал свой первый труд — «Мысли об истинной оценке живых сил», увидевший свет в 1749 г. Юный автор выступает здесь в качестве арбитра в споре картезианцев и лейбницианцев об измерении кинетической энергии. Согласно Декарту, она прямо пропорциональна скорости, согласно Лейбницу- квадрату скорости движущегося тела. Кант решил развести спорщиков: в одних случаях, полагал он, применима формула Декарта, в других — Лейбница. Между тем за шесть лет до этого, в 1743 г., Д'Аламбер дал решение проблемы, выразив его формулой F = mv в квадрате/2 Кант об этом, по-видимому, не знал.

    Первое сочинение Канта — документ эпохи, решившей вынести на суд разума все накопившиеся предрассудки.

    Авторитеты отменены, наступило новое время. Ныне, настаивает Кант, можно смело не считаться с авторитетом Ньютона и Лейбница, если он препятствует открытию истины, не руководствоваться никакими иными соображениями, кроме велений разума. Никто не гарантирован от ошибок, и право подметить ошибку принадлежит каждому. «Карликовый» ученый нередко в той или иной области знания превосходит ученого, стоящего гораздо выше по общему объему своих знаний. Это уже явно о себе. «Истина, над которой напрасно трудились величайшие мастера человеческого познания, впервые открылась моему уму». Написав такое, юноша спохватывается: не слишком ли дерзко? Фраза ему нравится, он оставляет ее, снабдив оговоркой: «Я не решаюсь защищать эту мысль, но я не хотел бы от нее и отказаться».[1]

    Деталь характерна. В первой же работе Канта налицо не только бескомпромиссное стремление к истине, но и явная склонность к разумным компромиссам, когда перед ним две крайности. Сейчас он пытается «совместить» Декарта и Лейбница, в зрелые годы эта попытка будет предпринята в отношении главных философских направлений. Вскрыть противоречие, но проявить терпимость, преодолеть односторонность, дать принципиально новое решение, синтезируя при этом накопленный опыт, не победить, а примирить — вот одно из устремлений Канта.

    В июне 1754 г. в двух номерах «Кёнигсбергского еженедельника» появляется небольшая статья Канта, написанная на конкурсную тему Прусской академии наук: «Исследование вопроса, претерпела ли Земля в своем вращении вокруг оси, благодаря которому происходит смена дня и ночи, некоторые изменения со времени своего возникновения». Принять участие в конкурсе Кант, однако, не решился; премия была присуждена некоему священнику из Пизы, который на поставленный вопрос дал отрицательный ответ. Между тем Кант в противоположность незаслуженному лауреату пришел к правильному выводу о том, что Земля в своем вращении испытывает замедление, вызываемое приливным трением вод Мирового океана. Расчеты Канта неверны, но идея правильна. Суть ее в том, что под воздействием Луны морские приливы перемещаются с востока на запад, т. е. в направлении, противоположном вращению Земли, и тормозят его. Летом 1754 г. Кант публикует еще одну статью — «Вопрос о том, стареет ли Земля с физической точки зрения». Процесс старения Земли не вызывает у Канта сомнений. Все сущее возникает, совершенствуется, затем идет навстречу гибели. Земля, конечно, не составляет исключения.

    Две статьи Канта были своеобразной прелюдией к космогоническому трактату «Всеобщая естественная история и теория неба, или Попытка истолковать строение и механическое происхождение всего мироздания, исходя из принципов Ньютона». Трактат вышел анонимно весной 1755 г. с посвящением королю Фридриху II. Книге не повезло: ее издатель обанкротился, склад его опечатали, и тираж не поспел к весенней ярмарке. Но видеть в этом (как делают некоторые авторы) причину того, что имя Канта как создателя космогонической гипотезы не получило европейской известности, все же не следует. Книга в конце концов разошлась, анонимность автора была раскрыта, а в одном из гамбургских периодических изданий появилась одобрительная рецензия.

    В 1761 г. немецкий ученый И. Г. Ламберт в своих «Космологических письмах» повторил идеи Канта о структуре мироздания; в 1796 г. французский астроном П. С. Лаплас сформулировал космогоническую гипотезу, аналогичную кантовской. Оба — и Ламберт, и Лаплас — ничего не знали о своем предшественнике. Всё в духе времени: Кант не был знаком с работой Д'Аламбера о кинетической энергии, другие не слышали о его труде.

    В XVII в. естествоиспытатели (в том числе Галилей и Ньютон) были убеждены в божественном происхождении небесных светил. Кант хотя и отмежевывался от древних материалистов, но фактически (вслед за Декартом) распространил принципы естественнонаучного материализма на космогонию. «…Дайте мне материю, и я построю из нее мир, т. е. дайте мне материю, и я покажу вам, как из нее должен возникнуть мир»[2] — формула Канта звучит как афоризм. В ней основной смысл книги: Кант действительно показал, как под воздействием чисто механических причин из первоначального хаоса материальных частиц могла образоваться наша Солнечная система.

    Ранний Кант — деист: отрицая за Богом роль зодчего Вселенной, он видел в нем все же творца того хаотического вещества, из которого по законам механики возникло современное мироздание. Другой проблемой, которую Кант не брался решать естественнонаучным путем, было возникновение органической природы. Разве допустимо, спрашивал он, сказать: дайте мне материю, и я покажу вам, как из нее можно сделать гусеницу? Здесь легко сразу ошибиться, поскольку многообразие свойств объекта слишком велико и сложно. Законов механики недостаточно для понимания сущности жизни. Мысль правильная; высказав ее, молодой Кант, однако, не искал путей естественного происхождения жизни. Лишь в старости, размышляя над работой мозга, он подчеркнет наличие в организме более сложного типа взаимодействия.

    Трактат по космогонии сохраняет ту эмоционально насыщенную манеру, в которой была выдержана работа Канта о «живых силах». Красоты стиля не уводят, однако, от главного. Трактат состоит из трех частей. Первая носит вводный характер. Здесь Кант высказывает идеи о системном устройстве мироздания. Млечный Путь следует рассматривать не как рассеянное без видимого порядка скопление звезд, а как образование, имеющее сходство с Солнечной системой. Галактика сплюснута, и Солнце расположено близко к ее центру. Подобных звездных систем множество; беспредельная Вселенная также имеет характер системы, и все ее части находятся во взаимной связи.

    Вторая часть трактата посвящена проблеме образования небесных тел и звездных миров. Для космогенеза, по Канту, необходимы следующие условия: частицы первоматерии, отличающиеся друг от друга плотностью, и действие двух сил — притяжения и отталкивания. Различие в плотности вызывает сгущение вещества, возникновение центров притяжения, к которым стремятся легкие частицы. Падая на центральную массу, частицы разогревают ее, доводя до раскаленного состояния. Так возникло Солнце. Сила отталкивания, противодействующая притяжению, препятствует скоплению всех частиц в одном месте. Часть их в результате борения двух противоположных сил обретает круговое движение, образуя вместе с тем другие центры притяжения — планеты. Аналогичным образом возникли и спутники планет. И в других звездных мирах действуют те же силы, те же закономерности.

    Сотворение мира — дело не мгновения, а вечности. Оно однажды началось, но никогда не прекратится. Прошли, быть может, миллионы лет и веков, прежде чем окружающая нас природа достигла присущей ей степени совершенства. Пройдут еще миллионы и миллионы веков, в ходе которых будут создаваться и совершенствоваться новые миры, а старые — гибнуть, как гибнет на наших глазах бесчисленное множество живых организмов. Вселенная Канта расширяется. Небесные тела, находящиеся вблизи от ее центра, формируются раньше других и гибнут скорее. А по краям в это время возникают новые миры. Кант предсказывает гибель и нашей планетной системы. Солнце, раскаляясь все больше и больше, в конце концов сожжет Землю и другие свои спутники, разложит их на простейшие элементы, которые рассеются в пространстве, с тем чтобы потом принять участие в новом мирообразовании: «…через всю бесконечность времен и пространств мы следим за этим фениксом природы, который лишь затем сжигает себя, чтобы вновь возродиться из своего пепла…»[3]

    Третья часть книги содержит «опыт сравнения обитателей различных планет». Образованные люди в XVIII в. не сомневались в том, что небесные светила населены (Ньютон считал обитаемым даже Солнце). Кант уверен в том, что разумная жизнь существует в космосе, его единственная оговорка — не всюду: как на Земле встречаются непригодные для жизни пустыни, так и во Вселенной есть необитаемые планеты. Философа занимает проблема, в какой мере удаленность от Солнца влияет на способность мыслить у живых существ. Обитатели Земли и Венеры, полагает Кант, не могут поменяться своими местами, не погибнув: они созданы из вещества, приспособленного к определенной температуре. Тело обитателей Юпитера должно состоять из более легких и текучих веществ, нежели у землян, дабы слабое воздействие Солнца могло приводить их в движение с той же силой, с какой двигаются организмы на других планетах. И Кант выводит общий закон: вещество, из которого состоят обитатели различных планет, тем легче и тоньше, чем дальше планеты отстоят от Солнца.

    А силы души зависят от бренной оболочки. Если в теле движутся только густые соки, если живые волокна грубы, то духовные способности ослаблены. И вот установлен новый закон: мыслящие существа тем прекраснее и совершеннее, чем дальше от Солнца находится небесное тело, где они обитают. Человек, занимающий в последовательном ряду существ как бы среднюю ступень, видит себя между двумя крайними границами совершенства. Если представление о разумных существах Юпитера и Сатурна вызывает у нас зависть, то взгляд на низшие ступени, на которых находятся обитатели Венеры и Меркурия, возвращает душевный покой. «Какое изумительное зрелище!» — восклицает философ. С одной стороны, мыслящие существа, для которых какой-нибудь гренландец и готтентот показался бы Ньютоном, а с другой — существа, которые и на Ньютона смотрели бы с таким же удивлением, как мы на обезьяну. Сегодня многое во «Всеобщей естественной истории и теории неба» (даже то, что не вызывает улыбки) представляется устаревшим. Современная наука не приемлет ни основную гипотезу об образовании Солнечной системы из холодных рассеянных частиц вещества, ни ряд других положений, которые пытался обосновать Кант. Но главная философская идея историзм, идея развития — остается незыблемой.

    Естественнонаучные материи еще долгое время будут доминировать в духовном мире Канта. Но наряду с ними появляется и интерес к философии. Первой собственно философской работой Канта была его диссертация «Новое освещение первых принципов метафизического познания». Кант исследует в ней установленный Лейбницем принцип достаточного основания. Он проводит различие между основанием бытия предмета и основанием его познания, реальным и логическим основанием. Реальным основанием движения света с определенной скоростью служат свойства эфира. Основание для познания этого явления дали наблюдения за спутниками Юпитера. Было замечено, что вычисленные заранее затмения этих небесных тел наступают позднее в тех случаях, когда Юпитер наиболее удален от Земли. Отсюда сделали вывод, что распространение света происходит во времени, и была вычислена скорость света. В этих рассуждениях зародыш будущего дуализма: мир реальных вещей и мир наших знаний не тождественны.

    Свое следующее произведение — «Физическая монадология» — Кант начинает с изображения методологического перепутья, на котором он оказался. Он согласен с исследователями природы, что в естественную науку нельзя ничего допускать «без согласия с опытом». Однако он недоволен теми, кто настолько привязан к этому принципу, что не допускает ничего сверх непосредственно наблюдаемых данных. «Ведь они остаются только при явлениях природы, всегда одинаково далеки от скрытого для них понимания первых причин и не более достигают когда-нибудь до науки о самой природе тел, чем те, которые бы убеждали себя, что, взбираясь на более и более высокую вершину горы, они наконец нащупают рукой небо».[4] Данные опыта, по мысли Канта, имеют значение постольку, поскольку дают нам представление о законах эмпирической действительности, но они не могут привести к познанию происхождения и причин законов. Отсюда его вывод; «…метафизика, без которой, по мнению многих, вполне можно обойтись при разрешении физических проблем, одна только и оказывает здесь помощь, возжигая свет познания».[5]

    Следует учитывать, что Канту приходилось иметь дело с метафизикой вольфовской школы, изгнавшей все живое содержание из философии Лейбница. В отличие от предшествовавшего периода, когда метафизика несла в себе положительное содержание и была связана с открытиями в математике и физике, в XVIII веке она обратилась исключительно к систематизации накопленного знания, впала в догматизм. Упрощая и систематизируя картину реального мира, вольфианская метафизика последовательно придерживалась отождествления бытия с мышлением, смотрела на мир через очки формальной логики. Считалось, что логическое и реальное основания тождественны, т. е. логическое отношение основания и следствия равнозначно отношению причины и действия; вещи связаны между собой так же, как связаны понятия. Кант, однако, уже показал, что это не так.

    В работе «Ложное мудрствование в четырех фигурах силлогизма» (1762) Кант ставит под сомнение некоторые положения формальной логики. Последнюю он называет колоссом на глиняных ногах. Он не льстит себя надеждой ниспровергнуть этот колосс, хотя и замахивается на него. К логике Кант предъявляет требование проследить образование понятий. Понятия возникают из суждений. А в чем заключается таинственная сила, делающая возможными суждения? Ответ Канта — суждения возможны благодаря способности превращать чувственные представления в предмет мысли. Ответ знаменателен: он свидетельствует о первом, пока еще очень смутном стремлении Канта создать новую теорию познания. До этого он разделял вольфианское преклонение перед дедукцией, был убежден, что возможности выведения одних понятий из других безграничны (хотя его собственные исследования природы опирались на экспериментальные данные). Теперь он задумывается над тем, как в философию ввести опытное знание. Работа Канта не осталась незамеченной. Ее встретили положительными откликами, а один анонимный рецензент (предполагают, что это был М. Мендельсон) характеризовал автора статьи как «отважного человека, угрожающего немецким академиям страшною революцией)».[6]

    Грядущую философскую революцию предвещают и те идеи, которые Кант высказывает в трактате «Опыт введения в философию понятия отрицательных величин». Кант сетует на то, что рассматриваемые проблемы ему еще недостаточно ясны, но он публикует свою работу, исходя из твердой веры в их значительность и понимания того, что даже незаконченные опыты в области философии могут быть полезными, ибо решение вопроса чаще находит не тот, кто его ставит. Внимание Канта привлекает проблема единства противоположностей. Исходный пункт его рассуждений — установленное еще в диссертации различие между логическим и реальным основанием. Справедливое для логики может быть неистинным для реальной действительности. Логическая противоположность состоит в том, что относительно одной и той же вещи какое-либо высказывание одновременно утверждается и отрицается. Логика запрещает полагать оба высказывания истинными. Относительно тела нельзя одновременно утверждать, что оно движется и покоится. Иное дело — реальная противоположность, состоящая в противонаправленности сил. Здесь также одно упраздняет другое, однако следствием будет не ничто, а нечто. Две равные силы могут действовать на тело в противоположных направлениях, следствием будет покой тела, который также есть нечто реально существующее. Подобными реальными противоположностями полон окружающий нас мир. Математика в учении об отрицательных величинах давно уже оперирует понятием реальной противоположности. Философия должна перенять у математики некоторые принципы, истинность которых доказана самой природой.

    В 1762 г. Берлинская академия наук объявила открытый конкурс, с тем чтобы выяснить, содержат ли философские истины, в частности основоположения теологии и морали, возможность столь же очевидного доказательства, каким обладают истины в геометрии; если же такой возможности не существует, то какова природа этих основоположений, какова степень их достоверности и обладает ли последняя полнотой убедительности? Казалось, что тема специально придумана для Канта, начинавшего пробуждаться от «догматического сна» в объятиях вольфианской метафизики. Сопоставляя философию с математикой, Кант говорит о качественном многообразии объектов первой по сравнению с объектами второй. Сравните понятие триллиона с понятием свободы. Отношение триллиона к единице ясно каждому, но свести свободу к составляющим ее единицам, т. е. простым и известным понятиям, пока еще никому не удавалось. Многие люди, конечно, считают философию более легкой наукой, чем высшая математика, однако эти люди именуют философией все то, что содержится в книгах с таким названием. Между тем подлинная философия еще не написана. Философия должна усвоить метод, введенный Ньютоном в естествознание, — метод, который принес там столь плодотворные результаты. Как быть, однако, с богословием? Каким опытом можно доказать бытие Бога? Опыт, на который должна опираться философия, — это не только показания чувств, но и «внутренний опыт», непосредственное сознание. Благодаря последнему, по Канту, становится весьма достоверным познание Бога. Конкурсная работа требовала ответа и на вопрос об основоположениях морали. Здесь, по мнению Канта, еще не достигнута необходимая степень очевидности, дела обстоят хуже, чем с теологией, хотя в принципе достоверное обоснование нравственности вполне возможно. И Кант высказывает важное для его дальнейшего философского развития соображение; нельзя смешивать истину и благо, знание и моральное чувство. При этом он ссылается на Ф. Хатчесона и А. Э. Шефтсбери как на мыслителей, которые всего больше преуспели в раскрытии первооснов нравственности.

    Но главную роль в пробуждении у Канта интереса к проблеме человека сыграл Ж. Ж. Руссо. После Ньютона это был второй мыслитель, оказавший на молодого Канта наиболее существенное влияние. Если через призму ньютоновых уравнений кёнигсбергский философ смотрел на беспредельный звездный мир, то парадоксы Руссо помогли ему заглянуть в тайники человеческой души. По словам Канта, Ньютон впервые увидел порядок и правильность там, где до него находили лишь беспорядочное многообразие, а Руссо открыл в людском многообразии единую природу человека. Книгам Руссо Кант был обязан прежде всего освобождением от ряда предрассудков кабинетного ученого, своеобразной демократизацией мышления. «Я испытываю огромную жажду познания… Было время, когда я думал, что все это может сделать честь человечеству, и я презирал чернь, ничего не знающую. Руссо исправил меня. Указанное ослепляющее превосходство исчезает; я учусь уважать людей…»[7] Это была не просто перемена воззрений, это было нравственное обновление, революция в жизненных установках.

    Помимо Руссо, Кант впоследствии называл еще Юма в качестве мыслителя, который помог ему пробудиться от «догматического сна». Энтузиаст-француз и скептик-англичанин — опять две противоположности сливаются воедино в противоречивой натуре Канта. Руссо «исправил» Канта как человека и моралиста, Юм повлиял на его теоретико-познавательные поиски, побудил к пересмотру метафизических догм.

    Под влиянием Руссо и английских сенсуалистов Кант пишет «Наблюдения над чувством прекрасного и возвышенного» (1764). Этот трактат, выдержавший восемь прижизненных изданий, принес Канту славу модного писателя. Философ выступает в необычном для себя жанре — как эссеист. Исчез восторженный пафос первых работ, появились юмор и ирония; слог обрел изящество и афористичность. Кант пишет о мире человеческих чувств, рассматривая их через призму двух категорий — прекрасного и возвышенного. При этом собственно об эстетике в трактате речи нет. Нет в нем никаких строгих дефиниций. Все приблизительно, образно.

    Ночь возвышенна, рассуждает Кант, день прекрасен. Возвышенное волнует, прекрасное привлекает. Возвышенное всегда должно быть значительным, прекрасное может быть и малым. Красота поступка состоит прежде всего в том, что его совершают легко и как бы без напряжения; преодоленные трудности вызывают восхищение и относятся к возвышенному. Ум женщины прекрасен, ум мужчины глубок, а это лишь другое выражение для возвышенного.

    Здесь же Кант высказывает некоторые соображения о различии людей по темпераментам. Он опять-таки не стремится исчерпать тему; прекрасное и возвышенное служат для него своего рода стержнем, на который он нанизывает свои занимательные наблюдения. В сфере возвышенного пребывает темперамент меланхолический. Кант явно отдает ему предпочтение, хотя видит и некоторые слабые его стороны.

    Последний раздел своих «Наблюдений…» Кант посвящает особенностям национального характера. Это один из первых шагов социальной психологии науки, которая лишь в наши дни обрела более строгую эмпирическую базу. Кант довольствуется собственными наблюдениями; впоследствии он возвращался к ним неоднократно каждый раз, когда читал курс антропологии. Они не всегда точны, порой спорны, большей частью оригинальны. За его яркими, может быть, иногда произвольными пассажами скрывается глубокий смысл: они предвосхищают перемену в духовной атмосфере страны, грядущий поворот от рассудка к чувствам, появление живого интереса к уникальным переживаниям личности. Здесь чувствуется приближение «Бури и натиска».

    Это движение вскоре всколыхнет интеллектуальную Германию. Но пока идут лишь подспудные процессы. И Кант, в частности, публикует далеко не все, о чем думает. Надо сказать, что у Канта смолоду выработалась привычка: любую пришедшую в голову мысль немедленно заносить на бумагу. Иногда это были специально приготовленные листы, чаще — первый случайно попавший на глаза клочок. Иной раз мы находим здесь заметки, поражающие глубиной прозрения; они обгоняют систематизированную мысль. Есть здесь и незаконченные фразы, и отточенные афоризмы, и заготовки будущих работ. Это важнейшее дополнение к завершенным произведениям.

    В черновых записях, относящихся к периоду работы над «Наблюдениями…», Кант (вслед за Руссо) подходит к проблеме отчуждения. Термин ему неизвестен, но суть дела он схватывает верно. Речь идет о том, что уродливые общественные отношения превращают результаты деятельности человека в нечто ему чуждое, враждебное. Как благо может превратиться в зло, Кант показывает на примере науки. «Вред, приносимый наукой людям, состоит главным образом в том, что огромное большинство тех, кто хочет себя в ней проявить, достигает не усовершенствования рассудка, а только его извращения, не говоря уже о том, что для большинства наука служит лишь орудием для удовлетворения тщеславия».[8] По мнению Канта, наука в современном ему обществе заражена двумя болезнями. Имя одной — узость горизонта, однобокость мышления, имя другой отсутствие достойной цели. Кант будет неоднократно возвращаться к этой теме. Наука нуждается в «верховном философском надзоре». Ученый становится своего рода одноглазым чудовищем, если у него «отсутствует философский глаз». Это опасное уродство, когда человек замыкается в какой-то одной области знаний: «Я называю такого ученого циклопом. Он — эгоист науки, и ему нужен еще один глаз, чтобы посмотреть на вещи с точки зрения других людей. На этом основывается гуманизация наук, т. е. человечность опенок… Второй глаз это самопознание человеческого разума, без чего у нас нет мерила величия наших знаний».[9] Перед собой Кант ставит задачу преодоления пороков современной ему науки. «Если существует наука, действительно нужная человеку, то это та, которой я учу — а именно подобающим образом занять указанное человеку место в мире — и из которой можно научиться тому, каким надо быть, чтобы быть человеком».[10] Это признание имеет для Канта принципиальную важность. Он навсегда расстается с ученой спесью просветителя, любующегося своим многознанием, боготворящего всесилие науки. Ценность знания определена нравственной ориентацией; та наука, которой он себя хочет посвятить, — наука людей. Отныне в центре философских исканий Канта — проблема человека. Весь вопрос в том, что же действительно нужно человеку, как ему помочь.

    Одно бесспорно: человеку не следует морочить голову. Против тех, кто пытается этим пробавляться, направлено сочинение Канта «Грезы духовидца, поясненные грезами метафизика» (1766). Перед нами опять-таки не ученый трактат, скорее, эссе. Поводом для его написания послужила деятельность Э. Сведенборга, человека примечательного. Известный в свое время шведский ученый и изобретатель, знаток минералогии, избранный членом Петербургской академии наук, Сведенборг под старость объявил себя духовидцем. Он уверял, что состоит в близких отношениях с духами умерших, получает от них сведения из иного мира. О нем рассказывали невероятные истории. Так, к нему за помощью якобы обратилась вдова голландского посланника при шведском дворе, от которой требовали уплаты за серебряный сервиз, изготовленный по заказу ее мужа. Зная аккуратность своего мужа, дама была уверена, что долг оплачен, но доказательств у нее не было, Сведенборг будто бы побеседовал с духом покойного и вскоре сообщил вдове, где хранится расписка. Этот рассказ Кант передает иронически, видя в нем, как и в других подобных историях, причудливую игру воображения. «Поэтому я нисколько не осужу читателя, — пишет Кант, — если он, вместо того чтобы считать духовидцев наполовину принадлежащими иному миру, тотчас же запишет их в кандидаты на лечение в больнице…»[11]

    Дело, однако, не только в Сведенборге и его последователях. На одну доску с «духовидцами» Кант ставит адептов спекулятивной метафизики. Если первые — «сновидцы чувства», то вторые — «сновидцы ума». Метафизики тоже грезят, свои идеи они принимают за подлинный порядок вещей. Философ не завидует их «открытиям», он лишь боится, чтобы какой-нибудь здравомыслящий человек, не отличающийся учтивостью, не сказал им то же самое, что ответил астроному Тихо Браге, пытавшемуся по звездам определить дорогу, его кучер: «Эх, барин, вы, может быть, все хорошо понимаете на небе, но здесь, на земле, вы дурак». Таково прощальное слово Канта, обращенное к вольфианской метафизике. Он смеется не только над визионерством, но и над умозрительными спекуляциями, он призывает людей науки полагаться на опыт, и только на опыт — альфу и омегу познания.

    С метафизикой Кант прощается, но расстаться не может. Он признается, что волею судеб «влюблен в метафизику», хотя она редко выказывает ему свое благоволение.[12] Этот «неудачный роман» длился многие годы. Всю свою университетскую жизнь Кант читал курс метафизики («по Баумгартену»), его мучили «проклятые» метафизические вопросы — о сущности мира, Бога, души. Но чем дальше, тем яснее становилось, что ответы нельзя получить умозрительным путем. Поэтому Кант мечтает о перевоспитании своей возлюбленной, он хочет видеть ее лишь «спутницей мудрости», прочерчивающей границы познания.

    Воспитатель — время. Кант все меньше публикует, все больше размышляет над «главным сочинением». Он упомянул о нем в одном из своих писем под новый, 1766 год. Заявка на «Критику чистого разума» сделана. Книга появится через пятнадцать лет. За эти годы в духовной жизни Германии произойдет немало важных событий. Обратимся к ним, с тем чтобы затем вернуться к Канту во всеоружии знаний о том, что происходит вокруг него и влияет на его духовное развитие.

    2. Лессинг и литературная революция

    Кант не был единственным, кто пролагал пути для общей теории развития, кто подрывал устои догматической метафизики. Почти одновременно с нападением Канта на учение о вечности Солнечной системы, К. Ф. Вольф произвел в 1759 г. первое нападение на теорию постоянства видов. Каспар Фридрих Вольф (1734–1794), немецкий медик и биолог, многие годы работавший в Петербурге, в своей диссертации «Теория зарождения» обосновал теорию эпигенеза, т. е. развития организма путем новообразования. Новые органы постепенно возникают из ранее существовавших, сложное формируется из простого. Идеи Вольфа об онтогенезе (развитие индивида) в дальнейшем были перенесены на филогенез (развитие вида). В XVIII в. историзм делает первые шаги и в общественных дисциплинах. Появляются обобщающие труды по политической истории, по истории философии. Иоганн Иоахим Винкельман (1717–1768) положил начало современной археологии и истории искусств. Участник раскопок Геркуланума и Помпеи, он учил систематизировать найденные памятники, отличать подлинники от подделок, призывал к изучению исчезнувших культур.

    Но наиболее существенные импульсы шли от художественной литературы. Выше уже упоминалось имя Лессинга как новатора, которому было суждено формировать умонастроения и вкусы. Н. Г. Чернышевский обратит внимание на то, какую важную роль сыграл Лессинг в подготовке немецкой классической философии. Несмотря на то что Лессинг почти не оставил собственно философских работ, пишет Чернышевский, он «положил своими сочинениями основание всей новой немецкой философии».[13]

    Готхольд Эфраим Лессинг (1729–1781) родился в саксонском городке Каменц. Сын пастора, он сначала учился на богословском факультете Лейпцигского университета, затем перешел на медицинский. Уже студентом начал писать. В Берлине он издает свои знаменитые «Литературные письма», которые приносят ему славу первого критика Германии. Семнадцатое «письмо», представляющее наибольший интерес, кончается апологией Шекспира: Шекспир — гораздо более великий трагический поэт, чем Корнель. После «Эдипа» Софокла никакая трагедия в мире не будет иметь больше власти над нашими страстями, чем «Отелло», «Король Лир», «Гамлет».

    В трактате «Поуп-метафизик», посвященном английскому поэту А. Поупу, исследуется различие между поэзией и философией. Можно ли сопоставить поэзию с системой метафизических истин? Философ придерживается точной и однозначной терминологии. Поэт играет словами. Он никогда не стремится высказать «строгую, последовательную истину», иногда он говорит лишнее, иногда чего-то недоговаривает. Среди философов на такое был способен Якоб Бёме, и только ему такое можно простить. Строгий порядок изложения и поэзия — вещи несовместимые. «Философ, который взбирается на Парнас, и поэт, намеревающийся снизойти в долины серьезной и спокойной мудрости, встречаются на полпути, где они, если можно так выразиться, обмениваются одеянием и поворачивают вспять. Каждый приносит в свою обитель образ другого, но не более того. Поэт стал философским поэтом, а мудрец — поэтическим мудрецом. И все же философский поэт — не философ, а поэтический мудрец не превратился в поэта».[14]

    Провести грань между искусством и философией крайне важно. Во времена Лессинга в ходу было выражение «прекрасная наука» (schone Wissenschaft), обозначавшее искусство. Различие между двумя видами духовной деятельности представляли не совсем ясно. Лессинг ощущал себя литератором, остановившимся «на полпути к философии». Здесь он встретил теоретика «на полпути к литературе» — Моисея Мендельсона (1729–1786). Результат встречи — трактат «Поуп-метафизик», написанный в сотрудничестве.

    Лессинга знают как талантливого журналиста, критика, поэта, баснописца, драматурга. В 1753–1755 гг. выходит в шести томах его первое полное собрание сочинений. В последнем томе — последнее к тому времени достижение — «Мисс Сара Сампсон». Свою пьесу Лессинг характеризует как «бюргерскую трагедию». Интерес к жизни личности вот то новое, что принесла с собой новая, «бюргерская» эпоха, пришедшая на смену феодализму и ознаменовавшаяся ломкой сословной иерархии, утверждением новых, буржуазных принципов в экономике и в духовной жизни. Бюргер — это горожанин, представитель, «третьего сословия». Но не только. Бюргер — это гражданин, носитель правопорядка. Наконец, бюргер собственник, буржуа.

    Ярче, чем в «Саре Сампсон», гражданский, бюргерский идеал независимой личности, живущей в условиях правопорядка, выражен в «Минне фон Барнхельм». Пьеса рассказывает о судьбе офицера. Бесстрашный и неподкупный майор Тельхейм заподозрен во взяточничестве, но в конце пьесы приходит весть: король Фридрих II снова зовет его под свои знамена. Выходец из Курляндии, Тельхейм служит в прусской армии, а женится на девушке из Саксонии. В этом видели призыв к единству нации.

    «Минна фон Барнхельм» послужила главным поводом для возникновения «легенды о Лессинге» как о верноподданном барде пруссачества. Ф. Меринг развеял легенду: в «Минне» он увидел не апологию, а критику фридриховских порядков. Но это не дает оснований для другой легенды, переоценивающей революционность немецкого просветителя.

    Вопрос в том, как оценивать пьесу «Эмилия Галотти». В пятитомной «Истории немецкой литературы» «Эмилия Галотти» названа «первой пьесой революционного немецкого театра». От «Эмилии Галотти» будто бы «идет театр молодого Шиллера и во многом театр „Бури и натиска“».[15] Между тем, по словам Гёте, «к трудам Лессинга у Шиллера было совсем особое отношение; в сущности говоря, он их не любил, а „Эмилия Галотти“ была ему прямо-таки противна».[16] В чем дело, Гёте не объясняет. Вполне возможно, что Шиллеру как раз не хватало у Лессинга тираноборчества.

    Почему Одоардо Галотти убивает свою дочь, на которую польстился принц, а не ее совратителя? Да потому, что Одоардо не борец, а мститель, к тому же весьма импульсивный. Может быть, я ошибаюсь, но помимо волнующей Лессинга проблемы правопорядка в «Эмилии Галотти» заметна полемика с только что возникшим движением «Бури и натиска». «Штюрмеры» провозгласили примат чувства перед разумом, поставили индивидуальное выше всеобщего. Лессинг показал, куда это приведет, если будет потеряно чувство меры. «Поступок отца не является примером осмысленности. Ни в коем случае! Старик, как и его испуганная дочь, потерял голову в одуряющей придворной атмосфере, и именно это смятение, опасность, которую несут такие характеры, непосредственно хотел изобразить поэт».[17]

    В 1766 г. Лессинг публикует «Лаокоон» — трактат о различии между пластическими искусствами и поэзией. Унаследованное от античности представление о тождестве этих видов искусства было поставлено под сомнение в XVIII в. «Лаокоон» полемичен. Его автор выступил против концепции Винкельмана, изложенной в работе «Мысли по поводу подражания греческим произведениям в живописи и скульптуре». (К моменту окончания работы над «Лаокооном» появилась и Винкельманова «История искусства древности», упоминания о ней содержатся в последних разделах трактата.) Спор возник, казалось, по частному поводу. Почему в известной скульптурной группе гибнущий жрец Лаокоон изображен издающим не безумный вопль, а приглушенный крик? Винкельман увидел в этом выражение национального характера греков, их стоическое величие духа. Лессинг держался другого мнения: суть дела в специфике скульптуры. Трагедия Софокла «Филоктет» тоже произведение греческого искусства, однако ее страдающий от ран герой кричит в голос. То, что может выразить повествовательное искусство, не дозволено пластике. У поэта шире диапазон выразительных средств. Это не значит, что поэзия выше живописи и скульптуры. Просто есть различие в предмете и способах изображения. Некоторые поэтические образы не годятся для живописца, и, наоборот, иные картины при попытке передать их стихами или прозой теряют силу воздействия.

    Лессинг доискивается до «первопричин». Искусство подражает действительности, которая существует в пространстве и во времени. Отсюда два вида искусств. Пространство заполнено телами. Тела с их видимыми свойствами составляют предмет живописи. Время есть последовательность действий. Последние составляют предмет поэзии. Различие, уточняет Лессинг, относительное: живопись может также изображать и действия, но только опосредствованно, при помощи тел, и, наоборот, поэзия может изображать тела при помощи действий.

    Итак, в распоряжении художника (живописца или скульптора) не отрезок времени, а только один его момент. Следовательно, выбрать надо такой, который наиболее плодотворен. «Плодотворно только то, что возбуждает свободную игру способности воображения. Чем больше мы глядим, тем больше мы примысливаем, а чем сильнее работает мысль, тем больше дается нашему зрению. Но изображение какой-либо страсти в момент наивысшего напряжения всего менее обладает этим преимуществом. За таким изображением нет уже больше ничего: показать глазу эту предельную точку — значит связать крылья фантазии».[18] Вот почему Лаокоон только стонет; воображению легко представить его кричащим, а если бы он кричал, фантазия не могла бы подняться ни на одну ступень выше.

    Наблюдение тонкое, и справедливым оно оказалось не для одной скульптуры; это важнейшая особенность искусства вообще. «Плодотворный момент» ищет любой художник, в том числе и писатель. Недоговоренность, фигура умолчания, нарочитая неполнота образа — излюбленные приемы литературы. Иногда намек действует сильнее, чем развернутое описание. Любой художник, в том числе и писатель, воспроизводит жизнь, но не во всей полноте деталей, а обобщенно, оставляя место для фантазии зрителя или читателя. Эстетическое переживание возникает и от «узнавания» действительности, и от того, что приходится «домысливать» созданный художником образ. Такой вывод возникает при чтении «Лаокоона». Вывод запомним: проблема воображения (и его «свободной игры») займет важнейшее место в «критической» философии Канта.

    В 1767 г. наступает новый яркий этап в жизни и творчестве Лессинга. В Гамбурге открылся Немецкий национальный театр, где собраны лучшие актерские силы. Новый театр пригласил Лессинга на должность «драматурга», т. е. заведующего литературной частью. Отсюда название нового театроведческого журнала, затеянного Лессингом, «Гамбургская драматургия». В извещении об издании журнала говорилось: «Наша Драматургия будет критическим перечнем всех пьес, которые будут ставиться на сцене, и будет следить за каждым шагом, который будет совершать на этом поприще искусство поэта и актера».[19] В течение года регулярно два раза в неделю выходили тонкие книжицы, содержавшие разбор спектаклей и общие размышления о природе драматического искусства. Собранные вместе, они составили фундаментальный трактат, который и поныне считается краеугольным камнем театральной эстетики. Обычно книга содержит полученный автором результат. Здесь же перед нами и авторские поиски. Мы видим, как движется мысль Лессинга, как возникают перед ним вопросы, как не сразу обнаруживается ответ.

    В одном из первых выпусков ясно сформулирована программа: «Театр должен быть школой нравственности».[20] Но как это осуществить? Со времен Аристотеля известно, что закон театра, как и искусства вообще, — совпадение общего и единичного.[21] Это относится и к речи актеров, и к их мимике, и к жестикуляции. Жест должен быть и «значителен» и «индивидуален». Лессинг напоминает читателям те советы, которые шекспировский Гамлет дает бродячим актерам: слова должны легко сходить с языка, не кричите на сцене, соблюдайте меру. Мало таких голосов, которые не были бы неприятны при крайнем напряжении. А слух, как и зрение, публики не следует оскорблять. Уже в «Лаокооне» были установлены границы для передачи безобразного. В «Гамбургской драматургии» Лессинг пишет, что искусство актера занимает середину между изобразительным искусством и поэзией. В пьесе можно позволить себе больше, чем на полотне, но и здесь есть свои границы. По сцене двигаются живые люди, и все же это не значит, что на сцене сама жизнь. Правдивость не должна доходить «до самой крайней иллюзии». Нельзя требовать от пьесы и полного совпадения с историческими фактами. Трагедия — не история, изложенная в форме разговоров. С такими оговорками Лессинг принимает восходящий к Аристотелю тезис об искусстве как подражании природе.

    Оговорки возникают и по поводу тезиса о единстве общего и единичного. Казалось бы, аксиома, что в искусстве мы имеем дело с «возведением частного явления в общий тип». Но Корнель нарушил аксиому. Лессинг смолоду не жаловал Корнеля. Здесь он выявляет несоответствие принципов французского драматурга идеям Аристотеля. Французы «выражение перегружали, краски накладывали слишком густо, пока характеризуемые лица не превращались в олицетворенные характеры…».[22]

    Корнель ладно, но вот и Дидро заговорил о том, что в комедии невозможна такая степень индивидуализации, как в трагедии. В жизни едва ли сыщешь более дюжины комических характеров; комедиограф, следовательно, выводит не личности, а типы, целые сословия. Дидро заговорил об «идеальном характере». Лессинг не столько спорит с Дидро, сколько стремится осмыслить выявленные им трудности. Почему Дидро хлопочет о том, чтобы не быть в противоречии с Аристотелем, и в то же время противоречит ему? В конце концов Лессинг находит выход. Он говорит о двух возможных вариантах художественного обобщения, о двух смыслах термина «всеобщий характер»: «В первом значении всеобщим характером называется такой, в котором собраны воедино те черты, которые можно заметить у многих или у всех индивидов. Короче, это перегруженный характер, скорее персонифицированная идея характера, чем характерная личность. А в другом значении всеобщим характером называется такой, в котором взята определенная середина, равная пропорция всего того, что замечено у многих или у всех индивидов. Короче, это обыкновенный характер, обыкновенный не в смысле самого характера, а потому, что такова степень, мера его».[23]

    Пишущие о «Гамбургской драматургии» почему-то не обращают внимания на это место в 95-м выпуске.[24] А здесь как раз квинтэссенция трактата, по словам автора, «fermenta cogitationis» — ферменты мышления. Лессинг считает, что взглядам Аристотеля соответствует только «всеобщность во втором значении». Что касается всеобщности первого вида, создающей «перегруженные характеры» и «персонифицированные идеи», то она «гораздо необычайнее», чем это допускает всеобщность Аристотеля. Проблема двух возможностей художественного обобщения — одна из главных в немецкой эстетике последующего времени. К ней мы вернемся. А пока обратим внимание на одну многозначительную тираду, содержащуюся в «Гамбургской драматургии». Лессинг пишет: «…не одни только писатели не любят слышать о себе правдивых приговоров. У нас теперь, слава Богу, есть школа критиков», самая лучшая критика которых состоит в том, что они подрывают доверие ко всякой критике. «Гений! гений! — кричат они. Гений выше всяких правил! То, что делает гений, то и правило».[25] О чем идет речь? О движении «Буря и натиск».

    Это было первое общенемецкое общественное движение, вызванное кризисом феодального порядка, кризисом в экономике, в общественных отношениях, в государственном строе, в разных формах идеологии. Движение ограничивалось духовной сферой, «буря» бушевала только в литературе, «натиск» не выходил за пределы печатных изданий. Проявлялось это во взрыве индивидуализма, в повышенном интересе к проблемам личности, к внутренней жизни отдельного человека, в резком недоверии к рассудку, к рационалистическим принципам, которые отстаивали мыслители раннего Просвещения. Внезапно обнаружились сложность, богатство, таинственные глубины духовной жизни человека. Многими это воспринималось как открытие, превосходящее по значению открытие Америки: в каждом человеке скрыты неизведанные континенты страстей, чувств, переживаний.

    Лессинг был предтечей этой «литературной революции» и ее критиком. Он проявлял живой интерес к жизни личности, штюрмеры довели его до крайности, до иррационализма и субъективного произвола. Кант своими «Наблюдениями над чувством возвышенного и прекрасного» способствовал рождению «Бури и натиска». Но наиболее сильный импульс движению дал Иоганн Георг Гаман (1730–1788). Человек совершенно чуждый естествознанию, при этом знаток языков и блестящий эрудит, Гаман писал в тяжелой манере, перегруженной намеками и недомолвками. Его брошюра «Сократические достопримечательности» (1759) посвящена «никому и двум». «Никто» — это читающая публика. Один из «двух» — Кант (второй — коммерсант Беренс). Явно по адресу Канта сказано, что тот хотел бы уподобиться Ньютону и стать вардейном (так назывался контролер качества монеты) философии; да только в денежном обращении Германии куда больше порядка, чем в учебниках метафизики: мудрецы еще не изобрели эталона, с помощью которого можно было бы определить наличие истины в их идеях, как измеряют содержание благородных металлов в разменной монете.

    Гаман говорит не столько об афинском мудреце, сколько о себе самом, о своих духовных исканиях. Подобно своему великому предшественнику, который стал в оппозицию к просвещенным афинянам, Гаман отрекается от просветительских постулатов. «Мы мыслим слишком абстрактно»[26] — вот главная беда. Наша логика запрещает противоречие, между тем именно в нем истина. Запрет — это «отцеубийство мысли». Дельфийский оракул назвал мудрейшим Сократа, который признался, что он ничего не знает. Кто из них лгал — Сократ или оракул? Оба были правы. Главное для Гамана — самопознание; здесь, по его мнению, разум бессилен, знания — помеха; помочь может только вера, основанная на внутреннем чувстве. Под его пером Сократ превращается в иррационалиста, провозвестника христианства: афинский философ хотел вывести своих сограждан из лабиринта ученой софистики к истине, которая лежит в «сокровенном», в поклонении «тайному богу». Таким видит Гаман и свой жребий.

    Другая книга Гамана, привлекшая внимание, — «Крестовые походы филолога» (1762), сборник, центральное место в котором принадлежит эссе с несколько необычным названием «Эстетика в орехе». Необычным было прежде всего само слово «эстетика». Его ввел незадолго до того А. Баумгартен для обозначения учения о красоте, которое для него было равнозначно теории чувственного познания. Последователь Лейбница и Вольфа, Баумгартен считал эстетическое, сферу чувств низшей ступенью познания. Гаман на первой же странице своего эссе категорически утверждает противоположное: в чувственных образах «состоит все богатство человеческого познания»,[27] выше образа нет ничего. Поэзия — родной язык человечества. Вольфианцев Гаман упрекает в схоластике, в отрыве от жизни и природы. «Ваша убийственно лживая философия убрала со своего пути природу».[28] Вольфианцы хотят господствовать над природой; между тем они связывают себя по рукам и ногам. Мнящие себя господами оказываются рабами.

    Проповеди Гамана жадно внимал Иоганн Готфрид Гердер (1744–1803). Студент Канта в Кенигсберге, впитавший идеи его космогонической гипотезы и попытавшийся перенести ее на другие сферы бытия, он в равной мере ориентировался на кантовского антипода Гамана. Первые работы Гердера «Фрагменты о новейшей немецкой литературе» (1766–1768) и «Критические леса» (1769) — свидетельствовали о блестящих литературных способностях, о стремлении избежать крайностей, об интересе к идее развития. Осенью 1770 г. Гердер приезжает в Страсбург. Здесь происходит его встреча с Гёте, сыгравшая значительную роль в жизни обоих вождей «Бури и натиска». Здесь Гердер пишет свой знаменитый трактат «О происхождении языка» (1772), отмеченный премией на конкурсе Берлинской академии наук.[29]

    Возникновение языка Гердер связывает с развитием культуры. Трактат посвящен рассмотрению естественных законов, определивших необходимость появления языка. Если рассматривать человека только как животное, он предстанет в весьма жалком и беспомощном виде. Однако слабость человека становится источником его силы. Человек, лишенный инстинктов, развивает другую способность, дарованную ему природой, — «смышленность», т. е. интеллект в потенции. Непрерывное совершенствование — особенность человека. Это развитие, подобного которому не знает ни одно животное, не имеет предела. Человек никогда не бывает завершенным в себе. Развитие интеллекта влияет на развитие языка, и, наоборот, цепь слов становится цепью мыслей. История языка неотделима от истории мышления.[30]

    Слабость человека становится причиной его силы также и потому, что заставляет его объединиться с другими людьми. Родственные узы, отсутствующие в животном мире, суть элементарные общественные связи. Без общества человек одичал бы, завял, как цветок, оторванный от стебля и корней растения. Развиваясь, общество совершенствует язык. Прогресс языка бесконечен, как и развитие самого общества. Здесь же Гердер впервые ставит вопрос о преемственности в развитии культуры. Как индивид усваивает накопленный опыт, так и народы воспринимают достижения прошлых поколений. Культурная традиция передается от народа к народу, принимая все новые и новые формы. Гердер обращается к изучению истоков культуры. Обосновавшись в 1771 г. в Бюккебурге, где он занял пост придворного проповедника, Гердер изучает народное творчество, штудирует Библию, рассматривая ее и как результат божественного откровения, и как древнейший памятник литературы.

    Кроме Гердера и Гамана, к религиозно настроенному крылу «Бури и натиска» примыкали писатель Иоганн Каспар Лафатер (1741–1801) и молодой философ Фридрих Генрих Якоби (1743–1819). Другой вождь «бурных гениев», Иоганн Вольфганг Гёте (1749–1832), не разделяет благочестивых устремлений своего друга и наставника Гердера. Он богохульствует, слагает бунтарские стихи. «Не знаю ничего более жалкого, чем вы, боги! Вас почитать? За что?» Эти слова взяты из гётевского «Прометея»- стихотворения, ставшего своего рода поэтическим манифестом «левого» крыла «Бури и натиска». Среди радикальных «штюрмеров» мы находим бывшего ученика Канта Я. Ленца (1751–1792), будущих кантианцев Ф. М. Клингера (1752–1831) и А. Бюргера (1747–1794). Движение оказалось неоднородным и противоречивым: бунтарство сочеталось с политической индифферентностью и консерватизмом, симпатии к народу — с крайним индивидуализмом, критическое отношение к религии — с благочестивой экзальтацией. Но всех объединял интерес к человеку, к его уникальному духовному миру.

    Лессинг разделял этот интерес, но избегал крайностей. В центре идейных споров этого периода — проблема религии. Состояние современной ему церкви не удовлетворяет Лессинга, но он далек и от «новомодных» богословов-рационалистов, пытавшихся «подчистить» лютеранство. Брату он пишет: «Стряпней тупиц и полуфилософов представляется мне та религиозная система, которой хотят заменить старую».[31]

    В 1774 г. Лессинг приступил к опубликованию отрывков из сочинения Германа Самуэля Реймаруса (1694–1768) «Апология, или Сочинение в защиту разумных почитателей Бога».

    Произведение Реймаруса оспаривало богодухновенность Библии и ее значение для познания истины; Библия полна противоречий, ее герои обманщики, сластолюбцы, убийцы. Реймарус ищет истинную, «естественную» религию, не построенную на откровении, а выведенную из внутренней природы человека; он — деист и требует терпимого отношения к деистам. Как и следовало ожидать, появление текстов Реймаруса вызвало брожение умов. Начались нападки на Лессинга. Защищаясь, Лессинг в серии блестящих статей отстаивал право на исследование в любой сфере знания, в том числе и в истории религии, он высказывал смелые идеи, высмеивал своего главного оппонента пастора Геце, показывая его невежество. В конце концов вмешательство властей заставило Лессинга замолчать. Но последнее слово в споре все же осталось за ним. Оно было произнесено в «Воспитании человеческого рода» и в «Натане Мудром».

    «Воспитание человеческого рода» — это сто тезисов о нравственном прогрессе человечества. Различные типы религий являются продуктом определенных исторических эпох. Род, как и индивид, проходит три возраста. Детству человечества соответствует Ветхий Завет, юношеству — Новый Завет. Грядет зрелость — «эпоха нового, вечного Евангелия», когда мораль станет всеобщим, безусловным принципом поведения. Откровения Ветхого Завета говорят о грубом духовном состоянии мира, когда воспитание возможно только путем прямых наград и телесных наказаний. В юношеском возрасте нужны иной учитель и иные методы воспитания. Христианство апеллирует к высшим мотивам поведения: это более высокая ступень духовной эволюции, хотя и не последняя. Лессинг убежден в том, что человеческий род достигнет высшей ступени совершенства, всеобщего просвещения и нравственной чистоты, когда мораль не будет связана с верой в Бога, когда человек «будет творить добро во имя добра, а не потому, что чьим-то произволом ему уготовано за это воздаяние».[32] А пока он предлагает различать религию Христа как совокупность моральных принципов и неприемлемую для него христианскую религию как поклонение всемогущему божеству. Был ли Христос более чем человеком, для Лессинга проблематично. То, что он был подлинным человеком, если он вообще существовал, не вызывает сомнений. К религиозным исканиям Лессинга восходят и Кантова «Религия в пределах только разума», и работы раннего Гегеля, колыбель его диалектики, рождавшейся в упорных поисках решения этических проблем.

    Лессинга страшит фанатизм, религиозный и любой другой. Свидетельство этому — «Натан Мудрый», которого нельзя понять, не проштудировав тезисы «Воспитания…» (а последние неполны и неясны без «Натана» — эти вещи дополняют друг друга). Вокруг последней пьесы Лессинга велась полемика по вопросам религии и веротерпимости. Не описывая всех баталий, приведу лишь итоговую характеристику Ф. Меринга, который настаивает на том, что «ничего не может быть глупее, как искать в „Натане“ принижения христианской религии или прославления еврейской».[33] Пьеса публицистична и дидактична, характеры нарочито «плакатны». Автор действовал вполне сознательно, расставаясь (в методологическом аспекте) с Шекспиром, у которого учился всю жизнь, и обращаясь снова к Корнелю (вовсе не плохому драматургу). Наше знакомство с «Гамбургской драматургией», с изложенной там концепцией «неаристотелевского» художественного обобщения позволяет сделать такой вывод.

    Лессинг умер в начале 1781 г. В мае вышла «Критика чистого разума». Непосредственной эстафеты в духовном первенстве, однако, не получилось: главный труд Канта долгое время оставался незамеченным, а вокруг имени Лессинга посмертно вдруг разгорелась жаркая философская полемика, которая увлекла интеллектуальную Германию в сторону от проблем, поставленных Кантом. Это был знаменитый «спор о пантеизме».

    3. «Спор о пантеизме». Гердер

    За полгода до кончины Лессинг встретился с Фридрихом Якоби и изложил ему свое философское кредо. Разговор начался с обсуждения стихотворения Гёте «Прометей». Лессинг сказал, что он полностью разделяет точку зрения автора: «Ортодоксальные понятия о божестве не существуют для меня более, я не могу их принять, всё — единое, я не разумею иначе». Изумленный Якоби, не ожидавший такого заявления, смущенно спросил: «Тогда вы должны быть в значительной степени согласны со Спинозой?» На это Лессинг ответил: «Если я должен кого-либо назвать, то я не знаю никого другого… Знаете ли вы что-нибудь лучшее?» И тут же добавил: «Нет никакой другой философии, кроме философии Спинозы».[34]

    После смерти Лессинга Якоби, узнав, что Мендельсон намеревается писать статью о покойном друге, сообщил ему содержание своих бесед с Лессингом. Известию Якоби о приверженности Лессинга к учению голландского пантеиста Мендельсон не поверил, и между ними завязалась переписка, которая в 1785 г. была опубликована Якоби (в книге «Об учении Спинозы») после того, как Мендельсон выпустил свою книгу о Спинозе и Лессинге («Утренние часы»). Мендельсон ответил новой книгой- «К друзьям Лессинга» (1786), за которой в том же году последовало сочинение Якоби «Против обвинений Мендельсона» (1786).

    Якоби нападал на спинозизм, который был для него синонимом атеизма; заодно он ополчался против всей рационалистической философии. Якоби, в частности, отмечал, что категории рассудочного мышления оставляют человека в пределах механистического миропонимания, недостаточного для раскрытия сущности жизни. Это, бесспорно, способствовало постановке диалектических проблем. Но не решало их. Якоби считал, что основой познания может быть только вера. Мендельсон, как и Якоби, не разделял философии Спинозы, с которой он, впрочем, был знаком лишь понаслышке. Полемизируя с Якоби, Мендельсон защищал не спинозизм, а вольфианский рационализм. Главной же его заботой было отвести обвинение в одиозном атеизме от Лессинга, которого он выдавал за «великого защитника теизма и религии разума».[35] Если бы дело ограничилось лишь полемикой между Якоби и Мендельсоном, столкновение не вышло бы за пределы идеалистической философии, осталось бы спором между сторонником иррационализма и приверженцем ограниченной рассудочной философии.[36] И тот и другой были противниками спинозизма. Но в Германии идеи голландского пантеиста получили столь широкое хождение, что появление в печати антиспинозистских сочинений Якоби и Мендельсона не могло не вызвать отклики. До этого произведениями Спинозы зачитывались втихомолку, теперь о нем заговорили открыто.

    Еще совсем недавно это был запретный плод: спинозистские книги уничтожали, их авторов подвергали преследованиям. На 40-е годы XVIII в. падает деятельность Иоганна Христиана Эдельмана (1698–1767) — мыслителя, произведения которого получили в свое время широкое распространение и нашли значительный общественный резонанс. Эдельман прямо называет Спинозу своим учителем. Огромное впечатление на него произвел «Богословско-политический трактат». Изучение трудов Спинозы привело Эдельмана к убеждению, что не существует Бога, отличного от мира: «Бог и материя есть единое, неразрывное целое, без материи Бог никогда бы не мог создать материального мира».[37] Бог — это «всё во всем». Эдельману не удалось избежать участи своих предшественников: книги его сжигались, сам он подвергался преследованиям.

    Не удивительно поэтому, что приверженность к спинозизму предпочитали скрывать. Может быть, именно поэтому о спинозистских убеждениях Лессинга стало известно только после его кончины. Некоторые с удовлетворением восприняли это известие как свидетельство того, что Лессинг не верил в Бога. К их числу принадлежал пастор И. Г. Шульц (1739–1823), прозванный «простоволосым проповедником» за отказ выступать перед своей паствой в парике, как это было принято в то время. В 1786 г. вышло анонимное издание его книги «Разоблаченный Моисей Мендельсон, или Полное объяснение непонятной смертельной досады М. Мендельсона по поводу известия об атеизме Лессинга». «Простоволосый» Шульц отчитал Мендельсона за его отказ признать Лессинга спинозистом. Спинозистов считают атеистами, что из того? Ходячее мнение: атеист — опасный, аморальный человек, он не может быть ни добропорядочным отцом семейства, ни достойным гражданином государства. Нет ничего бессмысленнее подобных утверждений. Мораль и религия — разные вещи.

    На учение Мендельсона о бессмертии души нападал К. Шпацир (1761–1805). В его книге «Анти-Федон» (1785), правда, не было упоминаний о Спинозе, но все же это произведение вполне уместно рассматривать в свете происходившей тогда дискуссии. Сопоставляя идеализм и материализм, Шпацир писал: «Система спиритуализма не обоснована столь прочно, что она не может подвергаться нападкам и быть поколеблена в своих основоположениях. Более тонкий материализм представляется обоснованным если не в большей степени, то во всяком случае в такой же мере, как и спиритуализм, покоящийся на неопределенных понятиях и слишком далеко уходящий от природы».[38] Шпацир утверждал, что тайных сторонников материализма гораздо больше, чем это можно себе представить.

    «Спор о пантеизме» первоначально развертывался вокруг гносеологической проблемы (иррационализм Якоби против рационализма Мендельсона), а затем, после смерти Мендельсона (1786), когда в спор включились и спинозисты, вылился в дискуссию по онтологическим проблемам. Существовал ли мир вечно, или он есть результат «акта творения»? Смертна или бессмертна душа? Что такое Бог — надмировая, сверхъестественная сила либо сама природа, или, может быть, вообще никакого Бога нет? Эти вопросы стали темой многих книг, журнальных статей, переписки, личных бесед. Одну из таких бесед описывает Г. К. Лихтенберг (1742–1799), известный в свое время физик и писатель, мастер афористики. Однажды к нему пришли два теолога, и начался разговор о Мендельсоне, Лессинге, Якоби и спинозизме. «Так как я, после того как понял Спинозу, искренне считаю его выдающимся умом, то перед лицом этих двух теологов я встал на его сторону. Кто создал Бога? Сложный организм животных и растений показывает зависимость движения от материи. Другими словами, все, что есть, едино, и нет больше ничего».[39] Лихтенберг освобождает спинозизм от богословской терминологии, наполняет его более последовательным материалистическим содержанием.

    Георг Форстер (1754–1794), натуралист, прославивший себя описанием кругосветного путешествия, в котором ему довелось участвовать, ставил дилемму: «Либо последовательный теизм, либо последовательный спинозизм… Либо мы утрачиваем все самое важное в идее божества, ограничивая ее субстанциальностью, либо модифицируем ее, ограничивая во времени и пространстве и превращая в противоречивый антропоморфный призрак».[40] В работе «О лакомствах» (1788) Форстер приходит к выводу о связи физиологии с духовной деятельностью человека. Мозг и нервная система человека зависят от питания, органы мышления теснейшим образом связаны с органами пищеварения. Все знания, подчеркивает философ, ведут свое происхождение от данных органов чувств. По поводу своей статьи Форстер писал: «Ответственность за содержащийся в ней возможный материализм я охотно готов принять на себя».[41]

    Стремление стать на точку зрения развития природы характеризует дальнейшее движение мысли Форстера. Об этом свидетельствует, в частности, небольшая, но, несомненно, одна из его наиболее зрелых философских работ «Руководящая нить будущей истории человечества» (1789). В этой статье Форстер говорит об известном совпадении индивидуального развития человека с развитием всего человеческого рода. Сравнение жизнедеятельности человека и животного приводит Форстера к выводу о том, что существуют общие для всех живых организмов принципы — самосохранение и продолжение рода. Развитие человечества от животной дикости к цивилизации происходило вследствие этих естественных законов. Г. Штейнер во вступительной статье к изданию философских работ Форстера справедливо соглашается с теми, кто видит в этой статье «почти дарвиновские идеи».[42] Форстер, конечно, уступал Гердеру в широте охвата проблемы развития, но отличался стремлением занять более последовательную материалистическую позицию.

    С Гердером мы расстались в Бюккебурге, где одна за другой возникают новые работы, свидетельствующие о его неослабевающем интересе к проблеме развития. Теперь он пытается связать ее с проблемой мышления, возникновения интеллекта человека. В работе «О познании и ощущении человеческой души» (1774) он пишет, что перед этой проблемой останавливаются в бессилии и те, кто находится во власти «механических видений», пытаясь создать душу из «глины и грязи», и в равной мере сторонники лейбницианской «предустановленной гармонии», которая разрывает связь между душой и телом. В природе нет ничего изолированного, все находится во взаимных переходах и переливах. Поэтому зародыши сознания надо искать не вне материи, а внутри ее.

    Мышление Гердер выводит из ощущения, в основе которого лежит раздражимость. Раздраженный мускул сжимается и снова вытягивается. Раздражимость Гердер характеризует как «первую мерцающую искорку ощущения, к которой поднялась мертвая материя в результате многих шагов и скачков механизма и организма».[43] Это важнейший вывод. Ощущение связано с наличием в организме нервов. Мы ощущаем только то, что дают нам нервы, и только вследствие этого мы можем мыслить. Когда чувства достигают определенной степени ясности, они становятся мыслями, разум возникает из ощущений. Итак, Гердер рассматривает сознание исторически, как нечто ставшее, возникшее в ходе развития живого мира. Но вот он ставит вопрос: материальна душа или нематериальна? Однако ответа на него не дает: «Я еще не знаю, что такое материальное и нематериальное, но я убежден, что между ними нет железной преграды».[44] Фраза, в высшей степени характерная для Гердера: он отказывается от идеалистических представлений, но взамен ничего не предлагает.

    Идея развития переносится Гердером на природу, на животный мир в частности. Пока это лишь общие догадки, заключенные в весьма своеобразную, отдающую мистицизмом оболочку. Мысль о развитии животного мира возникает, например, в работе «О переселении душ» (1782). Работа написана в форме диалога. Харикл, сторонник переселения душ, говорит о трех его возможностях. Во-первых, это движение по восходящей линии — от растения к животному и дальше к человеку. Во-вторых, обратное превращение — так, индийские верования обещают воплощение доброй души человека в слона или корову, а злой — в тигра или свинью. Третий вариант — переселение душ «по кругу», т. е. в подобные же существа. Феаг, в уста которого Гердер вкладывает свои взгляды, сразу отвергает последние два вида переселения душ. Что касается первого вида, то он признает его, однако дает ему весьма своеобразное истолкование: «Я не стыжусь моих полубратьев — животных, наоборот, в отношении их я большой сторонник переселения душ… Вполне определенный, твердый, хитрый и осмотрительный характер животного получает искру света, которую мы называем разумом, и вот человек готов… Мне кажется, это есть антропогенез и возрождение животного в человеке».[45]

    Гердер говорит и о Боге, и о будущей жизни, но наряду с этим (что и представляет для нас интерес) он развивает идеи о единстве всего органического мира, об относительном характере классификации живых организмов, об эволюции живых существ и подводит читателя к мысли о естественном происхождении человека. «Посмотрите, как взаимопроникают друг в друга классы живых существ! Как поднимаются и развиваются организмы во все стороны, по всем направлениям и в то же время остаются похожими друг на друга… Даже у насекомых можно найти аналогию человеческим органам».[46]

    Идея развития природы конкретизируется затем в основном философском труде Гердера «Идеи к философии истории человечества», который начал выходить в 1784 г. Анализу развития человеческого рода автор предпосылает историю нашей планеты. Описывая происхождение Земли и ее место в системе мироздания, Гердер ссылается на труд своего учителя Канта «Всеобщая естественная история и теория неба». Далее он переходит к геологической истории Земли, ее флоре и фауне. Намеками, в очень туманной форме Гердер говорит о естественном возникновении жизни, которая, по его мнению, появилась в воде: «Горючее вещество воздуха, флогистон, превращало гальку в известь, и в известковой массе образовались первые живые существа, населявшие море, — моллюски…»[47]

    Кант считал нелепым надеяться на появление нового Ньютона, который объяснит происхождение жизни естественным путем. И вот ученик Канта Гердер попытался это сделать. Согласно Гердеру, только благодаря естественным силам, без постороннего вмешательства развитие природы приводило к возникновению все более сложных образований. Существовали различные неорганические соединения, прежде чем возник первый растительный организм.

    «Множество растений произведено было на свет и погибло, прежде чем создалось первое животное образование, и здесь насекомые, птицы, водяные и ночные животные предшествовали более развитым созданиям дня и земли, и только затем выступил на Земле венец органического строения — человек, микрокосм».[48] Что это? Эволюционная точка зрения? Во всяком случае ее предвосхищение. Гердер сравнивает человека с наиболее близко стоящими к нему животными — обезьянами: орангутанг похож на человека по своему внутреннему и внешнему строению. И хотя Гердер прямо не говорит, что человек произошел от животных в результате естественной эволюции, а иногда даже утверждает противоположное, но общая логика его рассуждений свидетельствует о том, что он все же склонялся к этой точке зрения. «Новое произведение Гердера, писала одна из его читательниц, — дает возможность предполагать, что первоначально мы были растениями и животными; что из нас дальше сделает природа, нам, вероятно, останется неизвестным. Гёте размышляет сейчас над этими вещами, и все то, что он обдумал, в высшей степени интересно».[49]

    Наивысший авторитет для Гердера — Спиноза. Но мировоззрение Гердера в отличие от взглядов голландского пантеиста приобретает динамический характер. У Спинозы единая субстанция (природа) извечно обладает неизменными атрибутами — протяженностью, т. е. материальностью, и мышлением. Основа всего сущего для Гердера — живые, органические силы, определяющие бытие материи и духа. Материя и дух находятся в состоянии непрерывного развития и неразрывно связаны между собой. Мыслитель недвусмысленно отмежевывается от попыток объяснить развитие чисто духовными факторами: «…когда я говорю об органических силах творения, — не думаю, чтобы кто-либо увидел в них qualitates occultas».[50]

    «Спор о пантеизме» не мог не привлечь внимание Гердера. Он прервал на время работу над «Идеями…», чтобы написать полемическое произведение «Бог. Несколько диалогов» (1787). Гердер поднимает на щит учение Спинозы, доказывая при этом его совместимость с христианством. Противоречивая по своему характеру работа Гердера о Спинозе вызвала и противоречивые оценки ее со стороны современников. Фридрих Шиллер, сторонник кантовской философии, отмечал, что Гердер в высшей степени склоняется к материализму. В то же время атеистически настроенный В. Л. Векрлин нападал на Гердера за то, что он затушевывал антирелигиозный характер философии Спинозы. Подобные упреки по адресу Гердера делал и Г. Форстер.

    Бог, о котором идет речь в работе Гердера, не творец мира, а сам мир, состоящий из действующих сил. Принцип деятельности, которым Гердер дополняет учение Спинозы, — результат несомненного влияния Лейбница; однако Гердер не согласен с лейбницевской трактовкой материи. Для Лейбница материя есть порождение духа; для Гердера материя «существует как таковая… вследствие внутренней связи действующих сил».[51] Не согласен Гердер и с Декартом, отождествившим материю с протяженностью. Почему, спрашивает он, материю следует отождествлять только с протяженностью? Ведь время в равной степени есть «внешнее условие ее бытия». Спиноза, стремившийся преодолеть дуализм Декарта, сделал протяженность (материю) и дух атрибутами субстанции (Бога, природы). Но для Гердера это недостаточно монистично. Свою субстанцию органические силы — Гердер рассматривает как «промежуточное понятие» между духом и материей. Развиваясь, субстанциальные силы приобретают пространственную и временную определенность. Потенциально связанное с материей мышление актуализируется лишь на высоких ступенях развития — в живом организме.

    Мир раскрывается перед Гердером в виде единого, непрерывного процесса развития, закономерно проходящего вполне определенные, необходимые ступени. О том, как Гердер представлял себе эти ступени, говорит его черновой набросок: «1. Организация материи — теплота, огонь, свет, воздух, вода, земля, пыль, Вселенная, электрические и магнитные силы. 2. Организация Земли по законам движения, всевозможные притяжения и отталкивания. 3. Организация неживых вещей — камни, соли. 4. Организация растений — корень, лист, цветок, силы. 5. Животные: тела, чувства. 6. Люди — рассудок, разум. 7. Мировая душа: всё».[52] Для Гердера эта схема означала не застывшую «лестницу существ», созданную Богом, а непрерывно совершенствующуюся «цепь развития». В этом плане следует понимать и загадочную «мировую душу». Коль скоро развитие беспредельно, то надо задуматься над тем, во что выльется совершенствование человеческих форм. На Земле человек — предел развития; воображение Гердера переносит дальнейшее развитие в… сверхчувственный мир.

    Гердер сделал новый важный шаг в развитии социального историзма. Идею прогресса он сформулировал в такой всеобщей и убедительной форме, как никто до него. Он пытался окинуть единым взором путь, пройденный человечеством, и на конкретном материале истории культуры обосновать необходимый характер общественного развития. У Гердера были предшественники. Из Франции пришел термин «философия истории», предложенный Вольтером. В Германии появляются труды по политической истории, возникают как самостоятельные дисциплины история философии и история искусств.

    Особо следует упомянуть ныне основательно забытого Иоганна Кристофа Аделунга (1732–1806). Его «Опыт истории культуры человеческого рода» (1782) интересен тем, что история человечества рассматривается прежде всего как развитие культуры, происходящее под влиянием роста народонаселения. Возникновение культуры означает переход от животного состояния к общественной жизни. Народонаселение растет в геометрической прогрессии.

    Когда людям становится тесно, возникает культура. «То, что толкает человека к культуре, не что иное, как скопление людей на ограниченном пространстве. Культура необходима в тесной общественной жизни, именно это порождает ее, все зависит от отношения народонаселения к пространству».[53] Прогресс непрерывен, но не однолинеен. В целом современная культура выше древней, но в отдельных сферах, например в области изящных искусств, может ей уступать. Охота, скотоводство, земледелие — таковы последовательные этапы занятий человека, ведущие к смягчению нравов и росту разума. Аделунг пишет широкими мазками, не останавливаясь на частностях, стремясь создать обобщенную картину истории человечества. Круг затронутых им проблем предвосхищает в миниатюре гигантское полотно истории культуры, созданное Гердером.

    Первой попыткой такого рода, предпринятой Гердером, был написанный в Бюккебурге фрагмент «Еще одна философия истории для воспитания человечества» (1774). В этой работе, находясь в пределах теологических воззрений на происхождение людского рода и на движущие силы истории, Гердер высказывает глубокие мысли о закономерном, поступательном характере изменений, происходящих в обществе. Частично уже рассмотренные нами «Идеи к философии истории человечества» кроме общей теории развития содержат грандиозную для своего времени попытку обрисовать в общих чертах культурное развитие человечества. История общества — прямое продолжение истории природы. Живые человеческие силы — вот главные пружины истории; история представляет собой естественный продукт человеческих способностей, находящихся в зависимости от условий места и времени. В обществе произошло лишь то, что было под силу этим факторам. Это, по Гердеру, основной закон истории. Здесь он резко выступает против телеологического взгляда на развитие общества. В исторических явлениях надо отыскивать не какие-то неизвестные нам тайные предначертания, а причины, эти явления породившие. Всякое событие в истории совершается не ради чего-либо другого, а ради себя самого. И вместе с тем из отдельных событий возникает единая история человечества. Каждое явление искусства и науки неповторимо, порождено определенными условиями и ни в каких других условиях невозможно, однако это явление есть звено в общей цепи развития культуры. Человечество проходит совершенно определенные последовательные ступени культурного развития. Рост культуры является законом истории. Каждый народ использует достижения своих предшественников и подготовляет почву для преемников.

    Причины общественного развития Гердер пытается увидеть во взаимодействии внутренних и внешних факторов. К внешним факторам он относит действие климата, понимаемого в самом широком смысле, как совокупность всех условий жизни людей. Шестая книга «Идей…» целиком посвящена анализу влияния внешних условий на человеческий род. Исходя из единства человечества как биологического вида, Гердер в то же время показывает его разнообразие, определяемое в значительной степени географическими условиями. Сравнивая внешний вид, нравы, привычки обитателей северных и южных стран, он подчеркивал, что все это вырабатывалось под воздействием природы. Значение благоприятных природных факторов Гердер отмечал при рассмотрении причин бурного развития культуры европейских государств.

    Признавая значение внешних факторов, Гердер все же считает главным стимулом общественного, как и всякого другого, развития внутренние, органические силы. Их действие неизмеримо превосходит влияние внешних условий. Гердер не смог раскрыть природу движущих сил общественного развития. Он отметил лишь действие ряда внутренних факторов, играющих в его развитии важную роль. Это, прежде всего, само общество как единое органическое целое, совокупность индивидов, вне которой индивид — ничто. «Человек рожден для общества» — любимый афоризм Гердера. «…Если бы, — писал он, — говоря о человеке, я ограничился только индивидами и отрицал бы, что существует цепь взаимосвязи между всеми людьми и между людьми и целым, то я, в свою очередь, прошел бы мимо человека с его естеством и мимо истории человечества, ибо ни один из нас не сделался человеком сам по себе, собственными усилиями».[54] Сплачивает людей культура, представляющая собой продукт их деятельности и одновременно ее стимул. В понятие культуры Гердер включал язык, науку, ремесло, искусство, семейные отношения, государство, религию.

    Поскольку Гердер создавал общесоциологическое исследование, его интересовали в первую очередь не факты, а уроки истории. Однако последние он старался выводить из анализа исторических событий. Поэтому Гердер не только теоретик культуры, но также один из первых ее историков. В течение долгого времени книга Гердера владела умами современников, являясь непревзойденным образцом подобного рода исследования.


    Примечания:



    1

    Кант И. Собр. соч.: В 8 т. М., 1994. Т. 1. С. 55 (В дальнейшем ссылки приводятся по данному изданию). Полное собрание сочинений Канта (Kant I. Gesammelte Schriften. Berlin, Bd.. 1 — XIX), начатое в 1902 г., до сих пор не завершено.



    2

    Кант И. Собр. соч. Т. 1. С. 123. О естественнонаучных работах Канта см.: Вернадский В. И. Кант и естествознание XVIII столетия. М., 1905.



    3

    Кант И. Собр. соч. Т. 1. С. 212–213.



    4

    Там же. С. 314.



    5

    Там же. С. 316.



    6

    Цит. по: Фишер К. История новой философии: В 8 т. СПб., 1898. Т. 4. С. 212.



    7

    Кант И. Собр. соч. Т. 2. С. 372–373.



    8

    Там же. С. 370.



    9

    Kant I. Gesammelte Schriften. Bd.. XV. S. 395.



    10

    Кант И. Собр. соч., Т. 2. С. 373.



    11

    Там же. С. 239.



    12

    Там же. С. 259.



    13

    Чернышевский Н. Г, Полн. собр. соч.: В 16 т. М., 1948. Т. IV. С. 194. Значение Лессинга, отмечает далее Чернышевский, заключается не только в том, что он повлиял на содержание последующих философских систем, но и в том, что он подготовил умы своего народа к восприятию философской мысли.



    14

    Lessing G. E. Gesammelte Werke. Bd. 7. Berlin, 1968. S. 234. Полное собрание сочинений Лессинга на языке оригинала в 10-ти томах издано в ГДР дважды — в 1954–1958 гг. и в 1968 г. На русском языке см.: Собр. соч. 2 изд. Т. 1–10. СПб., 1904. Философские фрагменты Лессинга опубликованы в кн.: Антология мировой философии: В 4 т. М., 1971. Т. 3.



    15

    История немецкой литературы: В 5 т. М, 1963. Т. 2. С. 152.



    16

    Гёте И. В. Об искусстве. М., 1975. С. 402.



    17

    Herder J. G. Samtliche Werke. Bd. XVII. S. 185. Это издание в 33 томах, вышедшее в Берлине в 1877–1913 гг., наиболее полное.



    18

    Lessing G. E. Gesammelte Werke. Bd. 5. S. 28. Во всех русских изданиях «Лаокоона» термин «игра» отсутствует.



    19

    Лессинг Г. Э. Гамбургская драматургия. М., 1936. С. 5.



    20

    Там же. С. 17.



    21

    «…Искусство — знание общего, всякое же действие и всякое изготовление относится к единичному, ведь врачующий лечит не человека [вообще]… а Каллия или Сократа…» (Аристотель. Соч.: В 4 т. М., 1975. Т. 1. С. 66). На это место в «Метафизике», хотя здесь речь идет о мастерстве врача, ссылаются исследователи, отмечающие, что для Аристотеля искусство есть совпадение общего и единичного.



    22

    Лессинг Г. Э. Гамбургская драматургия. С. 305–306.



    23

    Lessing G. E. Samtliche Werke. Bd. 6. S. 478. В русском издании «Гамбургской драматургии» (с. 344) перевод неточен: вместо «перегруженный» стоит «насыщенный», опущена разрядка, которая подчеркивает противопоставление двух типов художественного обобщения.



    24

    Даже такой великолепный знаток Лессинга, как П. Рилла, разбирая «Гамбургскую драматургию», обходит 95-й выпуск молчанием. По его мнению, для Лессинга «всеобщее есть следствие не односторонней и искусственно перегруженной, а многосторонней и естественно созревшей характеристики» (Rilla P. Lessing und sein Zeitalter. Miinchen, 1973. S. 204).



    25

    Лессинг Г. Э. Гамбургская драматургия. С. 346.



    26

    Натапп J. G. Sokratische Denkwiirdigkeiten. Aesthetica in nuce. Stuttgart, 1968. S. 357.



    27

    Ibid. S. 83.



    28

    Ibid. S. 113.



    29

    «Несмотря на ошибки, связанные с уровнем исторических познаний в XVIII веке, — отмечает В. М. Жирмунский, — Гердер является создателем первой исторической теории языка. Его учение о связи развития языка с развитием мышления, обусловленным в конечном счете развитием человеческого общества, легло в основу философии языка Вильгельма Гумбольдта, Штейнталя и Потебни» (Жирмунский В. М. Жизнь и творчество Гердера// Гердер И. Г. Избр. соч. М.Л., 1959. С. XXV. Русский перевод «Трактата о происхождении языка» см. в указ. изд., с. 133–157).



    30

    Еще в статье «О возрастах языка» (1768) Гердер писал: «Благодаря языку народы постепенно учились мыслить, и благодаря мышлению они постепенно учились говорить» (Herder J. G. Zur Philosophic der Geschichte. Bd.. 1. Berlin, 1952. S. 160).



    31

    Lessing G. E. Gesammelte Werke. Bd. 9. S. 597.



    32

    Lessing G. E. Gesammelte Werke. Bd. 8. S. 612.



    33

    Меринг Ф. Легенда о Лессинге // Он же. Литературно-критические статьи: В 2 т. М. — Л., 1934. Т. 1. С. 451. Далее Меринг подчеркивает философское значение последнего этапа деятельности Лессинга, в ходе которого «он действительно проложил дорогу Канту, Фихте и Гегелю» (там же).



    34

    Jacoby F. H. Uber die Lehre des Spinoza in Briefen. 2 Aufl. Breslau, 1789. S. 22–24. Встреча Якоби и Лессинга произошла летом 1780 г. в доме поэта Глейма в Хальберштадте. Двести лет спустя в тех же стенах состоялась конференция, посвященная «спору о пантеизме», материалы которой опубликованы в кн.: Lessing und Spinoza. Halle, 1982.



    35

    Mendelsohn M. An die Freunde Lessings. Berlin, 1786. S. 3.



    36

    Именно такую трактовку «спор о пантеизме» получает подчас в истории философии (см., например, сб.: Hauptschriften zum Pantheismusstreit zwischen Jacoby und Mendelsohn. Hrsg. von H. Scholz. Berlin, 1916).



    37

    Edelmann J. Ch. Moses mit aufgedecktem Angesichte, 1740. S. 7.



    38

    Spazier K. Antiphadon. Berlin, 1961. S. 142.



    39

    Lichtenberg G. Ch. Aphorismen und Briefe. Berlin, 1953. S. 270–271. «Пожалуй, никто из предшественников немецкой классической литературы не приближался в такой степени к французским материалистам, как Лихтенберг», писал в 1950 г. В. Я-гов (Lichtenberg G. Ch. Gedanken. Weimar, 1950. S. 17).



    40

    ForsterG. Samtliche Schriften. Bd. VIII. Leipzig, 1843. S. 46–47.



    41

    Ibid. S. 29.



    42

    Forster G. Philosophische Schriften. Berlin, 1958. S. XXXVII.



    43

    Herder J. G. Werke in funf Banden. Bd. 3. Weimar, 1957. S. 9.



    44

    Ibid. S. 31.



    45

    Ibid. G. Werke in funf Banden. Bd. 5. S. 71–72.



    46

    Ibid. S. 31.



    47

    Гердер И.Г. Идеи к философии истории человечества. М., 1977. С. 37.



    48

    Там же. С. 20.



    49

    Цит. по: Hohenstein F. Weimar und Goethe. Rudolstadt, 1958. S. 161.



    50

    Гердер И. Г. Идеи… С. 10. Qualitates occultas — оккультные качества (лат.). «Пристли во всем прав. Мы не знаем такого духа, который творил бы вне материи и совершенно обходился бы без нее…» (там же. С. 119).



    51

    Herder J. G. Samtliche Werke. Bd. XVI. S. 548.



    52

    Ibid. Bd. XIV. S. 646.



    53

    Adelung J. Ch. Versuch einer Geschichte der Cultur des menschlichen Geschlechts. Leipzig, 1800. S. 4. Цитируемое здесь второе издание труда Аделунга оказалось последним. «… Этот опыт, — писал Г. Шпет об Аделунге, есть опыт объяснительной истории, исходящей из признания одного определяющего фактора, и при том фактора чисто материального порядка…» (Шпет Г. История как проблема логики. М., 1916. Ч. 1. С. 346). На материалистические тенденции у Аделунга обращал внимание и М. Н. Покровский (см.: Историческая наука и борьба классов. М., 1933, Вып. 1. С. 47).



    54

    Гердер И. Г. Идеи… С. 229.







     


    Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Наверх