• 1. Споры вокруг Канта. Шиллер
  • 2. Немецкое якобинство
  • 3. Фихте. Йенский период
  • Глава третья

    Философия деятльности

    1. Споры вокруг Канта. Шиллер

    К концу XVIII столетия философия Канта получила если не всемирное, то во всяком случае общеевропейское признание. Кант стал членом трех академий (Берлинской, Петербургской, Сиенской). В немецких университетах повсеместно преподавалось его учение. Повсеместно, впрочем, раздавались и критические голоса. Полемика вокруг кантианства шла долгие годы при жизни философа и после его смерти, весь XIX век, перекинувшись и в наше столетие. В Германии не было крупного философа, который так или иначе не выразил бы своего отношения к Канту. В полемике с кантовским критицизмом теоретическая мысль осваивала новые проблемы, искала новые решения.

    Если первый адепт критической философии, выступивший в печати, кёнигсбергский придворный проповедник И. Шульц (1739–1805), видел свою задачу только в разъяснении (его книга, появившаяся в 1784 г., так и называлась «Разъяснение „Критики чистого разума“ господина профессора Канта»), то другой популяризатор, К. Л. Рейнгольд (1758–1823), в «Письмах о кантовской философии» (1786) не преминул внести в учение некоторые уточнения, оставаясь поначалу в пределах идей учителя. Решительное «улучшение» критицизма началось после 1787 г., когда Ф. Якоби, казалось, нанес удар в самое уязвимое место кантовского учения. Речь шла о вещах самих по себе. Якоби обронил по этому поводу знаменитый афоризм: «…без такой предпосылки я не могу войти в систему, а с такой предпосылкой не могу в ней оставаться».[148] Последовательная трансцендентальная философия, по его мнению, должна быть субъективным идеализмом. Якоби внес смятение в ряды сторонников Канта. Отмахнуться от поставленной проблемы было нельзя, вокруг нее развернулась полемика. «Улучшение» кантианства, которое предприняли в дальнейшем К. Рейнгольд, С. Маймон и — основательнее других — И. Г. Фихте, сводилась к устранению вещи самой по себе. Это была, по ленинской терминологии,[149] критика кантианства «справа».

    Сенсуалисты и приближающиеся к ним поборники эмпирического знания критиковали Канта «слева». Среди современников Канта наиболее выдающимся таким критиком был уже знакомый нам Гердер.

    На первый взгляд полемика Гердера с Кантом может показаться трагическим недоразумением. Недоразумением — потому, что оба мыслителя не были антиподами, их объединяла общность гуманистических идеалов Просвещения; для остроты спора им приходилось заведомо упрощать воззрения оппонента. Трагическим столкновение оказалось для Гердера, который, не завершив своего основного труда, потратил бездну времени и сил на безрезультатные попытки ниспровергнуть критическую философию, ознаменовавшую новый этап в развитии мировой мудрости. Спор с Кантом на долгое время скомпрометировал Гердера в истории философии. Немецкие профессора, боготворившие Канта, видели в эскападах Гердера лишь старческое брюзжание раздраженного чудака. Отсюда понятно, почему К. Фишер в своей фундаментальной «Истории новой философии» упоминает Гердера только мимоходом и полностью дисквалифицирует его как теоретика: «Он пишет скорее живо, чем понятно; избыток чувств часто выливается у него не в ясные выражения, а в немые восклицательные знаки, мысли — в ряд тире… Это, без сомнения, был не такой человек, который действительно мог понять Спинозу и критически разобрать, а тем более опровергнуть Канта».[150] И все же в выступлении Гердера против Канта было рациональное зерно. Гердер в большей степени, чем Кант, владел историческим материалом (особенно в области истории культуры) и пытался применить к своим теоретическим построениям.

    Полемику спровоцировал учитель, выступивший с рецензиями на первые две части гердеровского труда «Идеи к философии истории человечества».[151] Ничего, кроме легкомысленной дерзости, в построениях Гердера Кант не увидел. Ученик рассуждал о вещах, перед которыми учитель еще в молодости остановился в полной нерешительности: во «Всеобщей истории и теории неба» Кант отверг возможность применить принцип развития к органической материи. Неблагоприятное впечатление на Канта произвела и манера, в которой написана книга Гердера, — эмоциональная, порой выспренная, лишенная четкости и доказательности. Вместо логической точности в определении понятий читатель находит лишь туманные, многозначительные намеки. Кант собрал букет выразительных цитат, из которых явствовало, что Гердер рассуждает о вещах, о которых пока можно только фантазировать. Ослепленный раздражением, Гердер в своих ответных упреках был столь же не прав, как и Кант в своих рецензиях. Каждый из них не только не хотел замечать ничего позитивного у другого, но, излагая мысли противника, намеренно упрощал и искажал их. К счастью для себя, учитель быстро прекратил спор. Ученик же не мог остановиться. Уязвленный до глубины души, Гердер был неутомим: «Критике чистого разума» он противопоставил «Метакритику критики чистого разума» (1799), «Критике способности суждения» — «Каллигону» (1800), трактату «К вечному миру» — свое собственное произведение под тем же названием.

    В «Метакритике критики чистого разума» содержится попытка дать скрупулезное опровержение всего того, что написано Кантом в главном его сочинении. Гердер прав, критикуя Канта за отрыв явления от вещи самой по себе, за недостаток историзма в подходе к мышлению. Но он не видит ничего положительного в гносеологии Канта, отбрасывает все с порога, подчас мелочно придирается к словам и манере изложения.

    Гердер критикует учение Канта об априорности пространства и времени с позиций эмпиризма, приближающегося к материализму. «Пространство, — пишет он, — опытное понятие, порожденное ощущением, что я не являюсь всем и занимаю в универсуме лишь свое место».[152] Точно так же и время есть не врожденная форма созерцания, как, по мнению Гердера, утверждал Кант, а понятие, выведенное из опыта, из изменений, происходящих вокруг нас. Пространство и время, по Гердеру, — «модусы органической силы». Поэтому то, что Кант называет трансцендентальной эстетикой, он определяет как «органику», т. е. науку о бытии, «поскольку последнее рассматривается не рядом с пространством и временем, а в той мере, в какой оно само себя выражает, изображает и констатирует благодаря пространству и времени».[153]

    Априоризм Канта неприемлем для Гердера и в учении о категориях рассудочного мышления. Логические связи для него — отражение отношений реальной действительности. Мышление ничего не может соединить, если перед ним не находится нечто соединенное природой. Не рассудок человека, а объективные закономерности есть источник всеобщего порядка природы. Ученый не предписывает законы природе, а выводит их на основании опыта. По мысли Гердера, связь категорий отражает «акты действующего рассудка»,[154] становление понятий и развитие языка. Мышление и язык начинают с фиксации чувственных представлений, отсюда возникают соответствующие понятия: бытие, наличное бытие, длительность, сила. На эту чувственную основу наслаиваются рассудочные понятия о свойствах вещей, их сходстве и различии, что дает возможность классифицировать понятия по разновидностям, видам, родам. Далее разум устанавливает связи между причиной и действием; наконец, высшей сферой познания являются понятия о мере вещей. В деталях схема Гердера произвольна, но общий ее замысел — передать в системе категорий движение познания плодотворен. В известной мере это предвосхищение идеи субординации категорий. Но Гердер оказался глух к важнейшему аспекту диалектики проблеме противоречия, поставленной Кантом в учении об антиномиях. Для Гердера это пустая софистика. А между тем именно здесь, как и в проблеме априорного синтеза, таились подлинные возможности дальнейшего развития логической мысли.

    Что касается эстетики, то Гердер в «Каллигоне» зачастую просто повторяет то, что написано в «Критике способности суждения», варьируя это на свой лад и сопровождая изложение нелестными замечаниями по адресу Канта. Иногда ему удается (особенно там, где Кант сух и лапидарен) найти более яркие и убедительные формулировки. Так выглядит, например, характеристика природных основ красоты. Гердер приводит из одного восточного предания разговор животных с человеком; каждый обращается к нему на своем языке, исходя из своего замкнутого мира. Но человек, замечает Гердер, говорит от имени всех, «он воплощается, насколько может, в любую натуру»[155] и благодаря этому становится судьей мира его красоты. Невольно напрашивается сопоставление этой идеи Гердера с известным высказыванием раннего К. Маркса о том, что «животное формирует материю только сообразно мерке и потребности того вида, к которому оно принадлежит, тогда как человек умеет производить по меркам любого вида и всюду он умеет прилагать к предмету соответствующую мерку; в силу этого человек формирует материю также и по законам красоты».[156] Однако не следует забывать, что эстетика Гердера имела весьма ограниченную гносеологическую основу- созерцательный пантеизм. Человек для Гердера всего лишь высший продукт природы, наделенный волшебной, неизвестно откуда появившейся способностью эстетического восприятия.

    Гердер вплотную подошел к пониманию типического как особенного, с наибольшей полнотой выражающего всеобщее. Для обозначения красоты природы он широко пользуется термином «тип», подчеркивая, что это понятие подводит и к пониманию красоты произведений искусства. Сущность типизации как обобщения и одновременно индивидуализации Гердеру известна. Он восстает против попыток Канта свести красоту к среднестатистическим показателям. Например, идеал мужской красоты, по Канту, — это средняя величина большого числа, допустим тысячи мужчин. Даже если в этой тысяче, возражает Гердер, не будет значительного количества великанов или карликов, чахоточных или Фальстафов, все равно результатом сложения и деления величин не будет красота. Художнику не нужно собирать тысячу людей, чтобы создать образ определенного человека, наоборот, он должен отстраниться от всех других образов. Чем необычнее для грубого глаза покажется картина, тем больше она скажет знатоку. Художнику, создавшему фигуру льва в Венеции, «не надо было видеть и измерять тысячу львов. Ему для этого хватило одного благородного льва. В нем увидел художник его природу, раскрыл его идею и создал образ льва — царя зверей».[157] Блестящий анализ специфики художественного обобщения мы находим на страницах «Писем для поощрения гуманности», где Гердер рассматривает пьесу Лессинга «Эмилия Галотти». Герой, принц, выведен как представитель определенного сословия, и это сословие показано через характер принца. Герой предстает перед зрителями в различных ситуациях, в разнообразных отношениях с другими действующими лицами, и все эти элементы действия характеризуют в нем «философское общее», в данном случае «принцевское», что составляет основу подлинно художественного произведения. Но в пьесе «выведен не принц вообще, а этот принц — итальянец, молодой, собирающийся жениться».[158] Слово «этот» весьма удачное выражение предельной индивидуализации в искусстве.

    Преимущество Гердера перед Кантом проявляется там, где необходим исторический подход к изучаемым явлениям. Искусство, способность человека наслаждаться красотой Гердер рассматривает в их возникновении и развитии, и это позволяет ему уловить связь между практическим и художественным подходом к действительности, понять художественное творчество как результат и важнейший стимул развития общества.

    О Фридрихе Шиллере (1759–1805) говорили, что он стал кантианцем прежде, чем прочитал Канта. Действительно, откроем диссертацию выпускника медицинского факультета Штутгартской академии «О связи между животной и духовной природой человека» (1780). Многие философы утверждают, пишет Шиллер, что тело как бы темница духа, что оно сдерживает полет к совершенству. Другие, наоборот, настаивают на том, что как раз улучшение телесного существа способствует духовному развитию. «Мне кажется, что обе стороны высказываются тут одинаково односторонне».[159] И Шиллер мечтает установить равновесие между двумя этими системами, чтобы уверенно вступить на «среднюю линию истины». Это написано за год до появления «Критики чистого разума».

    Средняя линия истины! Придерживаясь ее, Шиллер идет прямым путем, ведущим к Канту. Знакомство с работами Канта произошло в середине 80-х годов. Поэт становится философом — поклонником, популяризатором, продолжателем Канта. Своей системы Шиллер не создал, но в историю философии вошел. Его имя называют сразу после имени Канта, особенно когда речь заходит о философии искусства. «Письма об эстетическом воспитании человека» (1793) Шиллера, как признает их автор, «покоятся на Кантовых принципах». Кант прочел их и назвал «превосходными». Это одно из самых блистательных произведений в истории эстетики. Исходный тезис звучит решительно: «…только путем красоты можно достичь свободы».[160] Что имел в виду Шиллер? Поэт разделяет кантовскую концепцию противоречивого развития культуры. Он еще решительнее подчеркивает, что человечество идет к совершенству, в то время как узы цивилизации сжимают нас все страшнее, и только «равновесие зла» ставит этому некоторые пределы.[161] Орудие прогресса — антагонизм, разделение людей, их труда, их способностей. Разделение труда, самоограничение в узкой области делает из человека мастера, но одновременно порождает и то, что сегодня называется «профессиональным кретинизмом», — потерю гармонии. Восстановить ее призвано искусство. Художник- дитя века, но горе ему, если он становится баловнем века. Люди нуждаются в воспитании. Художник может и должен воспитывать красотой.

    Красота соответствует сокровенной природе человека. Красота двойственна, как сам человек. Еще будучи медиком, Шиллер пришел к выводу, что человек не исключительно материален и не исключительно духовен; став поэтом и философом, он утвердился в этом мнении. В «Письмах…» Шиллер говорит о двух противоположных побуждениях, свойственных человеку: одно — чувственное, связанное с физической природой, другое — духовное: моральное и разумное. Но есть еще и нечто среднее, особое настроение, в котором дух не испытывает ни физического, ни морального побуждения, но деятелен и тем и другим способом. Такое состояние Шиллер именует эстетическим.

    Отсюда двойственная природа красоты. Она и материальна и духовна, и объективна и субъективна, это и сама жизнь и ее образ. Суть красоты — игра. Здесь та же двойственность: реальное сливается с условным. Шиллер усвоил идею Канта. Разумеется, речь идет не об азартной игре, где преобладает материальный интерес, где кипят низменные страсти. Подлинная игра самоцель, это свободное деяние, в котором проявляется природа человека как творца, созидателя культуры. Таковы были Олимпийские игры Древней Греции, их противоположность — римские бои гладиаторов. «…Человек играет только тогда, когда он в полном значении слова человек, и он бывает вполне человеком лишь тогда, когда играет».[162]

    Говоря об эстетическом воспитании, Шиллер имеет в виду не только формирование способности понимать искусство: хороший вкус всего лишь один из компонентов личности. И не о воспитании нравственных качеств путем демонстрации готовых художественных образцов печется он: это дело малоперспективное. Связь между красотой и нравственностью носит опосредствованный характер. Прямое подражание идет помимо интеллекта и эстетического переживания. Эстетическое воспитание предполагает формирование всесторонне развитой личности, «целостного человека», способного к творчеству. Красота при этом лишь подготавливает условия для деятельности. Шиллер, назвавший красоту «нашей второй созидательницей», тут же отверг прямую связь ее с поведением и познанием. «Я с очевидностью доказал, что красота ничего не дает ни рассудку, ни воле, что красота не вмешивается в дело мышления и решения, что красота лишь делает человека способным к должному пользованию тем и другим, но нисколько не предрешает этого пользования».[163] Нельзя полагаться на то, что преступник исправится, прочитав назидательный роман. Решения научной проблемы не следует искать в художественном произведении. Прямой связи нет. Но Шиллер справедливо подчеркивает значение косвенной связи. Он различает три момента, три ступени в развитии единичного человека и всего человеческого рода. В физическом состоянии человек подчиняется своей материальной природе, в эстетическом освобождается от этой силы, в нравственном — овладевает ею. Эстетическое это переходная ступень, только красота порождает свободу. Свобода в красоте гармонически сочетается с необходимостью. «…Дух в эстетическом настроении свободен и даже в высшей степени свободен от всякого принуждения, однако он отнюдь не свободен от законов, и эстетическая свобода отличается от логической необходимости при мышлении и от нравственной необходимости при волении только тем, что законы, по которым действует при этом дух, не сознаются и не кажутся принуждением, так как не вызывают противодействия».[164] Характеризуя тот слой реальности, в котором существует красота, Шиллер вводит понятие «эстетическая видимость». От логической видимости эстетическая отличается принципиально: первая — это ошибки, обман; вторая сродни истине, это игра, условность, принятая человеком. Шиллер говорит о царстве «прекрасной видимости», призванном осуществить идеал равенства. Никакие привилегии, никакое единовластие нетерпимы, раз правит вкус. Царство «прекрасной видимости» возвышается до сферы, где господствует разум и исчезает всякая материя.

    Эстетическая утопия Шиллера пронизана духом историзма. Человечество обретает нравственную свободу в ходе истории, в ходе подчинения материальной природы, в ходе деятельности. Живой интерес к реальной истории вывел Шиллера за пределы, к которым лишь подошел Кант. По словам Гегеля, «за Шиллером должна быть признана та великая заслуга, что он прорвал кантовскую субъективность и абстрактность мышления и осмелился сделать попытку выйти за ее пределы, мыслительно постичь единство и примирение как представляющее собою истину и художественно осуществить это единство».[165] Мы еще вернемся к эстетическим размышлениям Шиллера (и сопоставим их с мыслями Гёте о методе в искусстве). Пока нам важно было услышать из авторитетных уст высокую оценку философских занятий Шиллера, умело интерпретировавшего Канта и облекавшего его идеи в живую, подчас художественную плоть, раздвигавшего их границы. Это относится не только к эстетике, но и к философии истории.

    В 1789 г. Шиллер стал профессором всеобщей истории Йенского университета. Его вступительная лекция «В чем состоит изучение мировой истории и какова цель этого изучения» была посвящена общим принципам подхода к прошлому. Шиллер отстаивал идею прогресса. Современные «дикие» народы, подчеркивал он, дают приблизительное представление о том, с чего пришлось начинать человечеству. Наша культура собирает дань с самых разных эпох: от начала существования человеческого рода до современности протянулась единая цепь развития. Только история в состоянии научить правильно ценить блага, за которые мы не чувствуем благодарности потому, что привыкли к ним и получили их без борьбы; между тем эти блага оплачены кровью лучших и благороднейших людей, и для завоевания их нужен был тяжкий труд многих поколений.

    История включает в себя весь нравственный мир, она вершит неумолимый суд над людьми и народами. Шиллер убедительнее, чем кто-либо до него, ввел в изучение прошлого нравственные критерии, идею ответственности человека перед человечеством. Призывая своих слушателей к изучению истории, Шиллер говорил: «Оно озарит светом наш разум и воспламенит благотворным энтузиазмом ваше сердце. Оно предохранит ваш дух от низменного и мелочного подхода к нравственным проблемам…»[166]

    История, согласно Шиллеру, безошибочно ведет человечество вперед по предустановленному плану; людям кажется, что они живут во власти произвола, но история спокойно глядит на возникающую путаницу: она уже видит мгновения, когда безудержную свободу обуздает необходимость. То, что остается скрытым от папы Григория или Кромвеля, терзаемых угрызениями совести, говорил Шиллер, история охотно раскрывает перед человечеством. Это реально существующее противоречие между целями индивидуальной человеческой деятельности и ее общественными результатами Шиллер показывал и при анализе конкретных исторических событий. Он рисовал грандиозные картины решающих эпох европейской истории, которые позволяют увидеть движение человечества вперед, к высшей разумной цели. В то же время Шиллер с удивительным реалистическим чутьем характеризовал исторических деятелей, обуреваемых страстями и эгоистическими интересами, подверженных человеческим слабостям. Описывая какие-либо события, он пытался вскрыть их подлинные причины, показать, что скрывалось за религиозными и политическими лозунгами. Основные исторические труды Шиллера — «История отпадения Нидерландов от испанского правления» (1788) и «История Тридцатилетней войны» (1793) — замечательная немецкая проза, она исполнена подлинного драматизма, философских раздумий и нравственного пафоса.

    Итак, и противники Канта, и его адепты — первые, пытаясь его опровергнуть, вторые, прославляя, — сходились в конце концов на одном — на необходимости включить историю в само философствование. Таково было веление времени. История вторгалась в теорию. И не только как память о прошлом, но и как животрепещущая проблема современности, как вопрос о нынешнем и будущем устройстве общества, как политическая деятельность. В немецкую философию вторглась французская революция.

    2. Немецкое якобинство

    Первые известия о французской революции были встречены восторженно, вызвали всеобщий энтузиазм. Бурбоны считались врагами немецкой нации, поэтому их падение приветствовали и в хижинах, и во дворцах. Гвардейский оркестр в Потсдаме разучил марш санкюлотов, берлинские модницы носили трехцветные ленты. Затем наступило отрезвление: революция затронула материальные интересы князей; декреты, отменявшие феодальную собственность, распространялись и на немецкие владения в Эльзасе, Лотарингии, Бургундии. Революционный пожар грозил перекинуться в Германию. В немецких городах возникали революционные клубы, по французскому образцу молодежь сажала «деревья свободы». В Бадене, Пфальце, Силезии, Саксонии прокатилась волна крестьянских выступлений.

    Национальное собрание Франции объявило войну «тиранам Европы». После победы под Вальми французские войска вступили на немецкую землю. Пали Франкфурт и Майнц. В Майнце возник революционный конвент, провозгласивший республику и проголосовавший за присоединение к Франции. Во Франкфурте французы не удержались. Летом 1793 г. они сдали и Майнц. С переменным успехом боевые действия продолжались до апреля 1795 г.

    Война первоначально была непопулярна в Германии. Интеллигенция симпатизировала революционной Франции. Но приходили вести о большой контрибуции, наложенной на Франкфурт, о якобинском терроре в Париже, затем о термидорианской реакции, и отношение к событиям во Франции менялось. Отталкивал рост насилия не только против сторонников старого порядка, но и против самих участников революции.

    Франции горький удел пусть обдумают сильные мира;
    Впрочем, обдумать его маленьким людям нужней,
    Сильных убили — но кто для толпы остался защитой
    Против толпы? И толпа стала тираном толпы.
    (Пер. С. Ошерова)

    Стихи Гёте не передают, конечно, всей сложности его отношения к политическому катаклизму, потрясшему Францию. Вспомним хотя бы знаменитую фразу, сказанную им после битвы под Вальми прусским офицерам: «Отсюда и отныне начинается новая эпоха всемирной истории, и вы сможете сказать, что присутствовали при этом». В беседах с И. П. Эккерманом Гёте говорил: «Это правда, я не мог быть другом Французской революции, так как ее ужасы совершались слишком близко и возмущали меня ежедневно и ежечасно, тогда как ее благодетельных последствий в то время еще нельзя было разглядеть».[167]

    Среди тех, кто сразу увидел «благодетельные последствия» революции и до конца дней своих был ее убежденным приверженцем, следует назвать в первую очередь Георга Форстера. Это имя нам уже знакомо по «спору о пантеизме». Известный натуралист, литератор и мыслитель-спинозист, Форстер примкнул к немецким радикалам, когда французские войска заняли Майнц (Форстер возглавлял университетскую библиотеку в Майнце). Его статья и публичные выступления этого периода — документы революционной публицистики. Форстер призывает к решительным действиям, к борьбе за равенство и свободу; философские понятия в его устах превращаются в революционные лозунги. Такова исполненная большого гражданского пафоса речь, названная им «Братья, мы здесь, чтобы найти истину». Революционеры, говорит Форстер, ищут истину, но истина — это не индивидуальное мнение, деспотически навязываемое другим. Ни одному отдельному человеку нельзя доверить поиски истины для других. Тот, кто выдает себя за единственный источник истины, — враг рода человеческого. Якобинцы не смогут примириться с подобным узурпатором прав человека, врагом разума и свободы.

    Французские оккупационные власти предоставили немецкому народу в занятых районах право самому решать свою судьбу. В феврале 1793 г. состоялись выборы в Рейнско-немецкий национальный конвент. Форстер, принимавший активное участие в подготовке и проведении выборов, был избран вице-президентом конвента.[168] По его инициативе конвент провозгласил создание независимой республики, в которую вошли зарейнские немецкие земли. Все феодальные привилегии были отменены. Конвент Рейнско-немецкого государства принял решение о присоединении к Франции. Этот декрет, как и декрет о независимости, был составлен Форстером. Свободные немцы и свободные французы отныне единый, неразделимый народ, говорил Форстер с трибуны Майнцского конвента. Майнцская коммуна направила его в Париж, чтобы просить о принятии ее в состав французского государства. Вернуться ему не пришлось: Майнц был окружен войсками коалиции и вскоре пал. Форстер умер в 1794 г. в Париже.

    Приехав во Францию, Форстер сблизился с жирондистами. Он остро переживал дни 31 мая — 2 июня 1793 г., когда жирондисты были разгромлены. 2 июня 1793 г. Форстер писал жене: «Умнейшие головы и добродетельнейшие сердца падают под ударами нарушителей спокойствия и интриганов, которые обогащаются под маской друзей народа и стремятся стать хозяевами Франции».[169] Но Форстер быстро преодолел свой духовный кризис. С трибуны конвента он как депутат Майнца выступил в поддержку якобинской конституции (позднее он перевел эту конституцию на немецкий и английский языки). Форстер не скрывает своей революционной партийности. «В наше время, — заявляет он, — при нынешних обстоятельствах, которые требуют смелых решений, беспартийности нет, быть не может и не должно».[170] Произведение Форстера — апология французской революции, которую он характеризует как «самый великий, самый значительный, самый изумительный из всех переворотов, когда-либо совершавшихся в нравственном развитии человечества».[171]

    Главная движущая сила революции — «грубая сила массы», «мощь народа». В деспотическом государстве цели народа и правительства разобщены. Сила революционного правительства Франции в том, что оно выражает интересы народа. Национальный конвент властвует исключительно благодаря общественному мнению, то подчиняясь ему, то в свою очередь воздействуя на него своей кипучей деятельностью. Рассматривая все наиболее крупные события революции создание Национального собрания, взятие Бастилии, отмену прав дворянства, казнь короля, победу монтаньяров, Форстер показывает, что только поддержка народа определила их успех. Общественное мнение одобряло развитие революции, и в свою очередь каждым шагом вперед революция воспитывала народные массы.

    Революция не привела к падению нравственности, наоборот, она подняла мораль на новую ступень. Революция нанесла смертельный удар алчности, корыстолюбию, скупости. Форстер пишет о презрении к излишествам, равнодушии к богатству, об ограничении собственности, но он не ставит вопроса об отмене частной собственности. И это весьма показательно: как истый якобинец, он стоит на демократической, но все же буржуазной точке зрения: собственность естественное право человека. Показателен отзыв Форстера об идеях общности имущества. Прочитав анонимно изданную в 1792 г. книгу «О человеке и его отношениях», Форстер писал: «Это редкий продукт нашего времени, произведение молодого, но весьма правильно чувствующего и мыслящего человека. Мне хотелось бы узнать, кто он такой и как его зовут. Мы расходимся в немногом, главным образом в политических взглядах на общность имущества».[172]

    Расцвет якобинской литературы и публицистики в Германии приходится на середину 90-х годов XVIII в. Термидорианский переворот не сразу повлек за собой спад литературной деятельности немецких якобинцев. Объяснить это, пожалуй, можно тем, что во французской армии, начавшей к тому времени свое победное шествие по Европе, все еще сохранялся революционный дух; французские войска несли Германии освобождение от феодального гнета, и до тех пор, пока над ними не поднялись императорские знамена, немецкие демократы восторженно приветствовали их продвижение. Кроме того, и это очень важно, надо иметь в виду, что якобинство в Германии и во Франции — понятия не адекватные. Французские якобинцы представляли собой радикальную политическую партию с определенной программой, которую они, находясь у власти, пытались осуществить. Немецкое якобинство в основном литературное течение, к тому же весьма расплывчатое. В якобинцы зачисляли любого инакомыслящего. Но даже и те, кто верил в свое якобинство, иногда на поверку оказывались далекими от действительного радикализма. Так, майнцские революционеры, называвшие себя якобинцами, очутившись во Франции, оказались в жирондистском окружении. Форстер пришел к подлинному якобинству, чего не смог сделать другой член майнцской делегации — А. Люкс, выступивший в защиту Шарлотты Корде и затем казненный.

    Сторонником решительных революционных действий был Вильгельм Людвиг Векрлин (1739–1792). Дважды его бросали в тюрьму, причем при втором аресте его обвинили в том, что он «агент якобинцев». Векрлин не был философом по образованию, но, по словам поэта-демократа Шубарта, «тем не менее своими произведениями влиял на публику гораздо сильнее, чем сотни ученых компиляторов».[173] Периодические издания Векрлина «Седое чудовище», «Гиперборейские письма» имели в Германии широкое распространение. Это отмечал, в частности, А. Радищев, писавший в «Путешествии из Петербурга в Москву»: «Векрлин хотя мстящей властью посажен был под стражу, но „Седое чудовище“ осталось у всех в руках».[174]

    К немецкому литературному якобинству непосредственно примыкает творчество Карла фон Кноблауха (1756–1794). Юрист по образованию, он сотрудничал в журнале Векрлина «Седое чудовище». Перу Кноблауха принадлежит ряд книг, анонимно изданных и ныне забытых. Кноблаух — воинствующий атеист, его произведения напоминают боевую антирелигиозную публицистику французских материалистов, которых он охотно цитирует. В одной из своих первых работ «Анти-гиперфизика для возвеличения разумных» (1789) — Кноблаух высмеивает ортодоксальные представления о божестве. Учение о Боге как о духе полно неразрешимых противоречий. «Представляет ли чистый дух, этот фантом теологии, что-либо большее, чем абстрактное понятие? Как может он, не имея тела, иметь чувства и ощущения и как он без чувств и ощущений может образовывать понятия? Как может он, не имея понятий, быть духом?»[175] Если Бог бестелесен, он не может ни видеть, ни слышать, ни чувствовать, ни являться человеку, ни влиять на его судьбу, ни быть мыслимым.

    Основное философское произведение Кноблауха — «Ночные бдения афонского отшельника». Этот несколько странный для философской работы заголовок служил, видимо, целям маскировки. Работа была издана анонимно без указания автора, издателя и места издания. Первые четыре страницы заполняет напечатанный крупным шрифтом высокопарный монолог, не имеющий никакого отношения к основному содержанию книги. Но затем следует второй заголовок «Спиноза-третий, или Разоблаченное суеверие»,[176] и автор переходит к сути дела. В природе, говорит он, существует единая субстанция. Мы сталкиваемся с вещами, индивидами, которые отличаются друг от друга, но это лишь различные модификации, способы бытия субстанции. Субстанция вечна и самодостаточна, не произведена никакой другой субстанцией и не зависит ни от каких-либо находящихся вне ее сил. Протяжение и мышление — постоянные свойства субстанции. Со всей решительностью выступает Кноблаух против учения о субстанциальности души. «Память телесна, она есть модификация мозга… Мышление — способ человеческого бытия».[177]

    По своим политическим взглядам Кноблаух — буржуазный демократ, одобряющий революционные методы борьбы. Он горячо сочувствует французскому народу и в одном из писем к своему другу заявляет, что не хотел бы «прожить и часа, если французская революция потерпит неудачу».[178] Кноблауха не пугает революционный террор, в котором он видит необходимое средство борьбы с деспотизмом. Философ верит, что революционный пожар перекинется из Франции в другие страны Европы и приведет к повсеместному падению абсолютных монархий — этого главного, по его мнению, общественного зла. Его симпатии на стороне революционного действия, которое приводит к тому, что народ может осуществлять свой суверенитет.

    Идею народного суверенитета Кноблаух в весьма осторожной форме развивает в книге «Политически-философские беседы» (1792). Это единственная его работа, изданная с указанием имени автора. Народ, по Кноблауху, носитель высшего суверенитета. Нация — не вещь, не стадо, которым хозяин может распоряжаться по своему усмотрению. Нация — не средство для достижения посторонних целей, она — сама цель политических установлений и учреждений, она — сила, «которая создает, назначает или призывает правителя и — как уже давно учат лучшие знатоки естественного и государственного права — в известных случаях имеет право лишить трона неспособных и недостойных правителей».[179] Говоря о «знатоках права», Кноблаух имеет в виду прежде всего Спинозу, взгляды которого он истолковывает в революционном духе. Спиноза для Кноблауха, как и для Форстера, высший авторитет. Важно отметить, что мыслители, вовлеченные в активную литературную и политическую практику, опирались в своей теории на созерцательный пантеизм и материализм и поэтому не способны были философски осмыслить свою деятельность. Философское истолкование деятельности человека, великих социальных потрясений, завершивших собой XVIII в., осуществлялось в пределах идеалистической философии. За решение этой задачи взялся мыслитель, который был антиподом Спинозы, — Фихте.

    3. Фихте. Йенский период

    Иоганн Готлиб Фихте (1762–1814) говорил: каков человек, такова его философия. Сам он был личностью решительной, бескомпромиссной, одержимой, служил истине бескорыстно и самоотверженно. «Я — жрец истины, я поступил к ней на службу и обязался сделать все для нее — дерзать и страдать».[180] «Жрец» истины, он изрекал ее для всех, чувствуя призвание нравственно исправлять людей силой своего слова. «С Фихте опасно ссориться, — свидетельствует современник. — Это неукротимый зверь, не выносящий никакого сопротивления и считающий всякого врага своего безумия врагом своей личности. Я убежден, что он был бы способен разыграть из себя Магомета, если бы еще были Магометовы времена, и вводить свое наукоучение мечом и смирительным домом, если бы его кафедра была королевским троном».[181] Во Франции он мог бы стать вождем Конвента. Но он родился в Германии, и судьба определила ему быть университетским профессором.

    Сын ремесленника, Фихте не пошел по стопам отца. Феноменальная память открыла ему дорогу к высшему образованию. Он учился в Йене и Лейпциге; окончив курс, кое-как перебивался уроками в богатых домах. Ему исполнилось 28 лет, когда он впервые прочитал кантовские «Критики». И понял: перед ним истина. Особенно увлекла его кантовская этика, идея свободы как следования долгу.

    «Я принял его благородную мораль, — писал Фихте, — и вместо того, чтобы заниматься вещами, вне меня сущими, стал заниматься больше самим собой».[182] Теперь ему нужно было лицезреть учителя. Через несколько месяцев (летом 1791 г.) он уже стучался в дверь дома на Принцессин-штрассе в Кенигсберге. Фихте жаждал живого общения, ответов на наболевшие вопросы, взаимного понимания. Ничего этого не получилось. При встрече Кант выглядел утомленным, был холоден и невнимателен. Но Фихте добился своего — заставил обратить на себя внимание. Он заперся в гостинице и не выходил из нее тридцать пять дней, пока не написал объемистый труд по философии религии, как ему казалось, в духе кантовских принципов.

    Работа «Опыт критики любого откровения» вышла анонимно, и, хотя при вдумчивом чтении можно было обнаружить и смысловое и стилистическое отличие ее от кантовских работ, молва приписала авторство кенигсбергскому философу: от него давно ждали трактата по философии религии. Возможно, что издатель выпустил книгу (вопреки желанию Фихте) без указания автора, рассчитывая именно на то, что ее припишут Канту. Маленькая хитрость принесла большой барыш. Канту пришлось выступить в печати с заявлением и назвать новое литературное имя. Фихте стал известен.

    Религиозное сознание, по Фихте, основано на обнаружении Бога как морального законодателя. «Идея Бога как законодателя нашей морали основана на экстериоризации нам присущего, на перенесении субъективного в сущность вне нас, и эта экстериоризация составляет специфический признак религии…»[183] Кроме внутреннего факта морального сознания Фихте не отвергает и возможность внешнего сверхъестественного обнаружения Бога. И в том и в другом случае в основе веры лежит чудо: либо чудо морального поведения, либо поступающая извне благая весть высшей силы. Второе Кант считал невозможным. Фихте уже и на этом этапе «исправлял» Канта.

    Его новое увлечение — французская революция. Вплоть до установления диктатуры Бонапарта он симпатизировал революционной Франции. Одно время он хотел стать французским гражданином. До этого дело не дошло, но в 1793 г. увидели свет две его работы: «Востребование от государей Европы свободы мысли, которую они до сих пор подавляли» и «Очерки по исправлению суждений публики о французской революции». Здесь Фихте уже занят не «самим собой», а «вещами, вне его сущими» — социальным переустройством.

    Первая работа невелика по объему и проста по мысли: у монарха нет никакого права подавлять свободу мысли, а то, на что он не имеет права, он не должен совершать, даже если вокруг будут гибнуть миры. «Очерки…» были задуманы как обширное произведение в обоснование права народа на революцию. Написана была только первая его часть. Французская революция представляется Фихте важной для всего человечества; это богатейшая картина, название которой — «Права и достоинство человека»; нынешняя эпоха — «время занимающейся утренней зари, и вскоре наступит настоящий день».[184] При оценке революции, пишет Фихте, необходимо ответить на два вопроса: во-первых, о ее правомерности и, во-вторых, о ее мудрости. Государство существует в силу общественного договора, представляющего собой обмен правами: человек отказывается от части своих прав, получая взамен гражданские права. Договор невозможен или неправомерен, если он противоречит неотчуждаемым правам, нравственному закону. Право на изменение государственного строя неотчуждаемо. Сложнее ответ на второй вопрос. В самом начале трактата Фихте констатирует: «До тех пор, пока люди не станут мудрее и справедливее, напрасны все их усилия стать счастливее. Вырвавшись из темницы деспота, они уничтожат друг друга обломками разбитых цепей».[185] От «хочу» до «могу» — огромная дистанция. Свобода требует определенной культуры. Культура свободы представляет собой единственную цель человека, поскольку он часть чувственного мира, притом что никто другой не может культивировать человека, кроме него самого. Принуждение к культуре дает обратный результат. Воспитание — это самодеятельность.

    Фихте различает три вида свободы. Трансцендентальная свобода присуща всем разумным существам как способность выступать в качестве самостоятельной причины. Космологическая свобода означает состояние, когда человек зависит в принятии решения только от самого себя; это цель культурного развития. Политическая свобода дает право следовать только тому закону, который каждый определил для себя самого; она должна быть в каждом государстве.

    В «Очерках…» Фихте не ставит под сомнение целесообразность государства как такового, речь идет лишь об улучшении государственного строя. Здесь он вполне солидарен с Кантом и всячески его превозносит, ставя его в один ряд с основателем христианства и его реформатором. Риторически обращаясь к Иисусу и Лютеру, он говорит: «Скоро присоединится к вам третий, завершивший ваше дело, разбивший последние крепчайшие оковы человечества, о чем оно знало, о чем, может быть, не знал он сам. Мы будем оплакивать его, вы же радостно дадите уготованное ему рядом с вами место, и век, который поймет и уразумеет его, возблагодарит вас».[186] Фихте был полон энтузиазма с почестями похоронить Канта. Но время шло, а кёнигсбергский старец не спешил сойти в могилу. Время шло, и пыл Фихте постепенно остывал. Сдержаннее становились и его оценки: Кант только наметил истину, но не изложил и не доказал ее. Через несколько лет он скажет: «Кантовская философия, если ее взять так, как мы ее берем, представляет собой сплошную бессмыслицу».[187] В его мозгу зреют идеи новой, собственной философии,

    Фихте называет свою философию «учение о науке» (или «наукоучение», так по традиции у нас несколько неточно переводят фихтевский термин Wissenschaftslehre). Рейнгольд пытался внести коррективы в систему Канта, но его философия, как заметил Фихте, была «без прозвища» и не оставила заметного следа. Важно найти название! «Учение о науке» — это звучит: беда Канта в отсутствии строгой, последовательной научности. «Учение о науке» лишено такого недостатка, оно превратит философию в «науку всех наук». Слово найдено, успех обеспечен! Теперь дело за тем, чтобы сделать найденную истину всеобщим достоянием. В самом начале 1794 г. Фихте излагает свою систему в частных лекциях, которые читает в Цюрихе в узком кругу знакомых. Это своего рода репетиция: он приглашен занять кафедру в Йене, где его ждут к летнему семестру. Приехав в Йену, Фихте издает программу курса в виде брошюры «Понятие учения о науке, или так называемой философии». Затем выпускает пособие для слушающих его студентов «Основы всего учения о науке» (1794). С этих двух работ и открывается новая глава в истории немецкого идеализма.

    Фихте ставит перед собой задачу создать «науку всех наук», последовательно и доказательно вывести знание из одного принципа. Молчаливо подразумевается, что Канту это не удалось. В одном из писем Фихте связывает свое «учение о науке» с французской революцией: «Моя система — это первая система свободы; как та нация освободила человека от внешних оков, так и моя система освобождает от вещей самих по себе».[188] В опубликованных работах он не говорит ни слова о революции, но смысл тот же: деятельность человека творит мир. Кант провозгласил активность познания, но он же и ограничил его, поставил в зависимость от внешних предметов. Познание, по Канту, не выходит за пределы явлений; если же разум пытается проникнуть в мир вещей самих по себе, он запутывается в противоречиях; антиномии тому пример. Чтобы преодолеть догматизм (так Фихте называет признание объективного мира), нужно решить проблему антиномий.

    Такова цель. Но начинает Фихте с другого. Исходный пункт его рассуждений — деятельность «сама по себе». Исходное его понятие не «вещь», не «совершившийся факт» (Tatsache), а «совершающееся деяние», «дело-действие» (Tathandlung), В этом понятии зафиксирован и результат («дело»), и сам процесс («действие»). Первый познавательный акт — узнавание предмета, признание его самотождественности. Логическая формула этого акта А-А. Этот простейший акт сознания возможен только благодаря тому, что есть мыслящее начало, некое Я. Следовательно, начинать анализ сознания надо с полагания сознающего себя, действующего Я. Полагание Я самим собой есть его «чистая деятельность».[189] О Я Фихте говорит не в первом, а в третьем лице. Ибо он субъективный идеалист, но не солипсист. «О моей личности я вообще не думаю…»[190] — сказал он в предисловии. Термин Я выражает у него «нашу духовность вообще».[191] Суть дела поясняется простым примером: если в темноте слышен оклик «Кто там?» и ответ «Это — я», то речь идет об определенной личности; когда же портной во время примерки задевает ножницами заказчика, тот восклицает: «Слушай, это же я, ты порезал меня», то в данном случае речь идет не о конкретной личности, а о том, что затронуто живое тело. Я и индивидуальность — различные понятия. Большинство людей рассматривают себя как индивидуальность, но не как активное действующее начало. «Большинство людей легче было бы побудить считать себя за кусок лавы с луны, чем за некоторое Я. Поэтому они не поняли Канта и не почуяли его духа…»[192] Фихте убежден, что сам он идет путями кёнигсбергского философа, но дальше, чем тот. Всякая деятельность предполагает наличие не только ее носителя, но и предмета, ему противостоящего. Отсюда второй принцип учения о науке (а следовательно, по Фихте, любого знания) гласит: «…Я безусловно противополагается некоторое не-Я».[193]

    Так Фихте вводит категорию отрицания, рядом с тезисом вырастает антитезис. Третий принцип учения о науке представляет собой диалектическое единство первых двух — полагания и отрицания, синтез Я и не-Я, тождество субъекта и объекта. В этом Фихте видит ответ на знаменитый вопрос кантовской «Критики чистого разума» — «как возможны синтетические суждения априори?». Ответ — любое знание представляет собой синтез. «Мы должны, значит, при каждом положении исходить из указания противоположностей, которые подлежат объединению. Все установленные синтезы должны содержаться в высшем синтезе, нами только что осуществленном, и допускать свое выведение из него. Нам надлежит, значит, заняться разысканием в связанных им Я и не-Я, поскольку они связаны между собою им, оставшихся противоположных признаков, и затем соединить эти признаки чрез новое основание отношения, которое со своей стороны должно заключаться в высшем изо всех оснований отношении; потом, в связанных этим первым синтезом противоположностях, нам надлежит опять искать новых противоположностей; эти последние вновь соединить чрез посредство какого-нибудь нового основания отношения, содержащегося в только что выведенном основании; — и продолжать так, сколько нам будет возможно; пока мы не придем в конце концов к таким противоположностям, которых уже нельзя будет более как следует связать между собою, и благодаря этому перейдем в область практической части».[194] В этом пассаже Фихте сформулировал основную идею диалектического метода — расчленение единого на противоположности для последующего их объединения на более высоком уровне. Фихте отыскивает содержащиеся в понятии Я противоречия, разрешение которых приводит к возникновению все новых и новых понятий.

    Первый синтез Я и не-Я, полагания и отрицания, дал категорию ограничения. Я выступает ограниченным благодаря не-Я. Я оказывается в страдательном состоянии. Но Я изначально положено как чистая деятельность. «Итак, в одном положении утверждается то, что в другом отрицается. Стало быть, это реальность и отрицание разрушают друг друга и вместе должны не уничтожаться взаимно, а быть объединены путем ограничения или определения».[195] Следовательно, Я страдательно и деятельно одновременно. Противоречие разрешается в новом синтезе Я и не-Я. Второй синтез дает категорию взаимоопределения.

    Необходимость в третьем синтезе возникает из самой идеи взаимоопределения. По взаимоопределению, не-Я должно хотя бы частично определять Я, т. е. иметь реальность, а, согласно первому основоположению, Я представляет собой всю деятельность, всю реальность. Не-Я как таковое лишено реальности, оно обладает реальностью лишь в той мере, в какой Я находится в страдательном состоянии; не-Я обладает для Я реальностью лишь постольку, поскольку Я находится в состоянии аффицированности (внешнего возбуждения); помимо же этого условия, согласно Фихте, не-Я не имеет никакой реальности.

    Третий синтез в учении о науке — это ответ Фихте на проблему кантовской вещи самой по себе, которая аффицирует нашу чувственность. Без данных чувств невозможно познание; Фихте не возражает, он только уточняет: показания чувств — результат не внешнего воздействия, а самоаффицирования, самовозбуждения субъекта; в страдательное состояние он приводит себя сам. Третий синтез отличается от предшествующего тем, что здесь распределение ролей не безразлично; напротив, строго определено, чему присуща реальность и деятельность, а чему, в той же мере, отрицание и страдательность. Это синтез причинности. Причина «первовещь» (Ur-Sache); то, что испытывает страдательность, называется следствием. Вместе причина и следствие составляют действие. «Причина и следствие должны даже мыслиться… как одно и то же».[196] Гегель в «Науке логики» повторит эту мысль.

    Четвертый синтез дает категорию субстанции: «Поскольку Я рассматривается как охватывающее в себе весь и всецело определенный круг всяких реальностей, оно есть субстанция. Поскольку же оно полагается в такую сферу этого круга, которая не всецело определена… постольку оно акцидентально».[197] И Фихте поясняет свою мысль простым примером: свет и тьма отличаются друг от друга лишь по степени. Тьма представляет собой незначительное количество света. Совершенно так же обстоит дело и с отношением Я и не-Я. Опуская ряд рассуждений Фихте (все более и более хитроумных), приведем один из важнейших его выводов, своего рода ответ на кантовскую антиномию бесконечности: «…без бесконечности нет ограничения; без ограничения нет бесконечности; бесконечность и ограничение объединяются в одном и том же синтетическом звене».[198] Каким же образом происходит это объединение? Благодаря какой силе Я полагает себя то бесконечным, то конечным? Ответ Фихте: благодаря силе воображения. «Сила воображения не полагает вообще никаких твердых границ, так как она сама не имеет никакой твердой точки зрения; только разум полагает нечто твердое тем, что сам он впервые фиксирует силу воображения. Сила воображения есть способность, парящая между определением и неопределением, между конечным и бесконечным…»[199] У Канта, значит, просто не хватило воображения для решения антиномий, он не использовал до конца открытую им же самим творческую способность.

    На этом Фихте заканчивает теоретическую часть учения о науке. И подводит итог: «Все трудности, становившиеся нам поперек дороги, получили удовлетворительное разрешение. Задача состояла в том, чтобы объединить между собою противоположности, Я и не-Я. Они прекрасно могут быть объединены силой воображения, объединяющей противоречащее. — Не-я само есть продукт самоопределяющегося Я и отнюдь не есть что-либо абсолютное и вне Я положенное. Такое Я, которое полагает себя как себя самополагающее, или же субъект, невозможно без некоторого вышеописанным образом созидаемого объекта… Только вопрос о том, как и благодаря чему происходит в Я толчок… должен оставаться пока без ответа: ибо, вопрос этот лежит за пределами теоретической части…»[200]

    В теоретической части Фихте продемонстрировал образцы диалектического движения мысли. В «Критике чистого разума» категории трансцендентальной логики были лишь перечислены, представлены как набор, Фихте же выводит их из движения познающей мысли, пытается выстроить в систему, смело оперируя принципом совпадения противоположностей. Он ставит проблему, за решение которой потом примутся Шеллинг и Гегель. Он ставит и другую проблему центральную для «Системы трансцендентального идеализма» и «Феноменологии духа» — как вывести теорию знания из его истории. Учение о науке «должно быть своего рода прагматической историей человеческого духа».[201]

    Провозгласив завершение теоретической части, Фихте, однако, не спешит переходить к практической части учения о науке. Он предлагает провести нечто вроде проверки полученного результата и пустить мысль как бы в обратный путь. Если она сама придет к исходному пункту, значит, изначальная посылка и метод правильны. Но как мысль может двигаться «сама»? Это путь ее действительного саморазвития, путь истории. Если первый (уже проделанный) ряд рассуждений представлял собой «искусственную философскую рефлексию», то теперь речь идет о «естественной», «изначально необходимой» рефлексии. Перед нами зародыш будущей гегелевской проблемы исторического и логического и связанной с нею проблемы абстрактного и конкретного. Гегель решал их однозначно и четко: логическое совпадает с историческим, и в логике и в истории движение идет от абстрактного к конкретному.

    Для Фихте дело обстоит иначе: он говорит об «обратном» движении истории по сравнению с логическим анализом; логика начинает с абстракций и приводит к конкретности (таких терминов у Фихте нет, но ход мысли очевиден), история всегда начинает с чего-то конкретного, с некоторой полноты; абстракция результат, а не посылка.

    В мышлении изначальная конкретность, по Фихте, — бессознательное воображение, которое, как он установил, не знает ни границ, ни правил, в котором совмещены противоположности. Первая попытка навести порядок, первая искра сознания, первое ограничение — ощущение.

    Возникает оно в силу деятельного характера созерцания. В «Критике чистого разума» эта проблема была только намечена. Распространение кантовской идеи активности познания на чувственность — одна из великих заслуг Фихте. О тождестве противоположностей говорили древние греки, неоплатоники в эпоху Возрождения, Бёме; Фихте здесь лишь обновлял старую идею. Деятельный характер созерцания — открытие Канта и Фихте.

    О «дедукции ощущения» Фихте говорит не в той работе, которая является предметом нашего рассмотрения, — «Основы всего учения о науке», а в той, которая вышла непосредственно за ней, — «Очерк особенностей учения о науке» (1795). Возникновение ощущения Фихте непосредственно выводит из «объединения противоположных деятельностей», «противоборства Я в себе самом». Я выходит за свои пределы и полагает нечто вне самого себя. «Здесь только впервые, так сказать, отделяется от Я нечто такое, что чрез дальнейшее определение постепенно превращается в некоторый универсум со всеми его признаками. Выведенное отношение называется ощущением (как бы в-себе-нахождением)».[202]

    В «Критике чистого разума» промелькнула (не развитая Кантом) мысль о возможности вывести временной ряд и пространственные отношения из продуктивной способности воображения. Фихте развивает и эту идею, используя категории «случайность» и «необходимость». Пространство — внешнее условие созерцания, для созерцающего сознания оно случайно. (Действительно, я могу находиться в данном месте, а могу и в другом.) Но сознание всегда зависит от предшествующего состояния, поэтому время — необходимое условие созерцания. Отсюда важный вывод: не существует сознания без осознания прошлого. И афоризм: «Не существует первого момента сознания, а лишь некоторый второй».[203]

    Итак, Фихте считает, что он выполнил подготовительную работу по отношению к «Критике чистого разума». Там лишь постулировано наличие созерцания и его форм — пространства и времени. Фихте вывел эти формы. Своеобразие учения о науке в том, что касается теории, таким образом установлено, и Фихте уверяет читателя, что покидает его у той самой точки, «в которой поджидает его Кант». Так заканчивает Фихте свой «Очерк особенностей учения о науке». Пассаж эффектен, но неточен. Ибо далее, в «естественном» саморазвитии мысли, «обратном» пути Я к самому себе, который декларирован в «Очерке всего учения о науке» и к которому мы теперь снова возвращаемся, мы достигаем ступени рассудка, а в его оценке Фихте опять «подправляет» Канта. В «Критике чистого разума» рассудок деятелен, Фихте отводит ему несколько иную роль. «Рассудок — что бы от времени до времени ни рассказывали об его действиях — есть покоящаяся, бездеятельная способность духа, есть простое хранилище созданного силою воображения…»[204] Рассудок лишь закрепляет достигнутое созерцанием.

    Новую активность, по мнению Фихте, сознание обретает лишь на стадии способности суждения. Это способность рефлектировать над объектами, «уже положенными в рассудке». Рассудок и сила суждения взаимно определяют друг друга. Если ничего нет в рассудке, то нет и силы суждения; если нет силы суждения, то нет ничего и в рассудке, нет мышления. Высший синтез мысли, «абсолютная способность отвлечения» — разум. Разум и определяет Я, отвлекаясь от всего, от чего только можно отвлечься. «Обратный» путь «естественной» рефлексии привел нас к понятию Я, к исходной точке теоретической части учения о науке. Следовательно, полагает Фихте, этот исходный пункт определен верно и метод исследования оправдал себя. Теоретическая часть учения о науке исчерпана окончательно. Фихте переходит к практической.

    Однако мы не сразу последуем за ним. Слишком часто в данной главе упоминалось имя Канта, чтобы обойти молчанием его отношение к ученику. Фихте регулярно посылал Канту свои книги, но тот их не читал. О содержании учения о науке Кант узнал из журнальной рецензии. Впечатление у него сложилось неблагоприятное; суммируя его, Кант писал: спекуляции Фихте напоминают ловлю призрака — думаешь, что схватил его, а в руках ничего нет. Прочитав наконец самого Фихте, Кант утвердился в своем мнении. Фихте же не отрекался от Канта, наоборот, он уверял, что созданная им система есть не что иное, как система Канта, только более последовательная. Создавалось впечатление, что ученик завершил начатое учителем дело. Рейнгольд, восторженный кантианец, переметнулся теперь к Фихте. Кант называл обоих «гиперкритическими друзьями», был вне себя от возмущения, но в печати не выступал. Его молчание вызывало недоумение, расценивалось как капитуляция, как признание того, что возразить нечего.

    В январе 1799 г. «Эрлангенская литературная газета» потребовала внести ясность. На ее страницах появилось обращенное к Канту предложение публично высказаться по поводу идей Фихте. Кант ответил коротко, но недвусмысленно: «…я заявляю настоящим, что считаю наукоучение Фихте совершенно несостоятельной системой. Ибо чистое наукоучение представляет собой только логику, которая со своими принципами не достигает материального момента познания и как чистая логика отвлекается от его содержания. Попытка выковырять из нее реальный объект представляет собой напрасный и потому никогда не выполнимый труд».[205] Обратим внимание: Кант не возражает против диалектических ходов мысли своего ученика, он готов оценить их и принять. Единственное, на чем настаивает Кант, — невозможность из субъекта самого по себе «выковырять объект». Кант нащупал ахиллесову пяту фихтеанства. Дерзкая уверенность Фихте в том, что он довел до логического конца и исчерпал идею Канта, обернулась удивительной близорукостью.

    Впрочем, Фихте сам знает, где слабое место его учения о науке. Он непрестанно совершенствует свою концепцию объекта, шлифует, уточняет ее, с тем чтобы потом отказаться от нее и полностью перейти на позиции объективного идеализма. Это в будущем. Пока (за два года до кантовского «заявления») Фихте внес незначительные поправки, уточнив свое отношение к объекту: «Все, что я сознаю, называется объектом сознания. Существует три рода отношений этого объекта к представляющему. Объект является либо как впервые созданный представлением интеллигенции, либо как находящийся в наличности без ее содействия; и в последнем случае либо как уже и качественно определенный, либо как преднаходимый лишь в своем бытии, в свойствах же своих подлежащий определению через свободную интеллигенцию. Первое отношение соответствует чему-либо целиком вымышленному, с целью или без цели; второе — предмету опыта; третье — лишь одному-единственному предмету, который мы намерены сейчас указать».[206]

    Это место из «Первого введения в учение о науке» (1797) несколько отличается от точки зрения, выраженной в 1794 г. в «Основах всего учения о науке». Там речь шла о полагании объекта субъектом, здесь же они изначально соположены, субъект не создает объект, а только обрабатывает его. Первая из перечисленных Фихте трех позиций наиболее ярко была представлена в истории философии Беркли, а в послекантовскую эпоху — Маймоном и Рейнгольдом (Фихте от них открещивается); вторая позиция — материалистическая, по определению Фихте, «догматическая». Кант нехорош для Фихте тем, что склоняется к «догматической» позиции вопреки своим принципам трансцендентального идеализма. Эти принципы, как считает Фихте, последовательно отстаивает только он один (третья отмеченная им позиция).

    Создавая учение о вещах самих по себе, остающихся запредельными для познания, Кант, в частности, исходил из того, что наши понятия абстрактны и поэтому никогда не воспроизводят целостной картины действительности. В знаменитом 77-м параграфе «Критики способности суждения» речь идет о том, что средства формальной логики бессильны в познании органического целого. В обычном рассудочном мышлении особенное отличается от всеобщего случайными признаками. Между тем в любом организме связь между общим и особенным носит необходимый характер. Поэтому можно и нужно представить себе «другой рассудок», который, поскольку он не дискурсивен, подобно нашему, а интуитивен, идет от синтетически общего (созерцания целого как такового) к особенному, т. е. от целого к частям; следовательно, такой рассудок, представление которого о целом не заключает в себе случайной связи частей.

    Это была давняя идея Канта. Еще в 1772 г. в письме к М. Герцу он противопоставил наш обычный дискурсивный интеллект интуитивному, божественному интеллекту-архетипу, порождающему вещи. «Наш рассудок через посредство своих представлений не есть причина предмета», — констатировал Кант. Но далее следовала оговорка: «…кроме тех случаев, когда в области морали речь идет о добрых целях…»[207] Очень важная оговорка! В царстве целесообразности, в сфере морали человек принимает на себя божественную функцию творца. Он создает культуру как живой организм и созерцает дело рук своих, опираясь на «другой рассудок» — интуитивную способность. Такие выводы вытекали из посылок Канта. Фихте развил эти выводы. Учение о науке, говорил он, опирается не на понятийное мышление, а на интуицию, созерцание. И постигает оно не бытие, а собственное действие. Интеллектуальное созерцание, по Фихте, «есть непосредственное сознание того, что я действую, и того, что за действие я совершаю; оно есть то, чем я нечто познаю, ибо это нечто произвожу».[208] Важнейшая для Фихте мысль сформулирована в очередном уточнении — «Втором введении в учение о науке» (1797).

    Но как можно созерцать, как можно вообще увидеть понятие? Кант считал, что философ этого сделать не может, а математик может. Математик в состоянии создать наглядное представление для геометрического понятия, сконструировать понятие. «…Я конструирую треугольник, показывая предмет, соответствующий этому понятию…»[209] Фихте первоначально держался того же мнения: «Философия не может, как геометрия и вообще математика, конструировать свои понятия в созерцании. Конечно, было бы скверно, если бы она это смогла, тогда бы мы имели не философию, а математику».[210] Но, создав свое учение о науке, Фихте пришел к выводу о возможности понятийного конструирования и в философии. Математик в своей конструкции ограничивает пространство (или плоскость), философ предпринимает «определенные ограничения действования»[211] и создает таким образом понятия права, добродетели и др. Вывод Фихте крайне важен, его нужно запомнить.

    Во «Втором введении…» Фихте еще раз подчеркивает, что философия должна исходить не из бытия, а из действия. «…Понятие бытия рассматривается отнюдь не как первое и первоначальное понятие, а исключительно как выведенное, и притом выведенное через противоположение деятельности, т. е. лишь как отрицательное понятие. Единственное положительное для идеалиста — свобода; бытие для него только отрицание первой».[212] Поэтому и теоретическая часть учения о науке хотя и предшествует практической, но фактически является производной, вторичной, подчиненной.

    Характеризуя в общих чертах значение практической части учения о науке, Фихте писал: «В теоретической части наукоучения дело у нас шло единственно о познавании, здесь же дело касается познаваемого. Там мы спрашиваем: как нечто полагается, созерцается, мыслится; здесь же мы спрашиваем: что полагается?.. Если бы наукоучению был задан вопрос: каковы вещи сами по себе, то оно могло бы на это ответить только следующим образом: таковы, каковыми мы их должны сделать».[213] Теоретическая часть, следовательно, посвящена анализу форм знания, в практической речь идет о содержании знания, и таковым, по Фихте, является только свободная деятельность человека, нравственный и социальный мир.

    Но как все-таки быть с природой, Землей, космосом? Неужели это все только вынесенная вовне сущность человека? По Фихте, да: «Единственно через человека распространяется господство правил вокруг него до границ его наблюдения, и, насколько он продвигает дальше это последнее, тем самым продвигаются дальше порядок и гармония. Через него держатся вместе мировые тела и становятся единым организованным телом, через него вращаются светила по указанным им путям».[214] Материалистическую точку зрения, согласно которой человек является продуктом природы, Фихте решительно отвергает. Здесь самое уязвимое место его учения. Невнимание к природному началу оттолкнет от него романтиков и вызовет критику со стороны Шеллинга. И сама история зло посмеется над идиллическим представлением Фихте относительно облагораживающего влияния человека на окружающий мир: будто под влиянием человека «пробуждается природа; под его взглядом готовится она получить от него новое, более прекрасное создание… В его атмосфере воздух становится легче, климат мягче и природа проясняется в надежде превратиться через него в жилище и хранительницу живых существ».[215] Сегодня, в условиях экологического кризиса, вызванного безудержным вмешательством человека в жизнь природы, Фихте вряд ли бы решился настаивать на своем. Граница этой философии — духовный мир человека, субъективная сторона действительности. В философии Фихте нет подлинного объекта, поэтому за ее пределами оказывается и материальная деятельность общества.

    Как же выглядит, по Фихте, духовная жизнь человека? В «Основах всего учения о науке» философ обещал перейти от рассмотрения познания к рассмотрению познаваемого, но дальше обещания не пошел, его внимание по-прежнему приковано к решению вопроса о том, как возникает объект, как «работают» чувства и т. д. О том, что составляет содержание деятельности человека, мы узнаем из работы, созданной почти одновременно с «Основами всего учения о науке». Это лекции «Об обязанностях ученых» (1794). В них изложены мысли Фихте о человеке, о нравственном и социальном мире. Первая лекция названа «О назначении человека самого по себе». Человек — самоцель, он должен определить себя сам, а не под воздействием чего-то чуждого. В этом смысле «человек есть то, что он есть».[216] Причем Фихте отнюдь не проповедует эгоцентризм, он не рассматривает человека в отрыве от других людей, от общества. В этике, как и в теории познания, Фихте не солипсист, не индивидуалист, ему важно лишь подчеркнуть деятельное начало в человеке. Человек должен быть самим собой; средство для достижения этой цели культура. Любую философию, любую науку Фихте считает пустой, если она не служит самоутверждению человека. Человек- общественное создание, он ищет себе подобных для общежития. Человек противоречит своему определению, если живет в изоляции. Государство — средство для создания совершенного общества, государство в конце концов исчезнет, цель любого правления — сделать себя излишним. Фихте, впрочем, заглядывает в далекое будущее. Пройдут мириады лет, пока это станет возможным, но Фихте уверен, что на пути человеческого рода лежит такая точка, где станут излишними все государственные связи.

    Что касается современного ему общества, Фихте называет его низшей ступенью — этапом получеловечества, или рабства. Люди не созрели еще для осознания своей свободы и самодеятельности, иначе они хотели бы видеть вокруг себя свободные существа. Руссо однажды заметил: иной мнит себя господином других, но на деле больший раб, чем они. Фихте поправляет его: каждый, считающий себя господином, — раб, он будет униженно ползать перед любым сильным, кто его подчинит. Но кто дал право делить общество на сословия? Морального оправдания неравенству нет и быть не может. Полное равенство всех членов — последняя цель любого общества. Благодаря обществу устраняется физическое неравенство людей, установленное природой. Что касается сословного деления, то, коль скоро оно существует, человек должен сам выбирать сословную принадлежность, сам определять свое место в обществе и находить применение своим способностям для общего блага.

    Последнее для Фихте — главное. Человек порожден обществом и живет для общества. «Чувство достоинства и силы растет, если мы говорим себе то, что сказать по силам каждому: я составляю необходимое звено великой цепи, которая протянулась в вечность от первого человека до полного самосознания человечества, всё, что было среди людей великого, благородного и мудрого, все благодетели рода человеческого, чьи имена вписаны в историю, и те, кто остался в ней неизвестным, — все они работали на меня, я — урожай от семян, ими посеянных, я вступаю на землю, ими обжитую, иду по их стопам. И меня охватывает желание продолжить начатое ими дело, сделать счастливее и мудрее наш общий братский род».[217] Дальнейший прогресс человеческого рода зависит, по мнению Фихте, от развития науки. Поэтому он и обращается к ученым, растолковывает им их назначение, которое состоит в том, чтобы служить обществу. Ученый может принести больше пользы, чем кто-либо другой, причем учить людей надо не словами, а в первую очередь делами. Служите всеобщим примером, призывает Фихте ученых, вы — соль земли.

    Кант, мы помним, более сдержанно и критично относился и к науке, и к ученым. Следуя Руссо, он видел противоречия социального, в том числе и научного, прогресса, опасался накопления знаний без учета того, приносят ли они благо человеку. Фихте верит во всесилие знания, о Канте он пока не говорит ничего дурного, но Руссо бранит за проповедь лени и бездействия. Что касается социальных противоречий, то Фихте не сомневается в том, что их можно ограничить и устранить. Всё большие надежды он возлагает на государство, о его устранении (даже в далеком будущем) он теперь не помышляет — он занят философским обоснованием науки о государстве и праве. Кант пока еще этого не сделал: его «Метафизика нравов» появится через год после того, как Фихте опубликует свои «Основы естественного права согласно принципам учения о науке» (1796) — наиболее последовательное изложение практической философии Фихте раннего периода. Обратимся к этой работе. Она достойна внимания.

    Здесь Фихте снова подчеркивает общественную природу человека: «Понятие человека относится не к единичному человеку, ибо такового нельзя помыслить, а только к роду».[218] Индивидуальность — это взаимосвязанное понятие, это не только «я», но и «он», мою индивидуальность дополняет другая. Человек становится человеком только среди людей. Право — необходимое условие существования свободных существ в обществе. Если хочешь быть свободным, ты должен ограничить свою свободу понятием свободы других. Так возникает правовое отношение. Если в работе «Очерки по исправлению суждений публики» Фихте рассматривал право как частный случай морали (изображая сферу права как малый круг внутри большого- «сферы совести»), то теперь он противопоставляет право морали. В этике Фихте — ригорист куда больший, чем Кант. Кант говорил, что каждый человек — цель сам по себе. Фихте ему возражает: человек только инструмент нравственного закона. «Целью для каждого служат другие, а сам он — никогда… Он является целью только в качестве средства реализовать разум; только для того он здесь; если бы не это, ему вообще незачем было бы быть».[219]

    Моральный закон категорически обязывает, в то время как право лишь разрешает вести себя определенным образом. Иногда мораль противостоит праву, запрещает нам использовать наше право. Мы вправе наказать любого правонарушителя, но из моральных побуждений подчас воздерживаемся от этого. Мораль предполагает наличие доброй воли, право не принимает в расчет побуждения; оно может осуществляться даже в обществе, состоящем из отъявленных негодяев. Право социально, мораль индивидуальна. Нет смысла говорить о праве, когда человек один противостоит природным предметам, здесь только совесть регулирует его поведение в отношении земли, природных богатств живых существ. Когда же рядом с человеком появляется другой, по отношению к тем же природным предметам возникает правовое отношение. Право проявляется всегда во внешнем чувственно воспринимаемом мире. Преступление, совершенное в мыслях, ненаказуемо. Мысль и чувство — сфера морали. Коль скоро в праве проявляются реальные отношения чувственно воспринимаемого мира, человек, уходя из него, исключается из сферы права. Моральные же обязанности существуют не только по отношению к живущим, но и по отношению к тем, кто покинул этот мир. Таковы, по Фихте, отличия права от морали. Если резюмировать их, то главное состоит в том, что мораль духовна, а сфера права — материальный мир. Практическая философия Фихте начинается с теории права, учение о морали завершает ее. Общество высокоморальных существ, по Фихте, не нуждается в праве, но такое общество пока лишь мечта. Поэтому приоритет остается за правом, и эта мысль о первичности права по отношению к морали весьма существенна.

    Она справедлива прежде всего в историческом плане: моральное сознание как внутреннее убеждение возникало на основе чисто внешних, социальных запретов. Важна эта мысль и для дела воспитания: при формировании моральных императивов происходит тот же процесс — от внешнего правила к внутреннему повелению. В «Критике практического разума» Кант начал с этики (и ограничился только ею). В «Метафизике нравов» речь вначале идет о праве и только потом о нравственности. Пришел ли к этому Кант под влиянием Фихте или самостоятельно (и Фихте усвоил мысль учителя), сказать трудно.

    Теорию права Фихте толкует расширительно. По сути дела она становится важнейшим звеном учения о науке: именно здесь содержится попытка решить основной вопрос философии, именно здесь, в сфере права, идеальное наконец переходит в материальное, возникают материальные предметы. У Фихте нет философии природы, материя возникает как предмет правовых отношений между индивидами. И понятие индивида впервые появляется у Фихте в рамках философии права. До этого речь шла об абсолютном Я, всеобщем формальном принципе деятельности, теперь перед нами вполне определенный человек, воспринимающий свою индивидуальность прежде всего как свое тело.

    Работая над «Основами естественного права…», Фихте летом 1795 г. писал Якоби: «Мое абсолютное Я отнюдь не индивид, это придумали обиженные мною придворные и недовольные философы, чтобы представить мое учение как практический эгоизм. Но индивид надо еще дедуцировать из абсолютного Я. Учение о науке осуществляет это незамедлительно в естественном праве. Конечное существо — в этом будет состоять дедукция — может мыслить себя только как чувственное существо в сфере чувственных существ».[220] Согласно Фихте, абсолютное Я полагает себя в качестве индивида и в качестве тела не логическим, а практическим (правовым) путем. И еще одно важное обстоятельство: когда Фихте говорит, что благодаря созерцанию возникает созерцаемое, то это не следует понимать как акт божественного творения. «Материя по своей сущности непреходяща, ее нельзя ни уничтожить, ни создать заново».[221] Полагание духом материи превращается у Фихте в изначальную их соположенность.

    Но Фихте не может обойтись без божественного вмешательства при решении другого «каверзного» вопроса. Правосознание — результат воспитания. А кто мог воспитать наших прародителей, первую пару людей? Это могла быть только «иная разумная сущность», дух, «как это изображено в древнем, достойном почтения документе, содержащем глубочайшую и возвышенную мудрость, к которой в конце концов возвращается любая философия».[222] Апелляция к Библии для Фихте не характерна. В целом он ищет научное решение поставленных проблем, не уходит от наиболее острых, демонстрируя при этом образцы диалектического мышления.

    Руссо в свое время показал различие между понятиями «всеобщая воля» и «воля всех». Фихте с ним согласен. Всеобщая воля устанавливает правовой закон, и для существования этого закона не требуется воля всех взятых в отдельности. Единичная воля может нарушить закон, но не устранить его. Закон продолжает оставаться в силе, несмотря на отдельные правонарушения. Здесь заключается ответ на поставленную Фихте диалектическую проблему: «Как может закон повелевать, не повелевая, обладать силой, полностью отступая от нее, охватывать сферу, не охватывая ее?»[223] Чуткий к антиномиям, Фихте замечает противоречие в самой идее права. Действительно, из понятия свободной личности с необходимостью вытекает свобода других. Но последняя требует ограничения прав данной личности, передачи их внешней инстанции. Свобода требует уничтожения свободы. Решение этой антиномии, по Фихте, состоит в следующем: во-первых, законы должны содержать такие гарантии свободы, которые каждая личность могла бы принять как свои собственные; во-вторых, законы должны неукоснительно соблюдаться. Закон должен быть властью.

    Формам правления Фихте не придает значения. Отдать ли предпочтение монархии или республике — это проблема не философии, а политики. Против демократии Фихте высказывается решительным образом, называет ее антиправовым установлением: весь народ не может брать на себя функции власти. Фихте, однако, озабочен возможностью деспотии; будучи противником разделения властей, он все же считает, что гарантией против деспотии может быть высшая контрольная инстанция — эфорат. Эфоры стоят над властью, назначаются народом и периодически сменяются. У эфората только одна функция — накладывать запрет на незаконные действия власти. «Там, где эфорат еще не введен или не может быть введен, потому что большинство населения варвары, наиболее целесообразна передача власти по наследству, чтобы неправедный властитель, который не страшится ни Бога, ни людского суда, по крайней мере, опасался мести, которая постигнет его, быть может, безвинных потомков».[224] Можно подумать, что Фихте не знает истории: сколько монархов не только не заботились о своих наследниках, но подчас безжалостно их истребляли. Апеллируя к добрым чувствам неправедного монарха, Фихте снова вводит в теорию права изгнанный им оттуда моральный принцип, показывая, что право нуждается в поддержке нравственности, что без постоянного взаимодействия с нравственностью правосознание имеет шаткую основу.

    Что касается революции, то отношение к ней Фихте теперь двойственно. С одной стороны, он говорит, что ни правитель, ни подданные не имеют права расторгнуть государственный договор в одностороннем порядке. Но с другой заявляет, что народ — высшая государственная инстанция и его восстание всегда справедливо. Какие факторы стабилизируют государство? В его основе лежат три «договора», три типа гражданских отношений — «договор о защите», «договор о собственности», «договор об объединении». Без собственности нет гражданина, каждый должен обладать минимумом жизненных благ, чтобы кормить себя и свою семью, иначе человек превращается в люмпена, в нищего. Каждый должен иметь возможность жить своим трудом, государство обязано создать необходимые условия. Если народ ходит голышом, смешно говорить о праве на портняжное ремесло. Правом может быть только то, что действительно реализуется. Поэтому государство контролирует экономическую жизнь и имущественные отношения. Не должно быть в обществе ни бедных, ни тунеядцев. «Договор о защите» подкрепляется «договором о собственности». Человек обязуется не только не посягать на собственность другого, но и защищать ее от возможных покушений. «Договор об объединении» сводит воедино два первых договора, содержит гарантию их действенности. Отдельное лицо становится частью «организованного целого», гражданином государства. Фихте не знает, чтобы кто-нибудь до него характеризовал гражданскую связь как органическую. «Подобно тому, как в природном продукте каждая составная его часть может существовать только в определенном отношении… так и человек получает только благодаря государственной системе определенное положение в порядке вещей».[225]

    Фихте — сторонник государственного регулирования экономической и общественной жизни. В 1800 г. он выпустил работу «Замкнутое торговое государство», задуманную как дополнение к учению о праве. В «разумном государстве» Фихте существуют три сословия — производители (так именует автор сельское население), мастеровые (городские ремесленники) и купцы. Государство регулирует отношения между сословиями и их численность. Количество производителей зависит от продуктивности сельского хозяйства. «Если, например, один производитель в состоянии вырастить продукты питания для двух и создать сырье для переработки одним работником, то государство может позволить себе иметь на одного производителя одного непроизводителя, т. е. мастерового, купца, члена правительства, учителя или солдата».[226] Взгляд, согласно которому производителен только труд крестьянина, не был новостью в то время: в политэкономии его придерживались физиократы. Фихте некритически следовал за ними.

    «Разумное государство» устанавливает цены, контролирует не только производство, но и торговлю. Внешняя торговля — монополия государства. Поэтому внутри государства вводятся особые бумажные денежные единицы, обеспеченные наличием товаров и не имеющие хождения за рубежом. Мировыми деньгами, золотом, распоряжается государство, пресекающее возможность обогащения за счет валютных махинаций. В идеальном государстве Фихте все слуги целого и каждый получает свою справедливую долю общественного богатства. Никто не обогащается за счет других, никто не прозябает в нищете. Фихте — противник частной собственности на землю. «Земля господня, человеку дана лишь способность ее обрабатывать и использовать».[227] Земля дается в личное ведение производителям, продажа земли запрещена.

    В западной литературе Фихте иногда называют социалистом.[228] Согласиться с этим нельзя. К Фихте применимы следующие слова из «Коммунистического Манифеста»: «…требования первой французской революции для немецких философов XVIII века имели смысл лишь как требования „практического разума“ вообще, а проявления воли революционной французской буржуазии в их глазах имели значение законов чистой воли, воли, какой она должна быть, истинно человеческой воли».[229]

    По мере того как французская революция совершала нисходящий путь, по мере того как революционные войны Конвента все более превращались в захватнические, в «практическом разуме» Фихте радикальные черты уступали место консервативным. В трактате о естественном праве Фихте еще разделяет мечту Канта о вечном мире, но в «Замкнутом торговом государстве» мы находим почти что апологию экспансии. Вот характерное признание: «Издавна привилегией философов было вздыхать по поводу войн. Автор любит их не более, чем кто-либо другой, но он убежден в их неизбежности при современном положении вещей. Для того чтобы устранить войну, нужно устранить причину войн. Каждое государство должно получить то, что оно намерено приобрести с помощью войны и получение чего было бы вполне разумным, — естественные границы».[230] Но как быть в том случае, если на одни и те же «естественные границы» претендует не одно, а несколько государств? Фихте оставляет вопрос без ответа; история же ответила на него мировыми войнами. Фразами о «естественных границах» пытались прикрыть их агрессивный характер.

    По своему устройству фихтевское «разумное государство» напоминает полицейскую казарму: «Всякая отвечающая своему назначению полиция руководствуется следующим правилом: каждый гражданин повсеместно, где это требуется, должен быть опознан в качестве того или иного лица, никто не имеет права оставаться неизвестным полицейскому чиновнику».[231] Справедливости ради отметим, что Фихте был противником негласного надзора и тайной слежки.[232] Фихте был далек от мысли учредить государственное регулирование отношений между полами и деторождения (как это имело место в некоторых утопиях XVII в.), но некоторые мысли о браке, семье он все же в трактате о праве сформулировал. «Двойной стандарт» (один для мужчин, другой для женщин) полового поведения для него аксиома, и он дает ему философское обоснование: «Для разума характерна абсолютная самодеятельность, страдательное состояние противоречит разуму и полностью его устраняет. Поэтому стремление первого пола к удовлетворению своего полового инстинкта соответствует разуму, потому что это происходит посредством деятельности, а соответствующее стремление второго пола совершенно противно разуму, так как целью становится страдательное состояние».[233] Брак — объединение двух лиц разного пола на основе полового инстинкта. Принудить к браку нельзя, за его добровольным характером следит государство. Внебрачные половые связи противоречат моральным, но не правовым нормам; если имеет место конкубинат, то полиция должна быть в курсе дела. Проституция запрещена, и те, кто занимается ею, подлежат высылке из страны. Брак означает полное подчинение жены мужу. Супружеская неверность со стороны жены ведет к непременному крушению брака. Супружеская неверность мужа говорит о его дурном поведении, но не обязательно влечет за собой распад семьи. По мнению Фихте, нелепо ограничивать человеческие и гражданские права женщин, утверждать, что по своим духовным способностям женщина стоит ниже мужчины. Но занимать государственные посты женщине не следует по той простой причине, что она остается независимой лишь до тех пор, пока не вступит в брак, а в браке она подчинена мужу. В своем отношении к прекрасному полу Фихте не поднялся выше укоренившихся обыденных представлений. И это (как и третирование природы) отталкивало от него многих. Фихте не замечал того, что сама жизнь ломала старые взгляды. Революция во Франции выдвинула на политическую арену ряд выдающихся женщин. В Германии развертывалось романтическое движение, где женщине также была уготована особая роль.

    В 1799 г. Фихте пришлось оставить Йену в результате литературного скандала, известного под названием «спор об атеизме». За год до этого в «Философском журнале», ответственным редактором которого был Фихте, появилась статья Фридриха Карла Форберга (1700–1748) «Развитие понятия религии». Религию автор понимал как нравственное поведение человека. Умозрительные понятия о Боге как о сверхреальном, абсолютном существе, по его мнению, противоречат религии или безразличны ей. Фихте не разделял точки зрения Форберга, но, будучи убежденным сторонником свободы печати, решил ее опубликовать. От своего имени он написал небольшую статью «Об основании нашей веры в божественное управление миром» и предпослал ее при публикации статье Форберга. Фихте возражал против высказанных Форбергом сомнений в бытии Бога: «Самое очевидное из того, что есть, основание всех других очевидностей, единственная абсолютная реальная объективность, — это то, что существует моральный миропорядок, что любому разумному индивиду определено его место в этом порядке и рассчитано его участие, что любая его судьба… представляет собой результат этого плана, без которого ни один волос не упадет с его головы».[234]

    Для Фихте это была новая позиция. «В этой новой позиции, — отмечает Г. Тевзадзе, — важно не признание морального миропорядка и не божественное управление миром, а ограничение ими свободы человека».[235] Если за шесть лет до этого Фихте определял Бога как «экстериоризацию» субъективности, то теперь Бог для него — единственная «абсолютно реальная объективность». Таким образом, первоначально спор возник между Форбергом и Фихте, между скептическим атеистом и мыслителем, покидающим точку зрения субъективного идеализма, но не способного расстаться с верой. Но вот в печати появилась брошюра, обвинившая Фихте, как и Форберга, в атеизме. Фихте оказался в одном лагере с Форбергом. Защищаясь, он не подчеркивал своих расхождений с ним и доказывал, что тот также не является атеистом.

    Брошюра распространялась в курфюршестве Саксонском, и тамошние доброхоты довели ее, видимо, до сведения властей. Во всяком случае вскоре последовал рескрипт дрезденского правительства (обращенный к двум саксонским университетам — в Лейпциге и Виттенберге) конфисковать одиозный номер «Философского журнала». Затем местным властям было предъявлено требование наказать издателей журнала. Фихте предложили объясниться. Дело хотели закончить келейно, успокоить дрезденских охранителей и в то же время не дать в обиду своих вольнодумцев. Фихте, однако, вынес скандал на публику. Он ответил двумя статьями, одна резче другой. Он говорил, что его преследуют не за атеизм, а за демократизм, за якобинство. Ему пригрозили выговором. Тогда Фихте заявил, что на выговор ответит прошением об отставке. В конце марта 1799 г. выговор был объявлен и отставка принята. Фихте, отказавшись от первоначального намерения ехать в Россию, отправился в Берлин.

    Таковы были обстоятельства, которые подготовили внутренний перелом в убеждениях Фихте, ознаменовавший конец первой фазы «учения о науке». Берлинский период творчества Фихте будет отмечен коренным пересмотром взглядов, отразившим новые веяния в духовной жизни Германии.

    Век Просвещения заканчивался войнами. Царство разума, провозглашенное идейными вождями третьего сословия во Франции, обернулось господством чистогана, кровавой борьбой за политическое и экономическое господство. «Деньги — единственная цель, за деньги покупается все; все должностные лица воруют без стыда и совести, так как воровство узаконено»[236] — такие впечатления вынес из поездки в Париж Август Эйнзидель, некогда горячий сторонник французской революции, разочаровавшийся в ней после того, как увидел, чем она завершилась. Особенно его возмущал культ военщины, установленный Бонапартом. События во Франции продолжали влиять на немецкие дела. Крах иллюзий, порожденных буржуазной революцией, вызвал к жизни в Германии романтическое движение. Философия революционного порыва уступила место стремлению осмыслить место человека в природе. Об этом речь будет идти в следующей главе.


    Примечания:



    1

    Кант И. Собр. соч.: В 8 т. М., 1994. Т. 1. С. 55 (В дальнейшем ссылки приводятся по данному изданию). Полное собрание сочинений Канта (Kant I. Gesammelte Schriften. Berlin, Bd.. 1 — XIX), начатое в 1902 г., до сих пор не завершено.



    2

    Кант И. Собр. соч. Т. 1. С. 123. О естественнонаучных работах Канта см.: Вернадский В. И. Кант и естествознание XVIII столетия. М., 1905.



    14

    Lessing G. E. Gesammelte Werke. Bd. 7. Berlin, 1968. S. 234. Полное собрание сочинений Лессинга на языке оригинала в 10-ти томах издано в ГДР дважды — в 1954–1958 гг. и в 1968 г. На русском языке см.: Собр. соч. 2 изд. Т. 1–10. СПб., 1904. Философские фрагменты Лессинга опубликованы в кн.: Антология мировой философии: В 4 т. М., 1971. Т. 3.



    15

    История немецкой литературы: В 5 т. М, 1963. Т. 2. С. 152.



    16

    Гёте И. В. Об искусстве. М., 1975. С. 402.



    17

    Herder J. G. Samtliche Werke. Bd. XVII. S. 185. Это издание в 33 томах, вышедшее в Берлине в 1877–1913 гг., наиболее полное.



    18

    Lessing G. E. Gesammelte Werke. Bd. 5. S. 28. Во всех русских изданиях «Лаокоона» термин «игра» отсутствует.



    19

    Лессинг Г. Э. Гамбургская драматургия. М., 1936. С. 5.



    20

    Там же. С. 17.



    21

    «…Искусство — знание общего, всякое же действие и всякое изготовление относится к единичному, ведь врачующий лечит не человека [вообще]… а Каллия или Сократа…» (Аристотель. Соч.: В 4 т. М., 1975. Т. 1. С. 66). На это место в «Метафизике», хотя здесь речь идет о мастерстве врача, ссылаются исследователи, отмечающие, что для Аристотеля искусство есть совпадение общего и единичного.



    22

    Лессинг Г. Э. Гамбургская драматургия. С. 305–306.



    23

    Lessing G. E. Samtliche Werke. Bd. 6. S. 478. В русском издании «Гамбургской драматургии» (с. 344) перевод неточен: вместо «перегруженный» стоит «насыщенный», опущена разрядка, которая подчеркивает противопоставление двух типов художественного обобщения.



    148

    Якоби Ф. Г. О трансцендентальном идеализме // Новые идеи в философии. СПб., 1914. Сб. 12. С. 9- Разбор аргументов Якоби см.: Дич С. Кантовский парадокс Якоби // Кантовский сборник. Калининград. 1982. Вып. 7.



    149

    Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 18. С. 206. Об остроте развернувшейся полемики свидетельствуют следующие данные: за последние 20 лет жизни Канта было опубликовано примерно 2000 книг и статей о его философии, написанных 7000 авторами. Такого в истории философии еще не было.



    150

    Фишер К. История новой философии. СПб., 1905. Т. 3. С. 692. А вот мнение великого современника: «Гердер стал теперь совсем патологической натурой, и все, что он пишет, кажется мне продуктом недуга, извергаемым его организмом, отчего он, однако, не выздоравливает. Что мне в нем кажется отвратительным и действительно мерзким, это его трусливая дряблость при каком-то внутреннем упрямстве и резкости. Он испытывает ядовитую зависть ко всему доброму и энергичному и прикидывается, будто покровительствует всему среднему. Гёте он говорил самые оскорбительные вещи о его „Мейстере“. Против Канта и новых философов он скопил в душе много яда…» (Шиллер Ф. Собр. соч. Т. 7. С. 455).



    151

    Всего было две рецензии и одна заметка по поводу первой рецензии (Kant I. Gesammelte Schriften. Bd. VIII. S. 43–66). Русский перевод см.: Кант И. Собр. соч. Т. 6. С. 37–51 (первая рецензия) и «Вопросы теоретического наследия Иммануила Канта». Калининград, 1980. Вып. 5. С. 110–118 (заметка и вторая рецензия). Кант давно с неудовольствием наблюдал за творчеством своего ученика. К середине 70-х годов относится следующая черновая заметка: «Гердер портит головы, вселяя в них уверенность, что можно высказывать всеобщие суждения, не продумав принципы, исходя только из эмпирии» (Kant I. Gesammelte Schriften. Bd. XV. S. 399).



    152

    Herder J. G. Metakritik der Kritik der reinen Vernunft. Berlin, 1955. S. 58. Надо сказать, что в распоряжении Гердера, когда он работал над своей «Метакритикой», находилась небольшая, но содержательная работа И. Г. Гамана «Метакритика пуризма чистого разума», написанная еще в 1784 г. и увидевшая свет только в 1800 г. Гаман говорил о невозможности «очистить» разум от традиций, чувственного опыта и языка; о том, что наши представления о времени выработаны с помощью двух чувств — зрения и слуха и представляют собой «матрицы созерцания» (Натапп J. G. Samtliche Werke. Wien. 1951. Bd. III. S. 286).



    153

    Herder J. G. Metakritik… S. 77.



    154

    Ibid. S. 135.



    155

    Herder J. G. Kalligone. Weimar, 1955. S. 53.



    156

    Маркс К., Энгельс Ф. Из ранних произведений. М., 1956. С. 566.



    157

    Herder J. G. Kalligone. S. 254.



    158

    Herder J. G. Samtliche Werke. Bd. XVII. S. 183.



    159

    Schiller F. Samtliche Werke. Munchen, 1959. Bd. V. S. 290.



    160

    Шиллер Ф. Статьи по эстетике. М.-Л., 1935. С. 203.



    161

    Там же. С. 211.



    162

    Там же. С. 245.



    163

    Там же. С. 267.



    164

    Там же. С. 260.



    165

    Гегель. Соч.: В 14 т. М., 1938. Т. XII. С. 65.



    166

    Шиллер Ф. Собр. соч. М., 1957. Т. 4. С. 26–27. Шиллеру принадлежит афоризм «Всемирная история — вот Страшный суд».



    167

    Эккерман И. П. Разговоры с Гёте. М.-Л., 1934. С. 640.



    168

    За событиями в Майнце и деятельностью Форстера следила вся интеллектуальная Германия. Оценки расходились, как и настроения. Вот мнение Шиллера: «Поведение Форстера, конечно, осуждают все, и я предвижу, что он выйдет из этого дела со стыдом и раскаянием» (Шиллер Ф. Собр. соч. Т. 7. С. 275). Каролина Бёмер, будущая жена Шеллинга, оказавшаяся в эти дни в Майнце, была воодушевлена событиями, происходившими на ее глазах: «Я не могу не прославить поведение Форстера» (Begegnung mit Karoline. Leipzig, 1979. S. 158).



    169

    Forster G. Samtliche Werke. Bd. IX. S. 31.



    170

    Форстер Г. Избр. произв. М., 1960. С. 552.



    171

    Немецкие демократы XVIII века. М., 1956. С. 363.



    172

    Forster G. Samtliche Werke. Bd. IX. S. 55–56. Форстер так и не узнал, что автором заинтересовавшей его книги был К. В. Фрёлих (Frohlich С. W. Ober den Menschen und seine Verhaltnisse. Berlin, 1960). Другое утопическое произведение того времени — Ziegenhagen F. H. Lehre vom richtigen Verhaltnissen zu den Schopfungswerken… Hamburg, 1792. См. также: Steiner G. Franz Heinrich Ziegenhagen und seine Verhaltnisslehre. Berlin, 1962.



    173

    Deutsche Monatsschrift. Berlin, 1794. Juni. S. 154.



    174

    Радищев А. Н. Избр. произв. М., 1952. С. 170.



    175

    Bibliothek der deutschen Aufklarer des achzehnten Jahrhunderts. Heft V. Leipzig, 1846. S. 257.



    176

    Под названием «Спиноза-второй» в 1787 г. в Германии был издан перевод атеистической книги «Мысли Бенедикта Спинозы», впервые вышедшей в 1719 г. в Голландии на французском языке (см.: Анонимные атеистические трактаты. М., 1969. С. 133–195).



    177

    Knoblauch К. Die Nachtwachen des Einsiedlers zu Athos. 1790. S. 39.



    178

    Mauvillions Briefwechsel. 1801. S. 219.



    179

    Knoblauch K. Politisch-Philosophische Gesprache. Berlin, 1790, S. 150.



    180

    Fichte J. G. Von den Pflichten der Gelehrten. Berlin, 1972. Полное собрание сочинений Фихте было издано его сыном (Fichte G. Samtliche Werke. Bd. 1-VIII. Berlin, 1845–1846; Nachgelassene Werke. Bd. I–III. Bonn, 1834–1835; Nachdriick: Fichtes Werke. Bd. I–XI. Berlin, 1971). Баварская академия наук начала выпускать 30-томное издание: Fichte J. G. Gesamtausgabe. Stuttgart, 1962 ff. В настоящее время издание продолжается.



    181

    Письмо Ансельма Фейербаха. Цит. по: Фишер К. История новой философии. СПб., 1909. Т. 6. С. 140.



    182

    Fichte J. G. Briefe. Leipzig (о. J.) S. 52.



    183

    Fichte J. G. Versuch einer Kritik aller Offenbarung. Hamburg, 1983. S. 24.



    184

    Fichte J. G. Beitrage zur Berichtung der Urteile des Publikums iiber die franzosische Revolution. Leipzig, (o. J.). S. 19. О влиянии французской революции на молодого Фихте см.: Scheel H. Deutscher Jakobinismus und deutsche Nation. Berlin, 1966.



    185

    Fichte J. G. Beitrage… S. 13.



    186

    Ibid. S. 82.



    187

    Fichte J. G. Briefe, S. 203.



    188

    Ibid. S. 112.



    189

    Фихте И. Г. Избр. соч. М., 1916. Т. 1. С. 72 (указанный том в данном издании оказался единственным, в него включены основные теоретико-познавательные труды Фихте йенского периода).



    190

    Там же. С. 63.



    191

    Там же. С. 492.



    192

    Там же. С. 152.



    193

    Там же. С. 81. О проблеме предметности в философии раннего Фихте см.: Bohmer О. Faktizitat und Erkenntnisbegriindung. Frankfurt a. M. 1979.



    194

    Фихте И. Г. Избр. соч. Т. 1. С. 91.



    195

    Там же. С. 106.



    196

    Там же. С. 113–114.



    197

    Там же. С. 119. Прекрасный разбор фихтевского учения о синтезирующей деятельности познающего Я читатель найдет в кн.: Гайденко П. П. Философия Фихте и современность. М., 1979.



    198

    Фихте И. Г. Избр. соч. Т. 1. С. 189–190.



    199

    Там же. С. 192. «Если Я рефлектирует о самом себе и тем самым определяет себя, то Не-я является бесконечным и неограниченным. Если же, наоборот, Я рефлектирует Не-я вообще (о мироздании) и тем определяет его, то оно само является бесконечным. В представлении Я и Не-я находятся, стало быть, во взаимодействии; если одно из них конечно, то другое является бесконечным, и наоборот; одно же из них всегда бывает бесконечным — (В этом содержится основание установленных Кантом антиномий)» (там же. С. 222).



    200

    Там же. С. 193.



    201

    Там же. С. 197.



    202

    Там же. С. 321. У Фихте здесь изумительная, непереводимая игра слов: Empfindung gleichsam In-sich-flndung. Ныне экспериментально доказано, что адекватный чувственный образ конструируется нашими рецепторами, «обнаруживается в массе неадекватных» (см. прим. 11 к гл. II). Кант высказал гениальную догадку о синтезирующей деятельности чувств; Фихте уже уверенно говорит о том, что созерцание — творческий процесс.



    203

    Там же. С. 397.



    204

    Там же. С. 209.



    205

    Кант И. Собр. соч. Т. 8. С. 263. У Фихте хватило такта ответить в печати сдержанно. Но в письмах он изливал душу. Канта он называл «головой на три четверти», его учение — «сплошной бессмыслицей», его поведение «проституированием», уверял, что кёнигсбергский старец «свою собственную философию, с которой он никогда не был в ладах, теперь совершенно не знает и не понимает» (Fichte J. G. Briefe, S. 203; 210).



    206

    Фихте И. Г. Избр. соч. Т. 1. С. 417. Термин «интеллигенция» у Фихте и Шеллинга означает духовную субстанцию.



    207

    Кант И. Собр. соч. Т. 8. С. 488.



    208

    Фихте И. Г. Избр. соч. Т. 1. С. 452.



    209

    Кант И. Собр. соч. Т. 3. С. 528.



    210

    Fichte J. G. Gesamtausgabe. Reihe III. Nachgelassene Schriften. Bd. 3. Stuttgart, 1971. S. 10.



    211

    Фихте И. Г. Избр. соч. Т. 1. С. 457.



    212

    Там же. С. 487.



    213

    Там же. С. 264–265.



    214

    Там же. С. 401.



    215

    Там же. С. 402.



    216

    Fichte J. G. Von den Pflichten der Gelehrten. S. 6. Категоричность тона, явная тавтология и неосторожное обращение с глаголом «есть», созвучным с «ест» (по-немецки «ist» и «isst»), дали повод для пародии. Фразу Фихте повторил Петрушка в пьесе Л. Тика «Кот в сапогах» (1797); произнесенная во время пира, она приобрела определенный смысл — тот, который позднее вложит в свой афоризм Фейербах, — «человек есть то, что он ест».



    217

    Ibid. S. 31.



    218

    Fichte J. G. Grundlage des Naturrechts. Hamburg, 1979. S. 39.



    219

    Fichte J. G. Das System der Sittenlehre. Jena; Leipzig, 1798. S. 343–344. Кант в конце концов задумался над «каверзными» вопросами и готов был признать исключения из железных правил категорического императива. Фихте — никогда. Во имя нравственных максим Фихте готов был растоптать живую жизнь. Близкий романтикам Хенрик Стеффенс рассказывает о своем столкновении с философом по поводу абсолютного запрета говорить неправду. Он привел Фихте такой пример: роженица опасно больна, а ее ребенок умирает в соседней комнате, любое потрясение будет стоить ей жизни. Ребенок умер; вы сидите у ее постели, и она спрашивает вас о состоянии младенца, правда убьет ее, что вам следует ответить? «Вопрос должен остаться без ответа», — сказал Фихте. «Это равносильно тому, — возразил Стеффенс, — чтобы сказать: ребенка нет в живых. Я предпочту сказать неправду и назову эту ложь правдой, моей правдой». На это Фихте закричал в возмущении: «Такой правды, которая принадлежала бы единичному человеку, не существует, не ты повелеваешь ей, а она тобой. Если женщина умрет, узнав истину, то она должна умереть» (Steffens H. Was ich erlebte. Leipzig, 1938. S. 108).



    220

    Fichte J. G. Briefe. S. 143. He удивительно поэтому, что именно в правовой работе Фихте содержится яркая апология человеческого тела. В свое время Э. В. Ильенков опубликовал в собственном переводе выразительный отрывок из этой работы (см.: Вопросы философии. 1977. № 5. С. 149).



    221

    Fichte J. G. Grundlage… S. 59.



    222

    Ibid. S. 39.



    223

    Ibid. S. 90.



    224

    Ibid. S. 161.



    225

    Ibid. S. 202. Фихте запамятовал, что аналогичная мысль была сформулирована в «Критике способности суждения».



    226

    Fichte J. G. Der geschlossene Handelsstaat. Hamburg, 1979. S.22.



    227

    Ibid. S. 56.



    228

    «…Фихте с присущей ему прямолинейностью последовательно набросал одну из самых ранних и интересных картин идеального социалистического государства» (Виндельбанд В. История новой философии в ее связи с общей культурой и отдельными науками: В 2 т. СПб., 1905. Т. 2. С. 183.



    229

    Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 4. С. 451.



    230

    Fichte J. G. Der geschlossene Handelsstaat. S. 96. В «Основоположении естественного права» Фихте высказал идею о возможности и необходимости вечного мира, сделав это независимо от Канта. Последнее обстоятельство он подчеркнул в своей (крайне одобрительной) рецензии на трактат Канта «К вечному миру» (см.: Трактаты о вечном мире. М., 1963. С. 196).



    231

    Fichte J. G. Die Grundlage des Naturrechts. S. 289.



    232

    «Кому может поручить государство это бесчестное занятие? Как может оно побуждать к позорному, аморальному поведению? Если государство разрешает отдельным лицам покров тайны, кто поручится, что они не используют свою сокрытость в личных преступных целях?» (Ibid. S. 296).



    233

    Ibid. S. 300. По мнению Фихте, «у неиспорченной женщины половая потребность никак не проявляется» (Ibid. S. 305).



    234

    Fichte J. G. Die philosophischen Schriften zum Atheismusstreit. Mit Forbergs Aufsatze: Entwicklung des Begriffs der Religion. Leipzig (O. J.) S. 13.



    235

    Tewsadse G. Fichtes Atheismusstreit, ein Scheideweg // Philosophie und Religion. Weimar, 1981. S. 87. Для Фихте «спор об атеизме» был «хронологически переходной ступенью от учения о науке к учению о религии» (там же).



    236

    Einsiedel A. Ideen. Berlin. 1957. S. 46. Август Эйнзидель (1754–1837) — радикальный немецкий материалист и утопический социалист. К сожалению, рукописи его не сохранились. Гердер переписал для себя многие страницы из Эйнзиделя, они были изданы впервые в ГДР.







     


    Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Наверх