ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Это был фанатик, чудовище, но человек неподкупный, неспособный осудить кого-либо на смерть из личной вражды или кровожадности. В этом отношении можно сказать – он был честный человек.

(Наполеон Бонапарт)
Робеспьер вспоминает последний год

Мальчик лет шести выскочил на аллею, сделал несколько шагов и остановился в нерешительности. Его, вероятно, заинтересовала собака, но подойти он боялся. Ньюфаундленд сидел тихо, прикрыв глаза, и мальчик боком, осторожно стал продвигаться к скамейке. Наконец любопытство взяло верх над осторожностью. Он подошел совсем близко и спросил:

– Дядя, как зовут собаку?

– Его зовут Брунт.

– Он не кусается?

– Нет, он умный. Зачем ему кусаться?

Но тут на аллее показалась женщина, очевидно, мать ребенка. Быстрым шагом, почти бегом, она направилась к скамейке.

– Максимилиан, иди сюда, – крикнула женщина. В ее голосе звучал испуг. – Не мешай дяде, видишь, он думает.

– Не беспокойся, гражданка, он мне нисколько не мешает, – сказал Робеспьер и обратился к мальчику: – Хочешь конфету? – Мальчик только засопел. Робеспьер протянул ему конфету. Мальчик сразу сунул ее в рот. Робеспьер пригладил волосы ребенка, и мальчик это стерпел, не отодвинулся, потому что его интересовала собака. Он не спускал с нее глаз. Молодая женщина стояла в нескольких шагах и с явным беспокойством наблюдала за этой сценой, но когда Робеспьер переводил взгляд на нее, она тут же начинала улыбаться. Видимо, ей очень хотелось, чтобы мальчик ему понравился, и все-таки Робеспьер чувствовал, что ей было бы спокойнее, если бы он отпустил мальчика.

– Он, наверно, тебе помешал, – сказала молодая женщина.

– Нисколько, гражданка. Я очень рад, что его зовут Максимилиан.

– Его назвали в честь тебя. Сказав эту явную ложь, женщина покраснела. Действительно, кто мог шесть лет тому назад назвать сына в честь никому не известного Робеспьера? Робеспьер встал, и сразу поднялся Брунт.

– Счастливо оставаться, гражданка, – сказал Робеспьер и пошел по аллее. Брунт, неслышно переступая лапами, последовал за ним. Робеспьер не оборачивался, но знал, что женщина все еще стоит на месте и смотрит ему вслед. Стоял обычный для мессидора день, теплый, на небе ни облачка. Но здесь, на аллее, скрытой от лучей солнца тяжелыми ветвями старых деревьев, было прохладно.

Робеспьер свернул на заросшую, вероятно, забытую дорожку, пошел по ней, и ему показалось, что он в совершенном уединении, что тут его вряд ли увидят редкие для этих мест прохожие. Он нашел старый широкий пень и удобно устроился на нем.

Он не понял, сколько времени просидел так, и вдруг очнувшись, огляделся по сторонам – нет, никого. Он был не очень уверен, что ему и на этот раз удалось отделаться от своих добровольных телохранителей. Может быть, они где-нибудь там, за деревьями, незаметные для него. Им со стороны, наверное, кажется, что он занят составлением каких-то планов, решает важные государственные задачи. Но он-то точно знал, что за все время, которое тут пробыл, ни о чем не думал. То есть мелькало что-то пустяковое, вроде того, что вот растет трава, вот какой рисунок можно разглядеть на коре этого дуба, вот как набегающий ветерок будоражит листву и как будто ничего не происходит, а между тем все кругом растет, дышит, – так, вероятно, и должен жить человек – просто дышать, наслаждаться солнцем и хорошим днем, и это, наверное, естественное его состояние.

А между тем все это было противоестественно. Было противоестественно и дико, что он, Робеспьер, сейчас сидит здесь, когда ему необходимо быть в комитете, в Конвенте, в Военной школе Марса, в Якобинском клубе.

Он должен быть там не по обязанности чиновника, но потому, что депутату неудобно пропускать заседания, не как рядовой инспектор, проверяющий подготовку будущих командиров, не как добросовестный якобинец, пришедший узнать новое. От него ждут решений, от него ждут приказа, от него зависит судьба многих людей.

Колесо фортуны вынесло его на вершину власти. Комитет называют робеспьеровским. Конвент прислушивается к каждому его слову. Якобинский клуб, который держит в руках всю Францию, верит только ему.

Ведь это он, Робеспьер, спас страну в страшную осень 93-го года.

Ведь это он нынешней зимой провел корабль революции мимо подводных рифов заговора и раскола.

На смену атеистическому хаосу, разъедающему Францию, пришла новая революционная религия. По мановению руки Робеспьера весь Париж пел хвалу Верховному Существу.

Начиная с 1789 года, страну разрывали на части враждебные партии. Роялисты плели паутину интриг. Заговорщики замышляли предательство. Ловкие ораторы подсовывали коварные доктрины. Продажные писаки сеяли клевету и обливали грязью патриотов. Несколько раз казалось, что Франция падет под ударом коалиционных армий.

Теперь революционные войска одерживают одну победу за другой. Теперь не слышно голосов защитников аристократии. Теперь страна подчиняется единой партии, единой мысли, единой воле.

И Робеспьер определяет дальнейший ход революции.

Но еще рано успокаиваться. Нет долгожданной ясности. Напрасно он рассчитывал на то, что когда-нибудь наступит хоть какая-то кратковременная передышка. Наоборот, после решения первых неотложных задач возникли новые проблемы, еще более сложные.

Например, в республике существует революционный трибунал. Может быть, он занят тем, что уничтожает остатки аристократии? Нет. Он арестовывает граждан, оказавшихся по случаю праздника пьяными. Благодаря такому удачному применению закона все контрреволюционеры остаются в полной безопасности.

Другой вопрос. Как быть с террором? Усилить его или приостановить? Может, пришла пора ввести в действие конституцию 93-го года? Но не приведет ли это к оживлению деятельности заговорщиков?

Что делать с максимумом? Ясно, что максимум не решает продовольственных проблем. Но отменить его и развязать руки спекулянтам?

Французские армии перешли границы. Что дальше? Восстановить экономику Франции за счет контрибуций? Но ведь это противоречит принципам революции!

Надо дать ответ. Надо отвечать быстро, ясно и точно. Нельзя больше оттягивать решений, надо действовать.

Но где же Робеспьер? Его не видно ни в Конвенте, ни в комитете. Он целые дни проводит в лесу, разглядывает разные листочки, цветочки, ничего не делает, ничего не хочет делать, ни о чем не хочет думать – и это состояние кажется ему вполне естественным.

Нет, конечно, все не так. Он опять во власти этих проклятых вопросов. Ему от них не скрыться. Он отвечает за все: и за то, что было, и за то, что будет.

И вот тут он понял, что настал момент ответить еще на один вопрос – он долго избегал его, кружил по полям и лесам, и физическая усталость заглушала все, но теперь, видимо, пробил час, – вопрос, страшный в своей простоте: «Господи, что же произошло, как же так получилось, что я остался один?»

Сестра, крепко держа его за руку, привела в большой дом, очень большой дом с очень большой комнатой и с таким высоким потолком, что его не было видно, его не было видно потому, что в комнате было совсем темно и горели свечи, а свечи горели потому, что не было окон, а были бы окна – было бы светло, ведь светло было на улице, где светило солнце. Он знал, что этот дом называется собором, и его обычно сюда приводила мама, а сейчас мама болела, она лежала в своей маленький спальне, и он к ней приходил, и она его целовала в лоб, но в последние дни его к ней не пускали, говорили, что нельзя, и почему-то плакали.

В этом доме – соборе – очень странно пахло и было много взрослых, одетых одинаково, в черную одежду. Он подумал, что ничего не увидит за их спинами, но Шарлотта повела его на переднюю скамейку. На высоком столе стоял ящик, около которого лежали цветы. И заиграла музыка, и большие дяди, одетые очень странно, в платье до пят, ходили вокруг стола и говорили между собой о чем-то непонятном, и это было совершенно неинтересно, а он все оборачивался и пытался понять, где спрятана музыка, которая играла. Потом появились мальчики в длинной одежде, которые тоже ходили за взрослыми, но они не просто ходили – они пели. В одном из мальчиков он узнал Клода. Клод был уже большой, учился и жил на соседней улице. Он крикнул: «Клод!» Но сестра повернула к нему красное лицо, больно ущипнула за руку, и тогда он заплакал.

Скоро все кончилось, и взрослые пошли к выходу, а он все не мог успокоиться и плакал, и некоторые взрослые тоже плакали и гладили его по голове. А один дядя, которого он где-то видел, поднял его на руки и сказал, что все будет хорошо, что все пройдет, что такова воля божья, но он, Максимилиан, скоро вырастет, станет совсем большим, и тогда уж обязательно все будет хорошо.

И вот прошло много лет. Он стал «совсем большим», но то хорошее, что пообещал ему этот добрый человек, так и не наступило. Да, тогда его легко было успокоить – ему было примерно столько же, сколько этому мальчику, которого сегодня он встретил на аллее. Что ж, пожелаем ему иной, более счастливой судьбы. А впрочем, мальчик тут ни при чем. Не из-за него он вспомнил смерть матери. Это просто печальный признак его теперешнего состояния. Это просто конец Робеспьера. Раньше он знал, что может работать когда угодно, где угодно и сколько угодно. В этом была его сила, он этим гордился. А теперь, проклятие! – он не может сосредоточиться на чем-то одном. Мысли скачут. Какие-то ненужные воспоминания. Господи, как он устал. Ну, ладно, хватит, надо собраться. Надо взять себя в руки. Ведь он прошел самое главное.

А вообще удивительно, как он все это выдержал, как он не сломался раньше! И ведь не только он один. Удивительно то, как революция выдержала бешеный неистовый натиск внешних и внутренних врагов, как она выстояла, как она победила!

Попытаемся восстановить все по порядку. Некто, мудрый и спокойный человек (конечно, не ты), хочет разобраться в том, что же произошло после 2 июня 1793 года. И на Робеспьера этот человек смотрит без ненависти или любви, а объективно, со стороны.

Итак, 2 июня 1793 года. Повержена могущественная партия жирондистов.

Разгромив жирондистов, монтаньяры не стремились мстить побежденным. Только лидеры Жиронды были подвергнуты формальному домашнему аресту. Монтаньяры не сводили личных счетов, они занялись неотложными государственными делами.

Конвент принял новую конституцию, конституцию 93-го года, дающую всем гражданам самые широкие демократические права.

Конвент декретировал передачу крестьянам общинных земель и раздел этих земель между членами общины.

Конвент декретировал окончательное уничтожение феодальных прав. Крестьяне сожгли феодальные грамоты.

Конвент решил оказать материальную поддержку многосемейным санкюлотам и престарелым.

Все эти декреты не преследовали каких-либо своекорыстных интересов – они были продиктованы интересами народа.

Несмотря на суровое военное время, Конвент занялся вопросами просвещения. Были созданы интернаты для воспитания детей. Обучение стало всеобщим и бесплатным. Конвент декретировал составление новой грамматики и словаря, принял единую метрическую систему мер и весов, преобразовал календарь.

По приказу Конвента восстанавливались мосты и прокладывались дороги.

Могла ли еще какая-либо партия предложить иную, позитивную программу в противовес той, которую проводил якобинский Конвент?

Нет, не было другой программы. Наоборот, всем стало ясно: успешная деятельность монтаньяров приведет к тому, что во Франции окончательно восторжествуют революционные принципы.

И испугавшись этого, другие партии открыто перешли в стан врагов.

Лидеры жирондистов, все те, кто смогли сбежать из Парижа, подняли антиправительственный мятеж в департаментах. Ведомые жирондистами южные провинции пошли войной на Париж. Марсель и Бордо выступили под знаменем федерализма. Роялисты в Тулоне пригласили английский флот. Вандейцы штурмовали верные республике города. В Лионе контрреволюционеры перерезали всех патриотов. 13 июля заговорщики убили Марата.

Вот как действовали правые.

В самом Париже неистовствовали так называемые ультрареволюционеры – анархисты, «бешеные». Все, что предлагалось монтаньярами, не устраивало Жака Ру, Леклерка и Варле. Сначала они протестовали под тем предлогом, что в конституции не было закона, предающего смерти скупщиков. Монтаньяры приняли этот закон. Но «бешеные» не успокоились. Теперь они требовали немедленного введения конституции, а это в сложившихся условиях привело бы страну к анархии.

Он был уверен, что «бешеные» выступали против Конвента только потому, что правительство было в руках якобинцев, а не подчинялось Жаку Ру.

Нетрудно представить, к чему привела деятельность врагов. Летом 93-го года положение на фронтах было просто ужасным. Франция казалась такой бессильной, что интервенты даже не хоронились. Шел бесстыдный и циничный дележ страны.

Вот тогда-то монтаньяры вынуждены были установить свою диктатуру и сосредоточить всю исполнительную власть в Комитете общественного спасения.

Диктатура осуществлялась через этот комитет, через Комитет общественной безопасности, а также через комиссаров – депутатов Конвента, посланных в департаменты с неограниченными полномочиями, через местные революционные комитеты и народные общества, подчиненные Якобинскому клубу.

Дважды обновлялся состав Комитета общественного спасения, и все равно его продолжали критиковать за недостаток решительности и твердости.

27-го июля после неоднократных приглашений в состав комитета был избран Робеспьер. Спустя примерно месяц в комитет ввели Билло-Варена и Колло д'Эрбуа. Так окончательно сложилось то революционное правительство, которое поистине совершило чудо: в предельно короткий срок поставило всю страну под ружье, разгромило внешних и внутренних врагов.

Господи, что это была за работа! Сейчас, вспоминая те дни, он не может понять, как членам комитета хватало двадцати четырех часов в сутки, чтобы справиться с лавиной дел. Казалось, не хватит никаких сил человеческих. А ведь тогда – не то, что сейчас, – каждый день был решающим, каждый день судьба революции висела на волоске. Но каждый день он шел в комитет, как на праздник. Ему было легко и приятно работать с людьми, которые понимают друг друга с полуслова, абсолютно доверяют друг другу.

Каждый чувствовал, что за ним наблюдает и его поддерживает вся страна.

Они не делили посты, не завидовали тому, что у одного власти больше, у другого меньше, каждый член комитета знал, в какой области он мог принести больше пользы. Робеспьер, Сен-Жюст, Кутон занимались вопросами высшей политики, Эро де Сешель – внешней политикой, Барер, Билло-Варен, Колло д'Эрбуа – осуществляли через комиссаров связь с департаментами. Карно и Прийер отвечали за армию, Сент-Андре – за флот, Ленде – за продовольствие.

И, конечно, члены комитета были равны между собой. Но тем не менее только ему, Робеспьеру, они поручали объяснять политику комитета народу, клубам и Конвенту.

Тогда это не вызывало ни кривотолков, ни сомнений, ибо все понимали, что Робеспьер не просто штатный докладчик. Объяснить – значило отстоять. Отстоять – значило направить революцию по определенному пути – а это было сложнее всего.

И когда враги называли комитет «робеспьеровским правительством», сам Робеспьер горячо протестовал (это противопоставление его личности остальным было вредно для революции), но в то же время он чувствовал себя направляющей рукой правительства.

Для него задачи революции были предельно ясны. Цель ее – осуществление конституции в интересах народа и всеобщего счастья. Главные враги революции – порочные люди и богачи. Их средства борьбы – клевета и лицемерие. Причины, облегчающие применение этих средств, – невежество санкюлотов. Главное препятствие к установлению свободы – война внешняя и гражданская.

Все понимали, что сначала нужна была военная победа. Но победить можно было только благодаря единству всех революционных сил. Осенью 1793 года один лишь Робеспьер смог сохранить это единство.

Когда Жак Ру начал яростно нападать на революционное правительство, Робеспьер пошел на союз с Эбером. Он вовремя понял, что в данный момент Эбер тоже выступит против «бешеных», потому что агитация Жака Ру отталкивает от революции мелких торговцев, опору Эбера. Эбер был одним из вожаков Коммуны. Уступая в каких-то вопросах Эберу, Робеспьер тем самым добивался полной поддержки всех мероприятий комитета со стороны Коммуны.

В то же время он не пошел на поводу у экстремистов и отказался выдать революционному суду депутатов Конвента, членов бывшей жирондистской партии. Большинство Конвента, ранее бесспорно сочувствовавшее жирондистам, теперь послушно следовало за Комитетом общественного спасения, ибо видело в нем своего защитника.

Однако враги революции решили умертвить голодом революционный Париж. Поражения на фронтах приводили народ в отчаяние. 5 сентября сорок восемь комиссаров парижских секций явились в Конвент с требованием: «Законодатели, поставьте террор на очередной порядок!»

Кто-кто, а уж он понимал, какое страшное оружие террор. Он противился террору всеми силами. Однако давление слева нарастало. И правительство произносило страшные слова о терроре, успокаивая парижан, боявшихся голода, и тем самым предотвращало бунт, но продовольствие по-прежнему добывало мирными средствами.

Конвент декретировал установление единых твердых цен на зерно, муку и фураж на территории всей республики. Только так можно было спасти население крупных городов. Но тогда зажиточные крестьяне стали саботировать поставку продуктов. Теперь все чаще приходилось насильственно реквизировать продовольствие. Тогда создали революционную армию по борьбе с саботажниками. Реквизиция продуктов потребовала принятия декретов против скупщиков и спекулянтов, скрывающих продовольствие, и вообще против всех подозрительных. А это, в свою очередь, привело к усилению террора. Революции надо было защищаться, и она разила своих врагов быстро и беспощадно.

Может быть, кто-нибудь из вождей монтаньяров имел другой план? Ничуть. Дантон предложил ускорить производство судебных дел в революционных трибуналах. Билло-Варен кричал: «Революция затягивается только потому, что принимаются половинчатые меры». Эбер писал: «А главное, пусть гильотины последуют за каждым отрядом, за каждой колонной этой армии».

Надо было разрушить надежды контрреволюционеров на возможность возврата к прошлому, и поэтому перед революционным судом предстали королева Мария-Антуанетта и лидеры жирондистов.

Неожиданно возникла новая опасность. Проповедники атеизма – Клоотс, Шомет и другие – организовали демонстрации, вакханалии в церквах. Их деятельность грозила ввергнуть страну в пучину религиозной войны. Робеспьер знал, что фанатизм – мрачное чудовище, которое прячется от света, но как только его начинают преследовать громкими криками, оно возвращается. И Робеспьер через Конвент провозгласил свободу культа.

Но когда, казалось, самое худшее было позади, когда были разбиты мятежные армии в Лионе, изгнаны контрреволюционеры из Марселя и Бордо, освобожден от англичан Тулон, когда мятежные отряды вандейцев стали терпеть одно поражение за другим, а на границах французские войска одерживали победы – пришла новая беда.

Было время, когда власть в Париже фактически находилась в руках Коммуны. Коммуной заправляли Эбер и Шомет. Потребовался огромный авторитет Робеспьера, его красноречие и политический опыт, чтобы возвысить комитет и Конвент, чтобы наладить связь между Коммуной и клубами, между Конвентом, комитетами – и остальной Францией. Но теперь эбертисты открыто рвались к власти. Они требовали усиления террора ради самого террора. С другой стороны, не менее могущественная группа депутатов Конвента в самый разгар борьбы предлагала прекратить террор, то есть вложить в ножны меч защиты революции. К этой группе примкнул Дантон, который уже давно вышел из состава правительства.

Итак, Дантон оказался с теми людьми, которые, нажившись на спекуляциях, сколотили себе состояние, а теперь, развращенные богатством, хотели остановить революцию в своих корыстных целях. В этом отношении и сам Дантон был далеко не безупречен. Робеспьер пытался образумить. Дантона. Он все еще надеялся, что Дантон просто запутался. Но потом узнал, что поведение Дантона не случайно. Афера с ликвидацией ост-индийской компании обнаружила истинных главарей заговора – Питта и Англию. Хотел того Дантон или нет, но он оказался орудием этого организованного на английские деньги иностранного заговора, целью которого была явная контрреволюция.

…Робеспьер все еще пытался сохранить единство. Во время обсуждения в Якобинском клубе, бросая на чашу весов свой авторитет вождя и политика, он дважды спасал Дантона и Эбера и трижды Камилла Демулена.

Но что он мог сделать один? Правительство разрывала фракционная борьба. В клубах комитеты подвергались нападкам эбертистов, а в Конвенте беспрерывно отбивались от атак дантонистов.

Начиная с декабря 93-го года, каждый день эберовский «Отец Дюшен» требовал крови, а демуленовский «Старый Кордельер» взывал к милосердию.

Борьба группировок распространилась на всю Францию. Комиссары, посланные на места, обвиняли друг друга, строчили доносы и, пользуясь террором, уничтожали своих противников. Многие комиссары, члены обеих фракций, не упускали случая спекулировать и обогащаться. Все это дискредитировало республику, террор и революцию.

Комитеты продвигались на ощупь сквозь тучи интриг. Вся эта свистопляска чрезвычайно тормозила их работу.

Наступил момент, когда Робеспьер понял, что его слово бессильно перед фракционными страстями и иностранным золотом. А главари фракций, чувствуя свою безнаказанность, совсем обнаглели. Эбертисты решили организовать военный переворот, арестовать революционное правительство и установить свою личную диктатуру.

В такой обстановке от правительства требовались решительные действия. И надо отдать должное комитетам они оказались па высоте. Эбертисты были разгромлены.

Но рано было торжествовать победу. Робеспьер увидел, что комитеты оказались лицом к лицу перед могущественной партией Дантона. Дантон считал, что правительство в его руках. Дантонисты открыто насмехались над Комитетом общественного спасения и требовали его переизбрания. Это была уже прямая контрреволюция.

Видимо, Дантон думал, что Робеспьер не посмеет выступить против него, героя 92-го и 93-го года. После ареста главарей эбертистской партии влияние Коммуны было подорвано, и Дантон уже ничего не боялся – ведь в Конвенте за ним шло большинство.

Мог ли помнить Робеспьер о былой дружбе, когда судьба революционного правительства висела на волоске?

Вслед за другими членами комитета Робеспьер подписал приказ о предании суду Дантона и его сторонников.

На суде Дантон повел себя вызывающе. Оставить его в живых означало быть под постоянной угрозой свержения правительства. Еще во время суда был раскрыт дантонистский заговор в тюрьмах. Не было другого выхода, как казнить Дантона и Демулена.

Тем самым Робеспьер доказал всей Франции, что революция для него важнее, чем личные взаимоотношения и старая дружба. Он как бы предупредил всех лидеров революции, что никакие былые заслуги не спасут их, если они вступят на путь предательства.

Комитет был принципиален и по отношению к себе самому. Когда один из его членов, Эро де Сешель, был обвинен в хищениях и в связи с врагами, Робеспьер, не задумываясь, послал его на гильотину. Члены правительства должны быть так же ответственны перед народом, как и все остальные.

Хотелось бы посмотреть, как без помощи Робеспьера справились бы с Дантоном и Эбером нынешние заправилы Комитета общественного спасения – Барер, Карно, Билло-Варен, Колло д'Эрбуа?

Теперь революционному правительству никто не мешал. Революционный трибунал был сосредоточен в Париже и энергично выкорчевывал остатки роялизма и аристократии. В департаментах наступило спокойствие. Деятельность народных обществ контролировалась Якобинским клубом. Французские армии продолжали свое победоносное шествие.

И тогда настал момент завершить главное дело жизни Робеспьера, то дело, ради которого было пролито столько крови, – создать во Франции государство добродетели и справедливости.

Но для этого требовалось объединить всех граждан единой верой. Если бы бога не существовало, его надо было бы изобрести. Ведь атеизм аристократичен. А мысль о Верховном Существе, бодрствующем над угнетенной невинностью и карающем торжествующее преступление, в высшей степени демократична. Новая революционная религия должна выбить почву из-под ног фанатичных священников и успокоить страну.

И по предложению Робеспьера был введен культ «Верховного Существа».

20 прериаля в Париже и во всех французских городах был организован грандиозный праздник в честь Верховного Существа. Этот день стал днем народного ликования. Даже за границей писали, что Робеспьеру наконец удалось сплотить всю Францию.

А чтобы роялисты и аристократы не мешали, Робеспьер провел декрет о реорганизации революционного трибунала. Оклеветанным патриотам была гарантирована свобода, процесс суда над заговорщиками ускорился. Вот какой смысл имел закон от 22 прериаля.

…Каждый человек рождается для того, чтобы выполнить свою определенную миссию перед остальными людьми. Горе ему, если он пройдет мимо главного дела своей жизни. Человек может добиться успеха, всеобщего признания, но если он чувствует, что еще не исполнено главное, он не находит покоя. И даже если человека преследуют неудачи, если он устал от изнурительной борьбы, он все равно инстинктивно сохраняет тот запас сил, который понадобится ему для достижения своей основной цели.

Сколько раз Робеспьеру казалось, что он отдал все революции, что он сломался под ударами врагов. Но это была лишь минутная слабость. Враги думали, что они затоптали Робеспьера, а он поднимался вновь. Враги надеялись, что Робеспьер отступил, а он просто собирался с силами.

И вот прошло больше года с тех нор, как были повержены жирондисты. Все случилось не так, как он предполагал, произошло много неожиданного, досадного, возникли непредвиденные трудности – что ж, тем больше чести Робеспьеру, который не дрогнул, и, несмотря ни на что, исполнил свой долг до конца.

Теперь он может смело смотреть в глаза потомкам. Он сделал все, что завещал его учитель, великий Руссо. Более того, ему пришлось выдержать такое напряжение борьбы, которое немыслимо для человека. А он выстоял.

И он счастлив, как должен быть счастлив человек, совершивший главное.

Все, что было, должно было быть, и в этом он абсолютно уверен.

Тогда почему он, Робеспьер, по-прежнему окружен врагами? Почему даже его бывшие соратники и друзья затаили против него злобу? Почему одно лишь упоминание его имени вызывает у стольких людей одно чувство – чувство ненависти?

Та зима была особенно холодной – его бил озноб, когда они шли по городу, – дома стояли выбеленные изморозью, но мостовая была черной – и потом, когда они шли по белому лесу и по белой траве, он согрелся: путь длинный и трудно угнаться за длинноногим Камиллом. К пруду они вышли неожиданно, он открылся как-то сразу, и все вокруг было белым, и белой была узкая высокая плотина – круглые бревна, поставленные одно к одному, делили пруд на две неравные части, – а лед был черным и прозрачным, и у самого берега застыла зеленая бутылка, казалось, она вот-вот покатится по льду.

Он остановился около плотны. Концы бревен были ровно отпилены, и он подумал, что можно по ним пройти, но тут же отогнал эту мысль – слишком узко и слишком высоко. Потеряешь равновесие и грохнешься на лед, а лед тонкий.

Раздался звон. Странный звон. Сначала реже, потом чаще. Он звонил, угасая.

Робеспьер вздрогнул, повернулся к Камиллу.

– Что это? – Камилл рассмеялся.

– Я же обещал, что ты услышишь много удивительного, Макс. Ведь ты, кроме книг, ничего не знаешь. Ты книжный человек. Посмотри, вон на той стороне!

На той стороне были белые деревья, а звон опять повторился. Камилл стоял, засунув руки в карманы.

– Открыть тебе тайну? Под страшным секретом. Никому ни слова? Возьми камешек. Вот. Бросай.

Камешек запрыгал по льду, и лед зазвенел, а когда камешек на излете заскользил, звон пошел непрерывно, но тише, словно смычком провели по тонкой струне.

Они долго кидали камешки и слушали необычную музыку льда.

Спускались сумерки, деревья приобретали фиолетовый оттенок, синим стал снег, а пруд так и остался темным.

Камилл вдруг крикнул и легко побежал по плотине, а Робеспьер замер и с ужасом смотрел ему вслед. Синий частокол бревен казался еще уже, и Камилл вот-вот должен был сорваться. Но нет, Камилл благополучно добежал до другого берега, махнул рукой и пошел обратно, неторопливо и насвистывая.

– Теперь ты, – сказал он. – Знаешь, как здорово! Ну, не бойся!

Можно было бы под любым предлогом отказаться и не идти. И если бы он еще пару секунд помедлил, он бы не пошел. Но раз Демулен смог (а вечером в колледже Камилл обязательно похвастается), то Робеспьер был обязан.

Он осторожно ступил на гладкие кругляки и пошел, и дошел до середины, а потом остановился, посмотрел вниз, на далекий черный лед, повернулся и, стараясь сдерживать шаг, не делать резких движений, вернулся к товарищу. И странно, он не успел почувствовать страх. Страшно было потом, ночью, когда он проснулся и вспомнил, как стоял на бревнах, и ночью плотина казалась еще уже, а лед еще ниже и темнее. И потом еще не раз ему снилась эта плотина, ноги соскальзывали и он падал и просыпался, не успев долететь до льда. Он больше не повторял этой прогулки. Но тогда он пошел, потому что Камилл долго дразнил его «книжным человеком» и долго уговаривал.

Камилл был сильным и отчаянным мальчиком.

Страшная рука Провидения! Людские судьбы – игрушки. А, может, ему надо было тогда упасть на лед и провалиться? И все было бы кончено, и не случилось бы того, что произошло через двадцать лет. Но разве мог предполагать Камилл, что его тихий малоразговорчивый товарищ, «книжный мальчик», превратится в издерганного человека с сухим желчным лицом, человека, от которого матери спешат увести своих детей, человека, который по злой иронии судьбы должен будет послать на смерть своего веселого друга?

Когда-то Робеспьер мечтал, что вот победит революция, и он бок о бок с верными друзьями будет строить государство будущего.

Где же теперь его друзья?

Когда в Учредительном собрании над речами Робеспьера смеялись дворяне, это было понятно. Враги и должны были так поступать.

Когда в 91-м году на Робеспьера ополчились сторонники монархии и авантюристы, агенты богачей, которые стремились втянуть Францию на путь войны и авантюр, – все было ясно. Робеспьер был человеком, который мешал осуществлению их планов.

Когда жирондисты пытались устроить суд над Робеспьером, это все тоже было объяснимо. Впоследствии революция разоблачила их и вынесла суровый приговор.

Удары своих врагов он воспринимал как должное. Было бы странно, если бы враги молчали, если бы они не пытались убить Робеспьера в глазах общественного мнения.

Но когда враги уничтожены, когда даже отъявленные скептики убедились, что в самые сложные моменты, накануне решительных поворотов, Робеспьер всегда оказывался прав; когда народ поверил, что Робеспьер во всей своей деятельности был и остается его верным защитником (и народ воздал ему должное: Робеспьер получает тысячи писем, в домах у патриотов висят портреты Робеспьера, его именем называют детей); когда все признали, что из всех деятелей 89-го года один лишь Робеспьер является несменяемым вождем революции; когда казалось, что он завоевал абсолютный авторитет, любовь и уважение, – он вдруг неожиданно становится объектом бешеных злобных обвинений.

Ему говорят, что он хочет установить диктатуру. Ему говорят, что он хочет гильотинировать Конвент. Ему говорят, что он мечтает осуществить какие-то свои, таинственные честолюбивые замыслы.

Его даже посмели публично оскорбить, сказав, что он, Робеспьер, – контрреволюционер.

Кто же так яростно нападает на него: роялисты, аристократы, жирондисты, сторонники разгромленных заговоров? Нет, его друзья, его верные соратники, вожди Горы, члены Комитета общественного спасения.

Разве это справедливо? Это просто чудовищно.

Да, медальоны с изображением Робеспьера многие патриоты носят на своей груди. Но разве он в этом виноват? Да, за границей французскую армию называют солдатами Робеспьера. Но за границей – враги, они пытаются сеять раздоры. Да, иногда в спешке неотложных дел Робеспьер выносит тот или иной декрет прямо на обсуждение Конвента, не посоветовавшись предварительно в комитете. Но разве Робеспьер не заслужил доверия?

Где были Билло-Варен и Колло д'Эрбуа, когда он один отстаивал интересы революции в Учредительном собрании? Почему молчали Карно и Барер, когда он в 91-м году выступал против войны и интриг двора?

Конечно, было бы странно, если бы мы, то есть те, кто борется против королей, заговорщиков и всех чудовищ земли, те, на кого ополчилась вся феодальная Европа, – не обнаруживали рядом с собой врагов. Эти враги среди нас, они стараются сеять обиды, они нашептывают народным представителям, которые были в командировке и отозваны Конвентом, что против них замышляют интриги. Они пробуют все средства против правительства, созданного национальным Конвентом. Стоит только появиться группе недовольных, как обязательно к ней присоединятся все интриганы республики, всевозможные плуты и распутные люди.

Именно поэтому Робеспьер добился принятия Конвентом закона о реорганизации революционного трибунала.

С врагами надо расправляться быстро и беспощадно, пока они не успели сплести нити заговора. Быстро и четко работает Конвент после того, как ликвидированы фракции Дантона и Эбера! Такую же быстроту надо придать и революционному суду. Ибо аристократы и заговорщики всегда найдут массу юридических зацепок, чтобы обмануть следствие, запутать суд, в то время как простой ремесленник в силу своего недостаточного образования бессилен против крючкотворства. Теперь, после этого закона, закона от 22 прериаля, положение изменилось. Отныне виноваты или не виноваты люди, представшие перед судом, должна определять революционная совесть судей. Только так революция сможет быстро и справедливо расправиться со своими врагами. Кажется, это было ясно всем.

И однако нашлись депутаты, протестующие против этого закона. Видимо, замаскированные интриганы поняли, что им угрожает.

Выступая в Конвенте, Робеспьер не называл имен. Горе тем, кто сам себя называет. Бурдон пытался отменить декрет. Когда Робеспьер одернул Бурдона, тот так испугался, что, говорят, до сих пор не может встать на ноги, лежит больной. Очевидно, у Бурдона нечиста совесть. Но разве справедливо обвинять Робеспьера в том, что он хочет гильотинировать Конвент, Робеспьера, который в тот момент, когда со всех сторон кричали «Смерть жирондистам!», спас жизнь семидесяти трем депутатам, по недомыслию следовавшим политике Вернио и Гаде?

Робеспьер просил Конвент помочь комитету и не позволять врагам разъединить комитет с Конвентом. Комитет это только часть Конвента, без Конвента правительство – ничто.

– Дайте нам силу нести то огромное, почти сверхчеловеческое бремя, которое вы сами на нас возложили. Будем же всегда справедливыми и сплоченными наперекор нашим общим врагам! – вот с каким призывом обратился Робеспьер к депутатам.

Почему же тогда на последующем заседании комитета Колло д'Эрбуа, Барер, Карно, Билло-Варен выступили против Робеспьера и против закона 22 прериаля?

Страшно думать, что щупальца иностранного заговора проникли и в стены комитета.

Бесспорно, среди мелких служащих правительства есть иностранные агенты. Робеспьер уже давно ввел такой порядок – держать один план для себя, а другой, якобы официальный, для служащих. Пусть этот второй, липовый план сбивает заговорщиков с толку. Но это нормальная мера предосторожности. Речь сейчас не об этом, речь сейчас о самих членах правительства. Что толкнуло их подняться против Робеспьера? Все-таки невозможно поверить, что они продались агентам Питта. Остается предположить другое. Что?

Они не поверили Робеспьеру. Они испугались. Они подумали, что этот закон нужен Робеспьеру для того, чтобы укрепить свою личную власть. В этом законе, который опасен только для врагов республики, они увидели опасность для самих себя, в том случае, если захотят изменить революции.

Жалкие трусы! Ведь подписав приговор Дантону, Робеспьер лишился своего щита. Теперь, после прецедента с Дантоном, могут осудить и самого Робеспьера. Что ж, пусть судят, если он предаст революцию.

Но пока бывшие соратники Робеспьера предают его самого.

Неужели, когда близка победа революции, вдруг выяснится, что ее вождям нужна была власть ради самой власти, а террор – только для того, чтобы отделаться от своих соперников?

Но, может, это проявилось только сейчас? Люди меняются. Власть пьянит. Стоит посмотреть, как гордо восседают в Конвенте Барер и Билло-Варен. Как важно и надменно разговаривают с депутатами Колло д'Эрбуа и Карно. Им, видимо, нравится, что многие честные, но робкие депутаты испытывают страх перед членами правительства.

Но правительство не должно внушать страх. Оно должно внушать лишь уважение. И это уважение оно заслужило своей революционной деятельностью. Однако Бареру кажется, что авторитет у правительства появился только благодаря его личным заслугам.

Конечно, хорошо, что разбиты фракции, что никакие интриганы не мешают работе Конвента; но все-таки иногда Робеспьер ловит себя на том, что ему хочется, чтобы сейчас на трибуне появились Вернио или Гаде, или насмешливый Фабр д'Эглантин, или язвительный Демулен. Они бы мигом сбили спесь с новоявленных «вождей». Разве кто-нибудь расслышал бы визгливые выкрики Колло д'Эрбуа среди мощных голосов лучших ораторов Конвента?

Старые вожди революции продирались сквозь интриги врагов, они боролись с поборниками аристократии. Они осторожно нащупывали верный путь. Многие из них погибли от злодейского кинжала. Другие, теряя силы, сами запутывались, отступали… А эти? Эти тихо выжидали, пока гиганты перебьют друг друга. Робеспьер вспоминает, как исступленно они требовали головы Дантона. И когда из всех прежних якобинских вождей остался один Робеспьер, который своим авторитетом и своими заслугами внушает опасение и зависть мелким интриганам, – они начали копать могилу ему.

Кто такой Барер? Человек, который находил общий язык даже с Барнавом. Человек, который обладает виртуозным умением перекидывать мост между двумя самыми противоположными убеждениями. В свое время он третировал Робеспьера и пренебрежительно не замечал его, но потом, почувствовав в нем силу, стал бесстыдно льстить. У Барера действительно непостижимо тонкое чутье: он всегда точно знает, куда дует ветер. Он обладает удивительным талантом на долю секунды опередить всех и выскочить на трибуну с предложением, которое уже висит в воздухе, с декретом, принять который диктуют сложившиеся обстоятельства. Барер – ловкий оратор и прирожденный дипломат. Бесспорно, эти его личные качества пригодились революционному правительству в период, когда приходилось лавировать между дантонистами и эбертистами. Но флюгер никогда не может вести самостоятельную политику. За чью же спину Барер собирается спрятаться сейчас? И потом, что за манера докладывать о каждой победе французской армии так, как будто уже разбиты все силы коалиции? Барер постоянно преувеличивает потери противника. Делает он это якобы для поднятия патриотического духа. Но кроме пропаганды существует еще и арифметика. Если подсчитать всех «убитых» Барером, то у коалиции не осталось ни одного солдата. С кем же тогда воюют наши армии? Такое самовосхваление притупляет бдительность революционеров.

Лазарь Карно. Хороший военный, хороший инженер, хороший организатор. Он много сделал для победы. Но Робеспьер помнит, как надменно, как расчетливо равнодушно относится Карно к успехам Робеспьера еще в Аррасе. Вероятно, он считал Робеспьера заурядным адвокатом. Однако время опровергло прогнозы Карно. Выжидающе, со скрытым недоверием Карно следил за своим земляком. Вынужденный вместе со всеми аплодировать Робеспьеру, он тем не менее жаждал реванша. Теперь Карно говорит, что Робеспьер только оратор, а сам он – человек дела. Карно опирается на армию и при помощи штыков хочет упрочить свое положение. Робеспьеру, Сен-Жюсту и Кутону, бескорыстным патриотам, Карно хочет противопоставить свой триумвират – Карно, Билло-Варен, Барер.

Билло-Варен. Пылкий оратор. Но порой его чувства опережают рассудок, и он не ведает, что говорит. Подчиняясь своему бурному темпераменту, он начинает крушить направо и налево, забывая, где друзья, где враги. Он со своим громким голосом и не очень большим умом может быть опасным орудием в руках ловких интриганов. Как мог Билло-Варен назвать Робеспьера контрреволюционером? Неужели его настолько опьянила лесть Барера и Карно, что он потерял голову?

Колло д'Эрбуа. В прошлом он был связан с Эбером. Правда, впоследствии он много сделал для того, чтобы разгромить эбертистов. Но не сожалеет ли он о своих бывших друзьях? Был момент, когда Колло появился очень вовремя: дантонистам казалось, что они уже одержали победу. (Кстати, больше всех его возвращению из Лиона радовался Эбер. «Прибыл великан» – так писал Эбер. И Робеспьер это помнит.) Колло помог Робеспьеру справиться с Дантоном. Но насколько принципиален сам Колло? Его тезис: «В революции всегда трудно решить, что справедливо и что несправедливо» – прекрасная находка для разбойников с большой дороги.

А кровавая бойня, которую Колло д'Эрбуа устроил в Лионе? Или правы люди, утверждающие, будто Колло мстил городу, на театральных подмостках которого он провалился в бытность спою актером? И разве может настоящий революционер связываться с такими темными личностями, как Фуше?

Жозефа Фуше Робеспьер знал еще по Аррасу. Тогда тот был примерным католическим священником. В Лионе Фуше насаждал воинствующий атеизм. Не доверяет Робеспьер людям, которые так быстро и так резко меняют свои убеждения. Фуше полностью разоблачил себя, когда, вернувшись из Лиона, хотел вступить с Робеспьером в циничную сделку. Он пытался запугать Робеспьера! Потерпев неудачу, хитрый проныра пролез даже в Якобинский клуб, и Робеспьеру пришлось вышвырнуть его оттуда. Робеспьеру не хочется марать руки об эту гадину, но он будет преследовать его всюду, где только тот попытается вынырнуть… Вспомни, как к тебе на квартиру пришли Фуше и Тальен. Они униженно что-то бормотали. Запинаясь, они оправдывались. А ты пудрился у зеркала и не проронил ни слова, не удостоил их взглядом. Высокомерие? Нет, просто противно иметь дело с подлецами. Хороши друзья у Колло! А может, Колло боится, что если возьмутся за Фуше, то все снова вспомнят о лионских расстрелах, и придется отвечать самому Колло? Что ж, с Барером и Карно он договорится, а вот Робеспьер ни на какую сделку не пойдет. И поэтому Колло против Робеспьера?

Роберт Ленде. Единственный из членов комитета, не подписавший приказ об аресте Дантона. А разве Робеспьеру было легко отрекаться от старого друга? Но у Ленде своя позиция. Мол, лично я занимаюсь продовольствием и в крови не хочу пачкать руки. Но революция – это кровь, это жертвы. И вот такие «чистюли», избегающие общей ответственности, разве они не наносят удар в спину, разве они своим поведением способствуют единению правительства?

Так неужели мелкие страстишки, нечистая совесть одержали победу над великими победами революции? Неужели, подчиняясь своим корыстным интересам, его соратники пошли на раскол правительства?

У Робеспьера много верных сторонников, истинных патриотов. Робеспьер верит, что таких большинство. Но они в Якобинском клубе. Клуб остается только клубом. Это общественное мнение, а не правительство.

Интересы революции потребовали создания единого централизованного управленческого аппарата. Робеспьер выковал его в боях с фракциями и с заговорщиками. Но теперь этот аппарат превратился в машину, которая крутится сама по себе. Чиновники не спорят – они исполняют. Но весь ужас в том, как они исполняют! Государственная машина вышла из повиновения, Робеспьер уже не в силах с ней справиться.

Чтобы рассеять опасения осторожных патриотов, напуганных ложными слухами о стремлении Робеспьера к диктатуре, Робеспьер фактически вышел из правительства, перестал посещать Конвент. Ему не нужна власть, не нужны посты, не нужны почести. Некоторые члены правительства жалуются, что Робеспьер задавил их своим авторитетом? Пожалуйста, он не мешает! Работайте сами, покажите, на что вы способны! Ведь он оставил правительству страшное оружие против изменников и заговорщиков – закон от 22 прериаля.

В речах некоторых членов правительства можно встретить намеки, из которых следует, что враги Франции не там, на границе, не здесь, среди заговорщиков. Нет, стране угрожает только диктатура, только один Робеспьер.

Революционный трибунал в свою очередь организует процессы один нелепее другого. Недавно они устроили мрачное шествие, отвезя на гильотину пятьдесят четыре человека, одетых в красные рубашки. Мол, все они виноваты в покушении на жизнь Робеспьера. Может, среди них были истинные организаторы заговора? Нет, одни лишь мелкие исполнители. Идейных вдохновителей трибунал не тронул. Среди осужденных были молодые девушки, почти дети. Впечатление ужасающее, но народу сказали: «Так хотел Робеспьер».

И заговорщики, чувствуя свою безнаказанность, удвоили энергию.

В истории нашей революции был счастливый день, когда французский народ поднялся весь, чтобы воздать творцу природы единственную дань уважения, достойную его. Это был праздник в честь Верховного Существа. Тогда мы одним ударом поразили атеизм и священнический деспотизм. Этот день оставил во Франции глубокий след покоя, счастья, мудрости и милосердия. При виде этого высокого собрания наилучшего народа мира, кто поверил бы, что преступления все еще существуют на земле?

По когда народ вернулся к своим домашним очагам, снова появились интриганы, и шарлатаны вновь вышли на сцену.

Первой попыткой, сделанной недоброжелателями, было стремление унизить провозглашенные Конвентом великие принципы и изгладить трогательные воспоминания о национальном празднестве. Такова была цель той многозначительной торжественности, которую придали так называемому делу Екатерины Тео. Недоброжелательство сумело извлечь пользу из политического заговора, прикрытого именами каких-то слабоумных ханжей, а общественному вниманию предложили лишь мистический фарс и неистощимую тему для непристойных или ребяческих сарказмов. Настоящие заговорщики ускользнули, а Париж и всю Францию заинтриговали именем «богородицы».

А дело было простое: Екатерина Тео проповедовала скорое пришествие на землю мессии. Она объявила себя богоматерью. В своих проповедях Екатерина Тео прославляла революцию. Но она прославляла не только революцию, она восхищалась Робеспьером и всячески намекала, что именно он и является тем самым пророком, мессией, который спустился на землю, чтобы спасти человечество. Ну хорошо, Екатерина Тео – глупая, наивная старуха. Но в чем вина Робеспьера?

Однако враги его воспользовались случаем, и по Парижу поползли слухи, что Робеспьер специально окружает себя кликушами и ханжами, что он не только хочет быть диктатором, он, видите ли, хочет быть пророком.

Кажется, не было ни одного скандального процесса, к которому не пытались бы присоединить имя Робеспьера. Упорно говорили, что Робеспьер и Сен-Жюст посещают дом легкомысленной девицы Сент-Амарант. Когда же трибунал прикрыл этот вертеп разврата, то опять же стали судачить, будто Робеспьер и Сен-Жюст просто сводят счеты, ибо молодая Сент-Амарант отказалась быть их любовницей.

В своем ехидном докладе Вадье – его враг из Комитета общественной безопасности – утаил кое-какие подробности. А подтекст дела Екатерины Тео заключался в том, что некоторые из посещавших безобидную и сумасшедшую старуху были связаны с домом Дюпле. Вадье как бы протягивал руку Робеспьеру, – я тебя не трону, не трогай и ты меня. Но Робеспьер не умеет уважать плутов. Еще меньше он разделяет королевское правило, утверждающее, что полезно прибегать к их услугам. К оружию свободы можно прикасаться только чистыми руками. Он просто разрубил петлю, затягиваемую Вадье, и взял дело из революционного трибунала, не дав втянуть себя в сделку. Конечно, на него тут же обрушились новые потоки клеветы, но нельзя было компрометировать идею культа Верховного Существа.

Множество мирных граждан и даже патриотов было арестовано в связи с этим делом, а главные виновники все еще на свободе. Ибо план заговорщиков состоял в том, чтобы измучить народ и увеличить число недовольных.

Чего только не делалось для достижения этой цели!

Развивая обвинение в диктатуре, включенное тиранами в повестку дня, заговорщики поставили своей задачей обвинить его во всех своих беззакониях, во всех ошибках судьбы или во всех строгостях, требуемых для спасения отечества.

«Он один подверг вас проскрипции», – говорят дворянам; «Он хочет спасти дворян», – говорят в то иге время патриотам; «Он один преследует вас – без него вы были бы спокойными и торжествующими», – говорят священникам; «Он один уничтожает религию», – говорят фанатикам.

Люди, подосланные в общественные места, ежедневно повторяют эти слова. Они стараются доказать, что революционный трибунал – это кровавый суд, созданный одним Робеспьером для того, чтобы погубить всех честных людей.

И в то же время все требуют усиления террора. Камбон кричит: «Желаете исполнить свое назначение? – Гильотинируйте. Хотите прикрыть громадные расходы наших армий? – Гильотинируйте. Хотите выплатить свои бесчисленные долги? – Гильотинируйте! Гильотинируйте! Гильотинируйте!»

Какие преступления ставились в свое время в вину Дантону, Фабру, Демулену? Проповедь милосердия к врагам отечества и составление заговора для обеспечении амнистии, роковой для свободы. Эбер, Шомет и Ронсен старались сделать революционное правительство несносным и смешным, в то время как Камилл Демулен нападал на него в сатирических произведениях, а Фабр и Дантон строили козни для защиты Демулена. Одни клеветали, другие создавали предлоги для клеветы.

По какому же роковому стечению обстоятельств тот, кто некогда обрушивался на Эбера, теперь защищает его сообщников? Каким образом бывшие враги Дантона, которые отправили на эшафот Фабра и Демулена, теперь стали брать с них пример?

Он, Робеспьер, предложил Конвенту великие принципы, под знаменем которых были разгромлены заговоры контрреволюционеров и атеистов. Конвент их подтвердил. Но такова уж участь принципов – их провозглашают честные люди, а применяют или нарушают злые.

Свою деятельность Робеспьер перенес на Якобинский клуб. Клуб – это партия. И пока Франции угрожают опасности, клубу необходим Робеспьер.

Но вот уже почти месяц, как Робеспьер вышел из правительства. Он решительно отказался от звания члена Комитета общественного спасения, ибо выше всего ставит свое человеческое достоинство, звание французского гражданина, звание народного представителя.

Но мелкие людишки, дорвавшиеся до власти, ради того, чтобы прикрыть свои преступления и удержаться на поверхности, хотят его вогнать в могилу с позором, чтобы на земле о нем осталась память лишь как о тиране!

Они еще смеют упрекать Робеспьера в несправедливости, жестокости к людям. Но он всю жизнь отдал революции. У него нет ни дома, ни семьи. У него нет никаких личных интересов, кроме забот о спасении страны.

Он несправедлив? Он жесток?

А к нему были справедливы? К нему были милосердны?

Его всю жизнь травили. Над ним всю жизнь издевались. И теперь, когда он смертельно измучен этой страшной борьбой, когда он нуждается хоть в минуте отдыха, снова хотят накинуть ему на шею петлю.

О если бы небо было благосклонно к его старым соратникам! Если бы судьба защитила их от злодейского кинжала, от лести заговорщиков, от их собственных ошибок! Тогда бы сейчас вместе с ним встали Марат и Демулен. Тогда бы раздался голос Дантона, и все интриганы, только заслышав этот гром, в ужасе расползлись бы, словно пауки по своим щелям.

Хоть бы на миг вернулось то счастливое время, когда они вместе отражали удары жирондистов и роялистов!

Нет Марата. В общей могиле с мошенниками и шпионами погребены тела Дантона и Демулена.

Он остался один.

…Это страшный сон. Он как воин на границе сражался с вражескими отрядами. Он не успевал отбить одну атаку, как надвигалась следующая. Он весь в крови, он обессилел от ран. Казалось, рука не в состоянии удержать меч, но снова появлялся неприятель, и он сжимал рукоятку, и начиналась новая битва. Бойцы, что сражались вместе с ним, погибали в неравной борьбе или, дрогнув, смалодушничав, вступали в сговор с противником. И тогда он, Робеспьер, вынужден был поражать их своим мечом. И враги не смогли пройти, но их удары – открытые и коварные, из-за угла, оставили свои следы. Теперь он словно солдат, умирающий на поле битвы, видит, что опять идут несметные полчища. Он знает, что надо встать. Надо поднять меч. Но нет сил. Рука привычно тянется к оружию, но удержать его не может. Рукоять выскальзывает из ладони, и меч падает на землю.

Солнечный зайчик скользнул по его лицу. Он поднял голову. В доме напротив, на втором этаже, покачивалась половинка раскрытого окна.

Оп подождал, пока в окне еще раз вспыхнет солнце, зажмурился, глубоко вздохнул, поднял руки и потянулся, ощутив разом все мышцы своего тела. И это было счастливое мгновение.

Но тут он испугался – вдруг кто-нибудь за ним наблюдает, – принял обычную позу и огляделся.

Улица спала. Он пошел неторопливо, все еще оглядываясь и постепенно успокаиваясь. Было раннее утро, и день обещал быть превосходным.

Он дошел до угла и увидел такую же пустынную улицу. Он остановился и почувствовал, что непонятно чему улыбается. Он еще раз глубоко вздохнул и потянулся, но глаза уже не закрывал. Собственно, как мало человеку надо – хорошо выспался, и жизнь кажется прекрасной. А впрочем, если подумать, все действительно идет хорошо. Очевидно, повернулось колесо фортуны. И надо ловить этот миг. В конце концов, он молод, есть силы, и… Он поймал себя на том, что стоит на одной ноге и собирается так, вприпрыжку, двигаться дальше. Если бы его кто-нибудь сейчас видел – редкое зрелище – Робеспьер развлекается.

Оп прошел несколько кварталов, пока не встретил первого прохожего, и тогда вернулся в дом и удивил столь неожиданным появлением почтенную мадам Дюпле, которая в полной уверенности, что он еще спит, тихо возилась на кухне.

И за завтраком он веселил девушек, и Элеонор взяла с него обещание, что вечером они погуляют.

Настроение ясного солнечного утра не покидало его и в Конвенте, и поэтому в первую секунду, когда раздался крик, он не то чтобы не поверил, он просто не понял, о чем это, а Конвент уже повторял на сотни голосов:

– Убит Марат!

Но ведь не он, не он вызвал лавину террора! Враги первые пролили кровь патриотов. Это они выбрали странный способ решения споров: вместо слова и мысли – кинжал и гильотину. Они же знали, что Робеспьер всегда был противником насилия. Так нет, убит Марат, Лион и Марсель обагрены кровью революционеров, вандейцы зверски расправляются с пленными республиканцами…

Почему они не поняли, что он не меч им принес, но мир! Он не требовал крови, он предлагал новый справедливый государственный порядок. Он хотел воплотить в жизнь идеи Руссо. Он дал Франции идею, которая должна вывести страну из бед. И Франция приняла новое Евангелие.

Первый человек, который, огородив участок земли, осмелился сказать: «Это принадлежат мне» – был, наверное, просто наглец. А может быть, его простодушные и доверчивые соплеменники восприняли это как шутку. Но с этого момента, относящегося к глубокой древности, и установился тот общепринятый нелепейший порядок, подчиняясь которому живет все человечество.

Воры и лгуны, убийцы и казнокрады, бандиты и ловкачи захватили все в свои руки и поработили остальных людей. Наиболее ловких воров, которые наживали себе состояния на страданиях народа, громогласно признавали уважаемыми гражданами. Государи и императоры, которым ради удовлетворения своих эгоистических честолюбивых замыслов удавалось перебить тысячи людей, разрушить десятки городов, сжечь сотни деревень, залить кровью целые страны, становились национальными героями, их причисляли к лику святых.

Естественно, что в таком обществе, где все было поставлено с ног на голову, добродетельным человеком считался не тот, кто дни и ночи работал на пашне или в мастерской, а тот, кто ловко ворует; проявление ума видели не в том, что человек пытается узнать больше других, понять настоящее и предсказать будущее, – а в умении низко сгибаться перед сеньорами, льстить им и угадывать их желания; доблестными героями признавали не тех, кто боролся за дело народа, а тех, кто тупо и фанатично отдавал жизнь за короля или другого титулованного вельможи.

На протяжении веков государство воспитывало в человеке раболепие и слепое повиновение перед царственными особами. Седовласые ученые мужи учили человека быть себялюбивым, корыстным и жестоким.

Французская революция заложила фундамент нового государства. Краеугольные камни этого фундамента – свобода и равенство. Честные труженики, а не ловкие преступники – вот истинные граждане нового государства. Добродетель, а не развратные принципы – вот основа человеческого общежития.

Так почему же некоторых революционеров поразила странная робость? Они, видите ли, считают позорным для себя с мечом в руках отстаивать государство будущего.

Но Франция со всех сторон окружена феодальной Европой, которая стремится восстановить старый порядок. И у нас нет иного выхода, как взяться за оружие.

Не случайно пророк Моисей водил свой народ по пустыне в течение сорока лет: он хотел, чтобы вымерло то поколение, которое в своем сознании еще хранит растлевающие воспоминания прошлого. На землю обетованную он привел людей чистых, не знающих дурных традиций. Вероятно, новые общественные принципы полностью утвердятся во Франции, когда придет новое поколение. А пока террор и революционный трибунал необходимы. Возможно, под мечом закона падут люди, вина которых состоит в том, что они так и не смогли преодолеть недостатки своего порочного воспитания и смело отбросить те политические предубеждения, которые вбивались им с детства. Но, к сожалению, у революции нет иного выхода. Ради счастья миллионов нужно пожертвовать тысячами.

Как бы ни был ужасен сам факт пролития крови, все равно эта кровь будет каплей в том море крови, которую в течение сотен лет проливали тираны для того, чтобы удержать народ в рабстве и угнетении.

Однако надо смотреть реально на существующее положение вещей. Французский народ привык верить в бога.

Нельзя (да и опасно) сейчас провозглашать какого-либо человека пророком. Но надо, чтобы народ поверил, что о нем заботится Высшее Существо. В этом и состоит идея робеспьеровского Евангелия, которое Конвент декретировал как государственный закон.

Еще Руссо утверждал, что в государстве будущего должны быть статьи, которые устанавливаются верховным повелителем не как религиозные догматы, а как основы общежития, не зная которых нельзя быть ни хорошим гражданином, ни верным подданным. Такими необходимыми догматами являются: существование всемогущего разумного благодеятельного предвидящего и пекущегося божества, будущая жизнь, блаженство для праведных, наказание злых, святость общественного договора и закона. Вы свободны не верить в эти догматы; но если вы не верите в них, вы будете изгнаны не как нечестивец, но как неспособный к общежитию.

Если раньше для народа устраивались религиозные праздники в честь злодеев и ханжей, причисленных к рангу святых, то теперь у французов другие торжественные дни: праздник в честь Природы и Верховного Существа, праздник в честь Свободы и Равенства, праздник в честь Республики, праздник в честь Целомудрия, в честь Воздержания, в честь Сыновней Почтительности, в честь Бескорыстия – словом, святыми должны быть не люди, а свойства человеческой добродетели.

…В революции был момент, когда тираны торжествовали: французский народ был поставлен между голодом и атеизмом, еще более гнусным, чем голод. Народ мог переносить голод, но только не преступления; народ мог пожертвовать всем, за исключением добродетели. Атеизм, сопровождаемый всеми преступлениями, нес народу скорбь и отчаяние и навлекал на национальные представительства подозрения, презрение и позор. Справедливое негодование, подавляемое террором, тайно волновало сердца. Грозное, неминуемое извержение зрело в недрах вулкана, в то время как недалекие философы беспечно забавлялись на его вершине с мелкими злодеями.

Кто же возложил на Шомета, Клоотса, Фуше и им подобных миссию возвестить народу, что божества нет? Какая выгода убеждать человека, будто его судьбами руководит слепая сила, карающая наобум и преступление и добродетель, и будто душа человека есть лишь легкое дуновение, исчезающее у края могилы? Разве мысль о его ничтожестве внушит человеку более чистые, возвышенные чувства, чем мысль о его бессмертии? Внушит ли она ему больше уважения к ему подобным, больше готовности к противодействию тиранам, больше презрения к смерти и изнеженности? Утешит ли вас, плачущих над гробом сына или жены, человек, говорящий, что от них остался только прах?

Вот почему Робеспьер отправил на гильотину Шомета и Клоотса, людей, у которых были заслуги перед революцией. Хотели они того или нет, но их воинствующий атеизм подрывал основы государства, которое закладывал Робеспьер, мешал народу поверить в спасительное Евангелие.

Пусть ради самого торжества разума будет уважаема свобода вероисповедания; но пусть она не нарушает общественного порядка и не становится средством для заговора.

Атеизм надо рассматривать как учение, связанное с посягательством на республику. Какое дело Конвенту до различных гипотез, при помощи которых те или другие философы объясняли явления природы? Разрешение этих вечных споров надо предоставить им; не следует смотреть на них ни глазами метафизиков, ни глазами богословов. В глазах законодателя истина есть все то, что полезно миру и хорошо для его обихода. Идея о Верховном Существе и бессмертии души является непрерывным призывом к справедливости: значит, эта идея социальная и республиканская.

Истинный жрец Верховного Существа – природа. Его храм – вселенная. Его культ – добродетель. Его праздники – радость великого народа.

Конечно, есть еще (да и будут) некоторые люди, которые по эгоистическим соображениям хотят выделиться из общего ряда, которые, благодаря своим порочным способностям, ловкости, думают возвыситься над остальными, нажить себе богатство, купаться в неге и в роскоши. Но какой пример они подадут другим? Поэтому на площади Революции не отдыхая стучит нож гильотины. И пока жив Робеспьер, он будет стоять на страже всеобщего равенства, добра и справедливости. Все развращенные люди – враги республики.

Как всполошились они, когда Конвент провозгласил культ Верховного Существа! На Робеспьера сразу было организовано покушение. Питт через своих агентов и свое золото пытался насаждать во Франции атеизм. Даже в Конвенте многие недалекие депутаты (а может и скрытые враги) втихомолку злословили над Робеспьером. Робеспьер все слышал.

Время лишь подтвердило необходимость и важность введения гражданской религии. Культ Верховного Существа сразу потушил религиозные распри и восстановил единство страны. Он доказал всему миру, что французский народ сплотился вокруг революционного правительства, что теперь Франция стала сильной, как никогда.

И конечно, праздник в честь Верховного Существа был самым счастливым днем в жизни Робеспьера.

…Он помнил Париж своей юности, когда он, бедный, застенчивый студент, сгоравший от честолюбивых надежд и идей великого Жан-Жака, пробирался по узким улицам, стараясь держаться поближе к стенам, а мимо в роскошных каретах проносились красивые светские кокотки, смущавшие его воображение.

Он помнил Париж дождливый, пустынный, когда он, неизвестный депутат Учредительного собрания, возвращался с заседаний и вспоминал насмешки врагов, и завидовал славе признанных ораторов, – а парижане из своих окон смотрели мимо него, и он был просто одиноким прохожим, частью осеннего пейзажа.

Он помнил Париж, вздрагивавший от топота сапог лафайетовских гвардейцев, когда его, члена Якобинского клуба, уводили задними дворами, спасая от ярости солдат.

Он не думал, что доживет до того времени, когда весь город, как один человек, выйдет на улицу, ликуя, радуясь торжеству идей революции и Верховного Существа, и будет приветствовать Робеспьера как своего вождя, как совесть Франции.

Это произошло 20 прериаля. С раннего утра весь город был в движении. Дома были убраны ветками деревьев, а все улицы усыпаны цветами. Не было окна, из которого не развевался бы флаг, а на реке не было лодки, не украшенной лентами. В восемь часов при звуках пушечных выстрелов народ направился в сад Тюилърийского дворца. Женщины – с букетами цветов, мужчины – с дубовыми ветками в руках.

Сам Робеспьер держал в руке букет из цветов и колосьев. И настроение у него было такое же чистое и безоблачное, как небо над головой.

Голосом ясным и громким, явственно слышным в самых отдаленных уголках сада, он начал славить творца природы, который связал всех смертных громадной цепью счастья и любви.

Окончив свою речь, он сошел со ступеней амфитеатра и направился к группе скульптур, изображавших чудовища атеизма, эгоизма, раздора и честолюбия.

Он дал знак, чудовища загорелись, и из-за рухнувших обломков показалась величественная статуя мудрости.

Конвент двинулся к Марсову полю. Депутатов окружила трехцветная лента, которую несли дети, юноши и старики. Депутаты были в одеянии народных представителей, и каждый из них нес букет из колосьев, цветов и фруктов. За Конвентом следовал народ, а впереди депутатов, возглавляя шествие, шел председатель Конвента – Робеспьер.

Посреди Марсова поля была устроена деревянная гора – символ партии, символ монтаньяров. Депутаты разместились на вершине горы, а народ расположился кругом.

И тогда сто тысяч голосов исполнили сочиненный Мари Шенье гимн Верховному Существу.

Трубные звуки слились с восторженными криками толпы. Молодые девушки бросали в воздух цветы. Молодые люди склонялись под родительское благословение, а потом вставали и размахивали саблями, клянясь не бросать их впредь до спасения Франции. Незнакомые люди обнимались, целовались. Эта возвышенная трогательная церемония была как бы апофеозом революции.

…Вспоминая этот счастливый день, вспоминая свое ощущение солнца и радости, он помнит и другое: в его сознании независимо от его воли вставали другие картины, проходили парадом тени прошлого. Он словно опять присутствовал на открытии Генеральных штатов во дворце «Малых забав». Король и придворные, дворяне и духовенство, блистая великолепием одежд, важно восседали на местах, а депутаты третьего сословии, протискиваясь сквозь узкие двери, еще только входили в этот зал. Неужели луч сегодняшнего праздника уже тогда озарил лицо Робеспьера, затерявшегося среди одинаково одетых народных представителей? Неужели уже тогда Провидение выделило именно его и указало ему прямой путь? Робеспьер пошел этим путем мимо спесивых и озлобленных Мори и Казалеса, и Мирабо-Бочка напрасно кричал ему вслед обидные слова. Сейчас Робеспьер как бы видел устремленные на него из прошлого глаза Малуэ и Клермон-Тоннера, удивленные глаза слепых людей, ибо они не поняли, что из тысячи депутатов только один Робеспьер был отмечен светом будущего.

…Где-то в стороне, держась обособленно, стоят Барнав, Дюпор и Александр Ламет – могущественный триумвират, кичившийся своей славой и упорно пренебрегавший Робеспьером. О, Барнав-Нарцисс, ты всегда раздраженно пожимал плечами, когда на трибуну поднимался Робеспьер, ты всем своим видом показывал, что даже голос оратора тебе неприятен.

…И появился еще тот, высокий и тучный, с лицом красным, изрытым оспой, с огромной пышной шевелюрой, с завораживающими большими глазами. Однажды в дверях он пропустил вперед Робеспьера, насмешливо и сухо поклонившись. Робеспьер помнит его не больным, издерганным человеком, запутавшимся в своем предательстве, а тем громовержцем, при появлении которого каждый из депутатов невольно хотел встать. Если бы сейчас можно было показать ему площадь, наполненную ликующим народом, и сказать: «Вот, Мирабо, что значит ясность цели и твердость принципов! Мелкие интриги и пустое честолюбие обрекли тебя на позор, а ведь ты был великим оратором, ведь, признаться, я тебе завидовал». Одна за другой исчезают тени вожаков Конституанты, вождей одного дня, героев одной минуты. Из бесформенного расплывчатого клубка воспоминаний выступают еще два человека. Один молодой и задорный, с лицом капризного ребенка… Старый друг Камилл, счастье твое я благословлял на твоей свадьбе, – как ты мог позволить злодеям и интриганам увлечь себя? Как мог ты усомниться в справедливой строгости твоего старого товарища? Верь мне, Камилл, я отдал бы полжизни, если бы ты как верный патриот мог сейчас стоять рядом со мной… Другой человек не приближается к Робеспьеру, он горд и непреклонен, и одежда его неряшлива, и от платка, повязанного на шее, пахнет уксусом, а на груди видна кровавая рана – след злодейского кинжала. Да, Марат, ты оказался прав, надо было пролить кровь врагов, чтобы потом не погибли тысячи верных революционеров. Теперь меч террора безжалостно карает заговорщиков и пособников аристократии. Но только ли благодаря террору победила революция? Надо было дать народу цель, надо было зажечь его идеей. Смог бы ты это сделать, Марат? Молчишь? Исчезаешь, даже не удостаивая ответом? И вот появляется еще одна фигура, неуклюжая, с широкими плечами, большой головою, а глаза горят насмешливым сатанинским огнем. О Дантон, человек, которого я любил, верь мне, не моя вина, что твой слабый характер и беспринципность поставили тебя поперек дороги революции. Я помню яростные слова, которые ты кричал мне с телеги, когда тебя везли на казнь. Клянусь, для меня самым страшным было потерять своих лучших друзей, с которыми я хотел дойти до победы. Господи, как ужасно остаться одному…

Теперь кажется, что меня окружают честные патриоты, верные соратники. Но разве это те люди? Равнодушные циники, честолюбивые террористы, политики, не видящие дальше собственного носа!

В праздничной церемонии они заметили только обгоревшую статую мудрости (результат спешки устроителей праздника), обратили внимание только на усталость женщин и детей (вполне естественную при такой жаре). Ничтожные бытовые подробности скрыли от них величие идеи.

И самое главное, в торжестве революции и Верховного Существа они (о мышиный масштаб мышления!) увидели только Робеспьера, идущего впереди Конвента. (Опять он поставил себя выше всех!) Завистники, в триумфе гражданской религии они усмотрели лишь личный триумф Робеспьера.

Он слышал их злобный шепот, он запомнил их слова: «Ему мало быть повелителем! Он хочет быть богом! Великий жрец, Тарапейская скала недалеко! Бруты еще не перевелись!»

Что ж, если они объявили ему войну, то он принял их вызов. Он ответил им законом 22 прериаля.

Неужели они верят, что Робеспьер хочет установить диктатуру? Если бы ему было нужно это, он бы давно стал диктатором. Может быть, так было бы проще – одним махом расправиться с врагами революции. Но нельзя, нельзя даже ради самых светлых идеалов подрывать основы республики.

Что за проклятье тяготеет над ним? Почему его действия вызывают подозрения? Почему его благие намерения всегда воспринимаются по-другому? Жалкие недоброжелатели! Нет у него больше сил бороться с низкой завистью!

И над всем этим ревом толпы повис женский крик. Высоко, на одном дыхании тянулось «А-а-а!». И было непонятно – то ли женщину задавили, то ли она пьяная, то ли сошла с ума.

Сзади еще поднажали, и Робеспьер оказался буквально втиснутым в широкую спину человека, идущего перед ним. Человек этот был огромен, и подняв глаза, Робеспьер видел только выбивающиеся из-под шляпы черные космы давно не стриженных волос. Плечи и верхняя часть спины были усыпаны перхотью, а слева, почти на уровне лица Робеспьера торчал порванный локоть сюртука. Робеспьер старался делать шаги помельче, чтобы его нога не попала под башмак гиганта. Пока это ему удавалось, но зато сзади все время наступали на пятки.

Он давно понял, что бессмысленно пытаться выбраться из этого людского потока, а теперь его куда-то тащило, куда – он даже не знал. Важно было не споткнуться и не упасть, ибо тогда по нему пройдут тысячи ног, и никто не сможет предотвратить этого, никто не сможет ему помочь, – ведь каждый в толпе чувствовал себя совершенно беспомощным и подчинялся только одной силе, тупой массе спрессованных тел – впрочем, и упасть было невозможно.

Его сосед справа, старик, с красным шрамом на щеке, больно упершись острым локтем в бок Робеспьеру, кричал негромко, но с какой-то фанатичной исступленностью: «На гильотину спекулянтов! На гильотину предателей!» С нескрываемой злобой он косился на Робеспьера, и Робеспьер подумал, что причиной этому его одежда, его напудренные волосы. Старик видел, что Робеспьер из иного, обеспеченного круга людей, а может, старик уверил себя, что Робеспьер, раз он одет чище, по-буржуазному, и есть тот спекулянт, и есть тот предатель, и крики старика, звучавшие как заклинание, предназначались именно ему.

Робеспьеру часто приходилось наблюдать бушующее людское море и с трибуны собрания, и из окон Конвента. Но сам он попал впервые в гущу народа. Здесь царил особый дух. Люди, гонимые на улицу голодом и отчаянием, собравшись вместе, ожесточались еще больше. Каждый возбуждал себя самыми свирепыми лозунгами. Теснота и давка озлобляли. Физическая скованность требовала энергичной разрядки. Люди чувствовали огромную силу общего движения. И эта сила должна была как-то проявиться. Пожалуй, теперь Робеспьера не удивишь рассказами о непонятной жестокости толпы.

Давили так, что нечем стало дышать. Казалось, что это никогда не кончится. Ощущение бесконечности и бессмысленности происходящего мучило его. Конечно, можно было попытаться обратить на себя внимание, громко крикнуть: «Граждане, я Робеспьер, мне срочно надо пройти в Конвент». Конечно, его бы узнали. Идущие сзади постарались бы несколько сдержать напор. Но и только. Не в силах человека, даже десяти, даже сотни, было помочь ему вырваться отсюда. И потом, со стороны Робеспьера это выглядело бы как проявление слабости. И потом, он никогда бы не позволил себе кричать. И потом, все же шли к Конвенту.

Старик справа уже не смотрел на Робеспьера, а лишь бормотал осипшим голосом: «Смерть спекулянтам!» По лицу старика текли ручейки пота. Снова, прорезая рев толпы, повис женский крик «А-а-а!».

Да, народ всегда прав. Но над ним тяготеет проклятие прошлого. Он темен, необразован, подвержен предрассудкам. К сожалению, пока нельзя ему выложить всю правду о взаимоотношениях лидеров революции. Это убьет революцию. Народ не поймет всех сложностей, он увидит лишь грязное белье. В конце концов, образование и прогресс сделают свое доброе дело, но это произойдет не скоро. А сейчас народ надо терпеливо воспитывать, ему нужен пастор.

Через своих верных людей Робеспьер знает, что раздаются голоса недовольных, считающих, что он зря навязал стране новое Евангелие, что не нужна эта проповедь добродетели для всех.

Разве люди не вправе жить так, как им заблагорассудится?

Когда власть была в руках тиранов, им было выгодно покровительствовать пороку и разврату, они играли на человеческих слабостях. Но если не уничтожить пороки в государстве будущего, они будут разъедать человеческое общежитие. Если не насаждать добродетельные принципы, вырастут посевы зла. И опять начнется вражда между гражданами, и опять будет литься кровь. Пример тому – судьба его бывших друзей, которые погибли из-за нетвердости своего характера, из-за того, что считали, будто учение о добродетели не для них.

Один человек, человек известный, много сделавший для революции, перед смертью сказал (верные люди поспешили передать его слова Робеспьеру – конечно, из-за своей преданности… А может, для того, чтобы отравить сердце Робеспьеру?):

– Робеспьер? Да я воткну его себе на кончик большого пальца и заставлю вертеться полчком… Все это братья Каина… Во время революции власть остается за теми, в ком больше злодейства… Сучьи дети, они будут кричать: «Да здравствует республика», – когда увидят, что меня ведут на казнь.

Чьи это слова? Аристократа, роялиста? Нет, так говорил Дантон.

Невозможно поверить, что это тот самый Дантон, который в 91-м году защищал Робеспьера от нападок Бриссо и Гаде; что это тот самый Дантон, который в 92-м году спас Францию; что это тот Дантон, который вместе с Маратом и Робеспьером прошлой весной разгромил жирондистов.

Еще в ноябре – декабре 93-го года Дантон и Робеспьер действовали в полном согласии. Вслед за Робеспьером Дантон заклеймил устраивавшиеся по совету «Отца Дюшена» антирелигиозные маскарады. Дантон говорил: «Если мы не чтили жреца заблуждения и фанатизма, то тем более не хотим чтить жреца неверия».

Так же, как Робеспьер, Дантон утверждал, что «еще не время народу проявлять милосердие».

Робеспьер всегда пристально наблюдал за Дантоном. Многое ему не нравилось: и его чрезмерная доброта, и склонность к компромиссу, и желание угодить всем. Когда Дантон излишне колебался, Робеспьера охватывал гнев. Да, их мнения не всегда совпадали, но разве из этого можно сделать вывод, что Дантон предавал Родину? Нет, он усердно служил ей.

Так что же так резко изменило Дантона, что в конце концов погубило его?

Отсутствие твердых моральных устоев, несоблюдение принципов добродетели.

Всем известно, как тяжело переживал Робеспьер смерть первой жены Дантона. Он был готов облегчить горе друга. Однако еще и раньше Робеспьер со скрытым раздражением внимал слухам о развратной жизни Дантона. После ночей, проведенных в пьяных оргиях в кругу продажных женщин, разве останутся силы для революции? Разве человек, вкусивший сладость сомнительных удовольствий, будет непреклонен и тверд по отношению к своим идейным врагам? Робеспьер думал, что после смерти жены Дантон образумится. Но еще не успела просохнуть земля на ее могиле, как Дантон вторично женился на шестнадцатилетней Луизе Жели, девушке набожной, дочери родителей-роялистов. Чтобы добиться их согласия на брак, Дантону пришлось пройти через исповедальню и стоять на коленях под рукой отрекшегося от республики священника. Вот что сделали сладострастие и распущенная чувственность с вождем революции! И в тот момент, когда Франция задыхалась в тисках интервентов, когда казалось, что революция вот-вот сгорит в пожаре мятежей, когда народ напрягал последние силы, – Дантон отказался вступить в Комитет общественного спасения, – он, видите ли, устал. Он уехал к себе в поместье наслаждаться счастьем с молодой женой.

В своем уединении Дантон неплохо проводил время. Когда страна сражалась – он спокойно округлял свой капитал. Видимо, революция его уже не очень интересовала. Он хотел, чтобы она скорее кончилась, чтобы она не мешала его мирной жизни заурядного обывателя.

Дантон вернулся недовольный правительством. Оп был против процесса Кюстина, против отрешения от должности дворянских генералов (ему казалось, что так ослабляется армия), против суда над королевой (разрушившего, по его мнению, надежды договориться с Европой), он был против террора.

Теперь Робеспьеру известны тайные планы Дантона. Дантон думал, что ему удастся договориться с Робеспьером и Барером, и тогда переизбрать комитеты, заключить мир, открыть тюрьмы, пересмотреть конституцию, вернуть богачам (а он к этому временя стал богатым человеком) их привилегии и инициативу.

Но комитеты были в руках революционных людей, и взять у них власть Дантону не удалось. Более того, вернувшись в Париж, он вновь попал под влияние Робеспьера, под влияние революции, в нем заговорила гражданская совесть, и он опять, вероятно вполне искренне, стал служить стране.

Но это продолжалось недолго. Снова начались ночные оргии, снова пьянки и продажные женщины. Дантон компрометировал себя в глазах народа, компрометировал идеи революции. Вместе с пройдохой Эро де Сешелем он попадал в сомнительные компании, потянул за собой слабохарактерного доверчивого Демулена.

Кутежи не только ослабляли революционный пыл, кутежи требовали денег. Поэтому друг Дантона д'Эглантин пошел на грязные финансовые махинации. Не дремали и агенты Питта. Они мечтали подкупить английским золотом вождей революции. Вокруг Дантона и Эро де Сешеля начали крутиться темные спекулянты, иностранные банкиры и просто аферисты. Используя популярность Дантона и власть Эро де Сешеля, члена Комитета общественного спасения, они надеялись освободить из тюрем своих друзей, создать сильную оппозиционную партию. Закружившись в хмельном угаре, Дантон, вероятно, и сам не почувствовал, как был опутан хищными щупальцами заговора, как стал лидером оппозиции, надеждой врагов революции. И когда заговорщикам показалось, что настало время действовать открыто, «старый кордельер» Камилл Демулен вонзил нож в спину революции. Этот неожиданный удар был тем сильнее, что за Камиллом стояли не только заговорщики, за Камиллом стоял Дантон.

Робеспьер помнит последнюю встречу с Дантоном, состоявшуюся после казни эбертистов. Друзья захотели помирить их, Добиньи устроил званый обед.

Робеспьер пошел на эту встречу не только в память прежней дружбы, но, главное, потому, что хотел понять, осталась ли хоть искра гражданской совести и преданности революции в Дантоне, и если – да, то спасти его.

Увы, он увидел совсем не того добродушного человека, с которым так любил когда-то проводить свободные вечера. Перед ним был надменный, самодовольный циник. Дантон не щадил даже старых приятелей. Слово «добродетель» вызвало у него смех. Он сказал, что общественное мнение – это распутница, а потомство – глупость.

Робеспьер держался холодно и настороженно, и Дантон, знавший его, должен был понять всю глубину разделявшей их пропасти. Однако Дантон стал возводить клевету на Билло-Варена и Сен-Жюста, уверяя Робеспьера, что тот окружен глупцами и сплетниками, которые заняты только тем, что говорят о заговорах, яде и кинжалах. Он предложил Робеспьеру вступить в сделку. «Я знаю, – сказал Дантон, – каковы замыслы этих шарлатанов, но я знаю также и их трусость. Верь мне, стряхни интригу, соединись с патриотами, сплотимся…» Под патриотами он разумел гнусных заговорщиков.

– При твоей морали и твоих принципах никто не может быть виновен, – ответил Робеспьер.

Но Дантон, словно в опьянении, продолжал: «Надо прижать роялистов, но не смешивать невиновного с виновным».

– А кто вам сказал, что на смерть был послан хоть один невиновный? – тихо спросил Робеспьер. Ответом ему был циничный взгляд Дантона. Робеспьер понял, что Дантон не верит в справедливость революционного суда, что он уже полностью погиб для революции.

Тем не менее Робеспьер, помня заслуги Дантона и Демулена, не решался поднять руку на своих бывших друзей. Когда на заседании комитета Билло-Варен предложил арестовать Дантона, Робеспьер пришел в бешенство. Он закричал: «Значит, вы хотите погубить лучших патриотов!»

Как несправедливо обвинять теперь Робеспьера в том, что он жаждал крови Дантона и Демулена! Сколько раз он спасал их!

Впервые это произошло еще летом 93-го года, когда Дантон предложил, чтобы Комитет общественного спасения преобразовался во временное правительство.

Такая идея показалась Робеспьеру слишком радикальной, но ею воспользовались враги Дантона, чтобы обвинить последнего в посягательстве на верховластие народа. Венсан сделал донос на Дантона в клубе якобинцев.

Робеспьер тут же поднялся на трибуну. Он спросил, откуда у этих внезапно появившихся патриотов такое яростное стремление погубить в глазах народа одного из его самых давних друзей? Дискредитировать Дантона? Но доносителям следовало бы сперва доказать, что они превосходят его дарованиями, энергией и любовью к республике.

Признаться, он даже был счастлив, что теперь наступил момент, когда он может защитить Дантона, когда он может доказать другу свою любовь и преданность. Тут была еще одна тонкость. Робеспьер пока не вошел в правительство, не был избран в Комитет общественного спасения, но то, что старые вожди нуждались в его поддержке, ясно показывало всем, что Робеспьер выдвигается на первое место в революции.

Когда началась чистка Якобинского клуба, причем она не коснулась только одного Робеспьера, что тоже говорило о многом, наступила очередь и Дантона предстать в положении обвиняемого. Это произошло в конце зимы. Дантона упрекали в том, что он будто бы призывал отказаться от суровых мер революционного правительства. Вообще-то обвинение было близко к истине. Но нельзя было выдавать Дантона и тем самым усилить партию эбертистов, да и потом Дантон еще был дорог Робеспьеру. И Робеспьер протянул ему руку помощи, думая, что теперь Дантон станет его верным союзником:

– Чем больше у человека мужества и патриотизма, тем больше враги общественного дела домогаются его гибели. О, если б на защитника свободы не клеветали, это было бы доказательством того, что нам уже нет надобности бороться ни со священниками, ни с дворянами. Враги отечества осыпают похвалами только меня, но я отрекаюсь от них. Неужели они думают, что рядом с этими появляющимися в известных листках похвалами я не вижу ножа, которым хотят зарезать отечество?

13 фримера Робеспьер сделал попытку образовать Комитет справедливости и сделал это умело, не оставив повода крайним революционерам обвинить правительство в умеренности (кто мог возражать против пересмотра дел невинно осужденных?). Но этот ловкий маневр был сорван действиями Филиппо и Демулена. Первый яростно обрушился на Венсана и Ронсена, обвинив всех эбертистов в предательстве. Второй своей горячей поддержкой придал идее Комитета справедливости вид контрреволюции.

Филиппо сам поставил себя в положение человека, который или прав, или, если клевещет, то должен отправиться на эшафот. Напрасно Робеспьер пытался умерить пыл Филиппо, доказывая, всем, что Филиппо может ошибаться, и эти ошибки простительны из-за его горячности. Филиппо не принял спасительной поддержки.

Демулен же стал утверждать, что противниками революции являются слабые женщины, старики, больные и худосочные, а никаких заговорщиков нет и в помине. Создание Комитета милосердия (так Камилл называл Комитет справедливости) он громогласно возложил на Робеспьера, и тем самым поставил того в трудное положение. Признай Робеспьер правильность призывов Демулена, он сам, а за ним и правительство предстали бы в глазах крайних революционеров оплотом умеренных. Эбертистам нельзя было давать такой козырь, и от Комитета справедливости пришлось отказаться.

Камилл начал издавать газету «Старый кордельер». Робеспьер думал, что эта газета поможет ему сдерживать натиск ультрареволюционеров. Он предварительно просмотрел первые два номера, а просматривать третий отказался, чтобы не говорили, будто «Старый кордельер» – это рупор Робеспьера.

Чем же ответил Камилл на это доверие? Неожиданным страшным ударом! Камилл опубликовал якобы невинные переводы из Тацита, где каждая строчка высмеивала режим революционной диктатуры.

Робеспьер помнит этот текст!

«В тиране все вызывало подозрительность. Если гражданин пользовался популярностью, то считался соперником государя, могущим вызвать междоусобную войну. Такой человек признавался подозрительным…

Если, напротив, человек избегал популярности и сидел смирно за печкой, такая уединенная жизнь, привлекая к нему внимание, придавала ему известный вес. В подозрительные его.

Если вы были богаты, являлась неизбежная опасность, что вы щедростью своей подкупите парод. Вы человек подозрительный…

Если вы были бедны – помилуйте, да вы непобедимый властитель, за вами надо установить строгий надзор! Никто не бывает так предприимчив, как человек, у которого ничего нет. Подозрительный…

Доносчики рядились в самые лучшие одежды… Донос был единственным средством к преуспеянию».

Враги республики нашли в этом тексте прямую аналогию. Третий номер «Старого кордельера» вышел под ликующие крики роялистов.

Читая этот номер, Робеспьер ощущал почти физическую боль. Он прекрасно понимал, что стрела нацелена в него. Робеспьер, который всегда последовательно отстаивал верховластие народа, Робеспьер, который еще в 91-м году противился закону о смертной казни, Робеспьер, который и сейчас прилагал максимум усилий, чтобы не дать волне бешеного террора захлестнуть Францию, – был обвинен в злодейской тирании! В свое время ни Гаде, ни Бриссо – уж как они его ненавидели – и то не решились на это. И вот как бы подведен итог его деятельности, вот к чему пришел Робеспьер. И кто нанес вероломный удар? Ближайший друг, Камилл Демулен.

Этот номер ему стоил нескольких бессонных ночей. В одиночестве, когда не можешь заснуть, обида кажется еще острее.

Возмущенные якобинцы исключили Демулена из клуба, но Робеспьер выступил и защиту старого товарища и добился отмены этого решения. Он простил ему все. Робеспьер изобразил Демулена таким, каким тот и был: слабым, доверчивым, часто мужественным, всегда республиканцем, человеком, любящим свободу. Тем не менее он серьезно посоветовал Демулену остерегаться неустойчивости своего ума и чрезмерной поспешности в суждении о людях.

Но когда Робеспьер предложил ему забыть ошибки и сжечь номер, Камилл вдруг сорвался:

– Сжечь не значит ответить! С тех пор Демулен демонстративно поддерживал дружбу только с Дантоном. Но сам Дантон, в то время, когда Демулен вел в «Старом кордельере» войну с эбертистами, Дантон, всем известный как их злейший враг, добился того, что Ронсен и Венсан были освобождены из тюрьмы.

С подозрением следил за всем этим Робеспьер. Он знал Дантона как великого мастера компромисса. Действительно ли Дантон стремится к единству монтаньяров или просто хочет сколотить вокруг себя партию, чтобы свергнуть революционное правительство?

Наконец, когда разгромлены эбертисты, Робеспьер видит, что революционное правительство осталось лицом к лицу с могущественной фракцией умеренных, требующей остановки революции. Сторонники Дантона Тальен и Лежандр избираются председателями, первый – в Конвенте, второй – в Якобинском клубе. Робеспьер замечает, что Дантон окружен разношерстной компанией, куда входят люди типа Фабра д'Эглаитина, которого он всегда считал очень опасным, и люди типа Лакруа, то есть отъявленные мошенники. Хочет того Дантон или нет, но на него открыто возлагают надежды роялисты, он стал кумиром всех врагов Комитета общественного спасения и истинным вождем оппозиции.

Но, может, все это произошло и не помимо воли Дантона? Робеспьер вспоминает, что Дантон в свое время крутился и возле Мирабо, и возле герцога Орлеанского, и был связан с Дюмурье, пытался заключить союз с жирондистами.

Робеспьер понимает, что перед революционным правительством выбор: или нанести сокрушительный удар умеренным, или самому погибнуть от их руки. Пусть у людей, окружавших Дантона, больше заслуг перед революцией, чем у членов революционного правительства, но правительство ведет революцию вперед, а дантонисты всячески препятствуют этому. Билло-Варен, Вадье и Сен-Жюст требуют предать суду Дантона. Робеспьер не спешит выдать прославленного вождя революции. Он чувствует, что, кроме интересов общественных, у людей, требующих ареста Дантона, существуют еще личные мотивы. Вадье очень озлоблен, Билло-Варен – честолюбив, а Сен-Жюст – просто фанатик. Недаром в армию Робеспьер всегда посылает Сен-Жюста в сопровождении доброго и рассудительного Леба. Сен-Жюст неумолим к чужим слабостям. Сен-Жюст убежден, что «в любви к отечеству есть что-то ужасное, она безжалостно убивает все».

Но если Робеспьер сохранит Дантона (который теперь превратился в развращенного циника и предал революцию), тогда его врагом станет один из лидеров Комитета общественного спасения Билло-Варен, и Робеспьер потеряет дружбу верного и стойкого патриота Сен-Жюста.

Робеспьер колеблется. Но тут друзья Дантона совершают роковую ошибку. Они открыто начинают уговаривать Робеспьера спасти Дантона и тем самым спасти самого себя. Мысль их сводится к следующему: если человек с такими заслугами, как Дантон, будет осужден, то в революции никто не будет уже защищен от вражеских стрел.

Они хотели испугать Робеспьера! Это решило все.

Ночью на объединенном заседании Комитета общественного спасения и Комитета безопасности члены революционного правительства написали на клочке бумаги от старого конверта приказ об аресте Дантона. Первым подписался Билло-Варен. Предпоследним – Робеспьер.

Суд над Дантоном надо было организовать так, чтобы не вызвать смятения в умах честных патриотов, для которых имя Дантона все еще неразрывно связывалось с революцией. Поэтому дантонистов объединили в один процесс с Шабо, Базиром, Фабром, Делоне и другими, привлеченными к суду по обвинению в государственном подлоге. Сюда же попал и бывший член Комитета общественною спасения Эро де Сешель. Народу должно быть ясно, что зловещие щупальца иностранного заговора схватили не только мошенников, но и политиков – так будет поучительнее.

Насмешливый, ироничный Эро всегда вызывал раздражение в Робеспьере. Робеспьеру были известны его скандальные кутежи с Дантоном и с аббатом д'Эспаньяком.

Как-то Сен-Жюст показал Робеспьеру записку от 7 июня 1793 года, адресованную библиотекарю и подписанную Эро де Сешелем: «Дорогой согражданин! Будучи обязан вместе с четырьмя из моих сотоварищей приготовить к понедельнику план конституции, я прошу вас от их и своего имени достать немедленно законы Миноса, которые должны находиться в собрании греческих законов. Нам они крайне нужны»

Законов Миноса никогда не существовало в природе. Вероятно, этим письмом Эро хотел мистифицировать своих коллег и поставить их в смешное положение, когда они с трибуны Конвента будут с пафосом ссылаться на законы Миноса. Поэтому Робеспьер молчал, когда 11 жерминаля Сен-Жюст говорил в Конвенте: «Мы помним, что Эро с чувством отвращения безмолвно следил за работой людей, набрасывающих план той конституции, бесстыдным докладчиком которой он сделался».

С Фабром и Шабо дело обстояло проще – против них были вещественные улики. Что касается Дантона, то тут было сложнее. Нельзя предавать революционному суду человека с его именем только за ошибки сегодняшнего дня. И Робеспьер, предложив тезисы доклада Сен-Жюсту, посоветовал тому обратить внимание на двусмысленность поведения Дантона и в прошлом.

Однако то, что для Робеспьера представлялось лишь возможным, для мрачного, одержимого Сен-Жюста было бесспорным. В своем докладе Сен-Жюст изобразил Дантона как соратника герцога Орлеанского, Мирабо, Ламета, Дюмурье, Бриссо, как человека, спровоцировавшего бойню на Марсовом поле, как политика, трусливо ожидавшего, чем окончатся события 10 августа. Суровая подозрительность Сен-Жюста, умелая логика в подаче фактов, искренность оратора убедили и напугали Конвент. Голосом Сен-Жюста говорила смерть.

Робеспьер понимал, что Сен-Жюст явно перегнул палку. Но отступать уже было нельзя. Это означало бы скомпрометировать революционное правительство, революционный суд и склонить чашу весов на сторону умеренных.

Тем не менее Робеспьер еще надеялся спасти Дантона и Демулена от казни. Он думал, что результатом процесса будет разгром партии умеренных, а сами Дантон и Демулен поймут, куда их завело отступничество, одумаются и признают свои ошибки. Тогда Робеспьер смог бы протянуть им свою руку.

Робеспьер отправился в Люксембургскую тюрьму. Он хотел увидеться с Демуленом. Но гордый Камилл отказался от встречи.

Это было печальное зрелище: Дантон и Камилл на скамье подсудимых, в компании мошенников и откровенных предателей! Дантон и Камилл – последние из оставшихся в живых друзей Робеспьера. Если бы все было спокойно, он бы спас им жизнь. Но судьба распорядилась иначе. События были сильнее его.

Едва начался процесс, как Дантон, вместо того, чтобы образумиться и положиться на милосердие революционного суда, взял на себя роль нападающего. План защиты Дантона и Лакруа заключался в том, чтобы взволновать народ, придать процессу размеры большого политического боя. Подсудимые заявляли, что хотят разоблачить диктатуру Комитета общественного спасения, и требовали от суда разрешения написать в Конвент.

Исполнись подобное требование – и Комитет общественного спасения сел бы на скамью подсудимых, а подсудимые – на место судей. Это привело бы к дезорганизации революционного аппарата, это вызвало бы смуты в стране. Поэтому пришлось пойти на нарушение процессуальных и юридических норм.

Робеспьер недаром подозревал, что за широкой спиной Дантона группируются заговорщики всех мастей. Если бы процесс затянулся, это привело бы к волнениям в Париже.

Агенты донесли, что в тюрьмах зреет заговор, возглавляемый другом Дантона генералом Диллоном, что заговорщиков снабжает деньгами Люсиль Демулен. Люсиль! Зачем красивые женщины лезут в политику? Их чары бессильны перед ножом гильотины.

Нельзя было оставить Дантона в живых, не вызвав новую гражданскую войну. В любой момент ловкие заговорщики могли бы освободить Дантона из тюрьмы, и он бы стал знаменем реакции.

Суд приговорил всех подсудимых к смерти.

В то утро, когда Дантона и Демулена везли на казнь, в доме Дюпле были заперты все окна. Робеспьер лежал ничком на кровати, чтобы не видеть, не слышать, как проедет страшная процессия. Он представлял себя самого на скользком помосте и словно чувствовал холод стального ножа.

Но когда послышался стук колес по булыжной мостовой, Робеспьер встал. Он поймал себя на странном желании: ему хотелось в последний раз взглянуть на Дантона и Демулена, увидеть их лица, лица людей, обреченных на смерть. Он подошел к окну, но в последний момент заставил себя не отодвигать занавеску.

Еще вечером, сославшись на болезнь, он просил, чтоб к нему никого не пускали. Никто из семейства Дюпле не решался подняться в его комнату.

Но если бы кто-нибудь случайно открыл его дверь, он был бы изрядно удивлен: не больной и страдающий Робеспьер предстал бы перед ним. Робеспьер ходил из угла в угол и сам чувствовал, что лицо его пышет злобой. Да, злобой и ненавистью. Иногда он останавливался, сжимал кулаки, садился за стол, но тут же вскакивал и опять начинал мерить шагами комнату.

Что ж, если Робеспьер лишился старых друзей, неужели теперь он проявит к кому-либо милосердие? Неужели отныне дрогнет его рука? Нет, он будет мстить. Пусть заговорщики не ждут пощады. Он отыщет их, куда бы они ни спрятались. Суд будет короток – только гильотина. Теперь его ничто не остановит. Ни одного роялиста, ни одного аристократа не останется во Франции. Да, он не пожалел товарищей, но пусть и остальные не рассчитывают на снисхождение. И когда будут уничтожены все враги, он даст стране новую гражданскую религию. И Франция превратится в первое государство свободы и справедливости. Доброжелательные его граждане обретут мир и счастье. И тогда он восстановит для потомков доброе имя Камилла Демулена. И тогда он поставит памятник Жоржу Дантону, знаменитому вождю революции, который, будучи приговорен к казни, отказался бежать (да, Робеспьеру известно, что происходило в тюрьме), сказав великие слова:

– «Разве можно унести отечество на подошвах своих башмаков?»

В ту ночь – если четыре часа это ночь, четыре часа, заполненные суетой дневных дел, и только потому, что дела складываются более удачно, чем днем, да иногда принимают несколько странный оборот (он прогуливался с Дантоном по крыше Тюилърийского дворца), понимаешь, что это все снится, и то понимаешь только утром, – в ту ночь он сказал Дантону (Дантон часто присутствовал в его сновидениях, и он уже к этому привык) одну фразу, четкую фризу, с которой должен был бы начинаться его доклад.

Но утром от сна остались бесцветные лохмотья. Безнадежные попытки вспомнить – что же он сказал Дантону, и он разозлился. В конце концов, это просто безобразие – найти такую важную мысль и забыть, забыть начисто. Или он напрасно себя винит? Но кто же тогда виноват? Он обязан был вспомнить, раз это так необходимо.

И чувство досады, чувство досады на самого себя не покидало его целый день.

А утром к нему пришли агенты. Их надо было выслушать, ибо Робеспьер должен узнавать новости раньше всех.

И потом надо было просмотреть письма. Пришедшие из отдельных департаментов, они воссоздавали картину того, что происходило сегодня во Франции.

С двенадцати до пяти он заседал в комитете. Ленде объявил, что запасов продовольствия в Париже хватит лишь на неделю, Карно говорил о положении в Вандее. Вадье принес материалы, показывающие, что агенты Питта активизируют свою подрывную деятельность. Комитет принял разумные постановления. Заседание прошло спокойно и без эксцессов. Собственно, Робеспьер мог бы и не присутствовать. (А может, именно благодаря присутствию Робеспьера декретировали послать новые продовольственные отряды в провинцию, а Сен-Жюст не сцепился с Карно, а Билло-Варен был умерен и не требовал повальных арестов?)

С пяти до восьми он был в Конвенте. Вот в Конвенте он мог бы и не сидеть: докладывал Барер, а Робеспьеру предстоял свой доклад, который еще не написан, и никто, кроме него, этот доклад не напишет. Однако было бы странно, если бы при важном сообщении Барера, одобренном в комитете, вдруг отсутствовал Робеспьер. Кое-кто бы мог подумать, что Робеспьер не согласен с Барером. Приходилось учитывать и такое.

С восьми до одиннадцати вечера Робеспьер вел собрание Якобинского клуба. Собрание было бурным. В последние дни новые патриоты, словно сговорившись, обрушили град обвинений на заслуженных лидеров революции. Конечно, бдительность необходима, и критику надо приветствовать. Но бывало, что за пылкими речами стояло корыстное стремление убрать с государственного поста неугодного человека и самому занять его место. Обвинения звучали серьезно, ведь почти у каждого депутата и даже члена правительственных комитетов можно было найти ошибки в прошлом или настоящем. Исключение из Якобинского клуба вело к гильотине. Только авторитет Робеспьера мог защитить верных революционеров. Робеспьер давно научился распознавать фракционную интригу. Кричать громче всех – патриотизм дешевый и дурного тона.

За поздним ужином у Дюпле присутствовали Сен-Жюст и Леба. Надо было поговорить с молодыми людьми это было им важно. Надо было выслушать новую пьесу, которую разучили Элеонор и Элизабет, иначе бы девушки обиделись, обиделся бы и их отец, старик Дюпле.

В час ночи он поднялся к себе в комнату. Наконец он один. Усталости он не чувствовал, а чувствовал лишь утреннюю досаду на самого себя – прошел еще день, а то, что Робеспьер, именно Робеспьер, мог сделать, не сделано.

Конечно, все добрые люди давно спят, а если не спят, то пьют вино или веселятся с женщинами. И тут он вспомнил о Дантоне, которого сегодня не видел, и подумал, что тот уж непременно где-нибудь в веселом обществе. И вспомнив о Дантоне, он разозлился; почему-то он был уверен, что Дантон сейчас пьянствует и веселится. Ну что ж, каждому из нас придется когда-то за все платить. И пусть Дантону – хоть он этого и не узнает – будет стыдно: для Робеспьера день не кончен, он будет еще работать.

Он сел к столу, но продолжал думать о Дантоне и продолжал злиться на него (за то, что тот неизвестно чем занимается) и на себя (за то, что еще не написал доклад). Но думая о Дантоне, он вдруг вспомнил, что сказал ему во сне. Именно так надо было начинать:

«Теория революционного правительства так же нова, как и революция, ее породившая».

И пошла работа. И он почувствовал себя прекрасно.

В конце концов, дело было не в этой фразе. То же самое можно было сказать по-иному. Но он любил, чтобы мысль начиналась с краткой, точной формулы. Он знал за собой эту слабость.

…Приятно вспомнить, да? Когда-то ты умел работать. Но ведь не случайно твоя память восстановила картину той далекой ночи. Ты и тогда все время думал о Дантоне. И сейчас ты не можешь его забыть. Он приходит к тебе каждый день, каждый час. Хочешь того или нет, ты каждый свой поступок оцениваешь глазами Дантона. Что это, угрызения совести? Безвинная жертва преследует своего палача? О нет! Вина Дантона доказана. Предателей не прощают. Тот Дантон, которого ты любил, давно исчез. Остался хитрый равнодушный интриган. И этот новый Дантон не заслуживает жалости. Но ты любил прежнего Дантона. Парадоксально, но факт: к человеку, который нам безразличен, мы относимся более терпимо. Но ты верил в него, ты надеялся на его помощь. Ты не простил ему своего разочарования в нем.

Когда изменяет близкий человек, друг, это не забывается.

И все-таки в поведении Дантона была одна психологическая загадка: почему он защищал Ронсена и Венсана?

Вызволив их из тюрьмы, он заявил, что к революционным ветеранам не следует относиться как к людям подозрительным.

Это можно понять: тем самым Дантон страховал свою жизнь. Но потом, когда вожаки эбертистов были арестованы, когда эбертизм был разгромлен, Дантон выступил в защиту Коммуны. А ведь именно в Коммуне раздавались голоса, требующие гильотинировать всех умеренных.

Значит, действительно Дантон пытался создать единый фронт против Робеспьера? А может, в нем заговорила совесть старого патриота, заинтересованного в том, чтобы силы революции не были разрознены? Может, он действовал так из добрых побуждений?

Увы, добрые побуждения, к сожалению, ничего не решали. Значение имели только поступки, только события, которые совершались в результате тех или иных поступков. А в событиях была своя парадоксальная логика – и Робеспьер вынужден был убить Дантона именно потому, что еще раньше послал на гильотину людей, жаждущих крови дантонистов.

Что же касается Эбера, то в его поведении не было никаких психологических загадок. Тысячу раз был прав Сен-Жюст, который говорил, что эбертисты занялись политикой только для того, чтобы прославиться и стать влиятельными людьми в государстве.

Комитет общественного спасения удовлетворил экономические требования эбертистов. Но Эбер хотел террора только ради террора. Его не интересовало радикальное решение продовольственных проблем – он предпочитал гильотинировать торговцев морковью и наводить ужас на мирных жителей. Он хотел поставить Коммуну, подчиненную ему, выше Конвента и комитетов. На волне народного недовольства, вызванного голодом и войной, он стремился прийти к власти.

О том, что может возникнуть такая опасность, Робеспьер предупреждал уже давно. Он пытался предотвратить пролитие крови, он пытался предостеречь патриотов. Увы, демагогия и заговор сделали свое дело.

Внутренние враги французского народа были разделены как бы на два отряда, которые шли под знаменами различных цветов и различными путями. Но цель у них была одна: дезорганизация народного правительства, падение народного Конвента, то есть торжество тирании. Одна из этих фракций хотела превратить свободу в вакханку, другая – в проститутку. Одних называли умеренными, других – ультрареволюционерами (может быть, и остроумно, но вряд ли справедливо).

Лжереволюционер еще чаще находился не по ту, а по эту сторону революции; смотря по обстоятельствам он был то умерен, то одержим патриотизмом. Какие у него будут мысли на следующий день, это определялось в прусских, английских, австрийских и даже московских заговорщицких центрах. Он противился всем решительным мероприятиям, но, будучи не в силах помешать им, старался довести их до крайности.

(От автора: тут мы вынуждены вмешаться в ход мыслей Робеспьера, чтобы у читателя, который знакомится с субъективными рассуждениями героя, не создалось превратного представления о некоторых деятелях революции и их поступках.

Робеспьер был искренне убежден, что все антиправительственные выступления как слева, так и справа, были спровоцированы иностранными агентами. Он не только так думал, он и говорил о том же в Конвенте 25 декабря 1793 года: «Иностранцы казались некоторое время властителями общественного спокойствия. Деньги обращались или исчезали по их усмотрению. Народ имел или не имел хлеба, если они того хотели; толпы народа у дверей булочных образовывались и рассеивались по их знаку. Они окружают нас своими наемными убийцами, своими шпионами; мы это знаем, мы это видим, и они живут!»

Только помня все это, можно понять отношение Робеспьера к эбертистам. Кем же были эбертисты на самом деле? Попытаемся разобраться объективно. Конечно, в политике самого Эбера было много промахов, и некоторым людям из его партии Робеспьер дал очень точную характеристику. Конечно, эбертисты пытались осуществить государственный переворот, – правда, эта попытка была не очень решительной, и нам кажется, что этим они хотели вынудить правительство принять их требования. Как справедливо замечает Энгельс, в «Вопросах внешней политики»: «Коммуна с ее крайним направлением стала излишней; ее пропаганда революции сделалась помехой для Робеспьера, как и для Дантона, которые – каждый по-своему – хотели мира». И, разумеется, наивно предполагать, будто очереди у булочных создавались или исчезали по желанию иностранных агентов. Положение городских низов было крайне тяжелым, а эбертисты последовательно защищали интересы городской бедноты. Несмотря на все мероприятия правительства, Париж голодал, и поэтому народ был недоволен, и чем больше росло это недовольство, тем яростнее становились нападки эбертистов на комитеты.

Теперь, извинившись за вынужденное авторское вмешательство, вернемся к рассуждениям Робеспьера).

Какой же еще оставался метод борьбы со свободой? Превозносить сладости рабства и благодеяния монархии? Вырывать из могилы трупы дворян, духовенства и требовать неотъемлемых прав высшей буржуазии на двойное наследство?

Нет! Гораздо удобнее было надеть личину патриотизма, чтобы исказить величественную драму революции при помощи наглых пародий, и скомпрометировать дело свободы при помощи лицемерной умеренности или притворной экстравагантности. Поэтому аристократия вошла в состав народных обществ, контрреволюционная спесь спрятала под лохмотьями свои заговоры и кинжалы, фанатизм разбил свои собственные алтари. Роялизм воспевал победы республики, дворянство нежно обнимало равенство, чтобы задушить его в своих объятиях, тирания, запачканная кровью защитников свободы, рассыпала цветы на их могилах.

Когда нужно было действовать, изменники разглагольствовали. Когда нужно было совещаться, они рвались в бой. Если вы стремились обуздать мятежников, изменники напоминали вам о милосердии Цезаря. Если вы пытались спасти патриотов от преследований, изменники приводили вам в качестве примера для подражания стойкость Брута.

Когда полезен был мир, они говорили о лаврах победы. Когда необходима была война, они превозносили сладости мира. Когда нужно было защищать свою территорию, они хотели идти наказывать тиранов за горами и морями. Когда нужно было брать назад наши крепости, они хотели штурмовать церкви и небо. Они забывали об австрийцах, чтобы вести войну с ханжами. А когда нужно было поддержать нас преданностью союзников, они разражались бранью против всех правительств мира и требовали привлечь к суду даже самого Великого Могола.

Когда народ шел в Капитолий возблагодарить богов за свои победы, они запевали заунывную песню о наших прежних поражениях. Когда нужно было осуществить суверенитет народа и сосредоточить его силы в прочном и уважаемом правительстве, они находили, что принципы управления нарушают народный суверенитет. Когда нужно было добиваться прав народа, угнетаемого правительством, они говорили лишь об уважении к законам и о повиновении установленным властям.

Они нашли превосходные средства «помощи» республиканскому правительству: это – дезорганизовать его, совершенно опозорить и вести борьбу с патриотами, содействовавшими нашим успехам.

Почему их желание предупредить зло всегда оборачивалось его усилением? На севере перерезали всех кур под предлогом, что куры клюют зерно. На юге зашла речь об уничтожении тутовых и апельсиновых деревьев, потому что шелк якобы является предметом роскоши, а апельсины – излишеством.

Посеяв повсюду семена гражданской войны путем неистового натиска на религиозные предрассудки, они постарались вооружить фанатизм и аристократию и лишить страну того спокойствия, к которому привела здравая политика свободы вероисповедания.

Особенно усердствовали ультрареволюционеры Клоотс и Шомет. (Фуше в Лионе тоже на всех церквах вывесил надписи: «Храм равенства». Сейчас Фуше прячется за спину Колло д'Эрбуа, но погоди, Робеспьер до тебя доберется.)

Люди, преклоняющиеся перед внешними формами патриотизма, предпочитают износить сотню красных колпаков, чем сделать хоть одно доброе дело. Но если присмотреться повнимательнее, то связь между красными колпаками и красными каблуками просматривается гораздо явственнее, чем может показаться с первого взгляда. Разве пьяные оргии, что Шомет и Клоотс устраивали в церквах, разве развратные девки, пляшущие на алтарях, не отталкивали от правительства верующих патриотов?

Эбер и Клоотс настаивали на том, чтобы довести до победного конца войну против всей феодальной Европы.

Но разве одна Франция может победить Европу? Требование войны до победного конца означало бессмысленную гибель тысяч французских солдат. Но какое дело до них Клоотсу, немецкому барону? Пусть льется французская кровь, главное – удовлетворить свое высшее честолюбие!

В этом отношении даже Дантон стоял ближе к революции. Все-таки он был патриотом и не хотел напрасных жертв. Так же, как и Робеспьер, Дантон стремился к миру. Но если Робеспьер пытался поссорить только Австрию и Пруссию, то Дантон желал невозможного – заключения мира с Англией, оплотом всех заговорщиков!

Политика, проводимая Клоотсом, была не только политикой авантюриста. Клоотс являлся орудием иностранного заговора. Чего же еще ожидать от человека, связанного с банкирами, обладающего рентой размером свыше ста тысяч ливров? Он щеголял званием гражданина мира, но Робеспьер вовремя разоблачил его и добился изгнания из Якобинского клуба и исключения из состава Конвента.

Может быть, Клоотс осознал свои ошибки? Ничуть. Он жаловался своим друзьям, что пока Робеспьер говорил, как Магомет, он, Клоотс, удивленно спрашивал себя: «Про меня ли он говорит?» Ох уж эти невинные овечки со змеиным жалом!

Или взять того же Шомета. Шомет упорно утверждал, что в условиях нынешней революции будет обязательна непримиримая борьба богачей против бедняков. Слов нет, Робеспьер тоже не любит богачей и мечтает о всеобщем равенстве. Но разве время сейчас разжигать борьбу, да еще непримиримую, когда надо объединять все силы нации? Между бедными и богатыми всегда будут противоречия – тут Шомет прав. Но он доводил эту мысль до абсурда, деятельность Шомета, прокурора Коммуны, обостряла взаимоотношения буржуа и пролетариев.

Шомет был более осторожен, чем Эбер и Клоотс. После резкого протеста Робеспьера он отказался от идеи дехристианизации Франции. Он не поддержал Эбера, когда тот призвал к восстанию. Вероятно, он понял, что парижане не пойдут за клубом Кордельеров. Но после казни Эбера было опасно оставлять руководство Коммуной человеку, разделявшему его убеждения. Изменись обстановка, и он бы попытался отомстить за своих единомышленников. Уж если Робеспьеру пришлось пожертвовать Камиллом Демуленом, то вряд ли Шомет мог рассчитывать на снисхождение.

Почему же Робеспьер долгое время сохранял союз с людьми, которые, как он видел, вольно или невольно переходили на строну котрреволюции? Почему он еще раньше не расправился с ними?

Но Робеспьер никогда не обладал диктаторской властью. Кроме того, эти люди пользовались популярностью и влиянием, и до какого-то момента помогали революции. Естественно, что Робеспьер старался не ослаблять революционный блок, а, наоборот, направить заблудших на путь истинный.

…Пожалуй, в эпоху Учредительного собрания и даже в 91 – 92-м году лично ему, Робеспьеру, было гораздо легче несмотря на то, что его сначала не признавали, а потом травили со всех сторон, легче несмотря на то, что в то время в руках его врагов были правительство, пресса, армия, ибо тогда Робеспьер опирался на могущественную силу, силу своего убеждения. Он был один, но он ни с кем не был связан. Смело, никого не боясь, разоблачал происки роялистов, объяснял очередные задачи революции, указывал путь, каким должна была пойти страна.

Но в 93-м году, когда Робеспьер фактически пришел к власти, все решительно изменилось. Отныне его слова стали не просто мнением частного человека. Как правило, за его речами следовали соответствующие декреты. Это означало, что он уже не мог руководствоваться только собственными убеждениями, он должен был учитывать конкретную обстановку, сложившуюся в стране, реальную расстановку сил. Робеспьер вынужден был непрерывно вступать в союзы с теми или иными людьми, лавировать между могущественными фракциями.

Надо было учитывать еще и другое. Робеспьер помнил 14 июля 89-го года. Кто поднял парод, кто призвал его на штурм Бастилии? Робеспьер? Нет, то были другие люди, имена которых ему неизвестны. Кто в решающие дни осени 89-го года, когда речи о свободе заглушил топот марширующих гвардейцев, преданных королю, повел женщин на Версаль? Да, конечно, французский народ был всегда патриотичен, он сразу чувствовал измену; но ведь были еще и агитаторы, те люди, которые вовремя пришли в предместья. Кто они? Робеспьер не знает.

События 10 августа 92-го года подготовили Сантер, Лаузский, Вестерман, Шабо. Вернио с трибуны Конвента призывал к свержению монархии! В секциях вел агитацию Варле! И не Робеспьер руководил штурмом Тюильри! 31 мая 93-го года поднять Париж против жирондистов было под силу только Марату. 5 сентября 93-го года народ пришел к решетке Конвента, чтобы потребовать от законодателей поставить террор на повестку дня. Но кого тогда слушались секции? Эбера и Шомета, Билло-Варена и Колло д'Эрбуа.

Робеспьеру не нравился примитивный, рассчитанный на низкий вкус слог эберовского «Отца Дюшена». Статьи Марата он находил излишне патетичными, построенными на перехлестах и преувеличениях и основанными больше на чувствах, чем на разуме. Но народ их понимал лучше, чем академичные речи Робеспьера. Да, с народом надо было разговаривать особым языком.

У Робеспьера была своя аудитория. Он был всемогущ в Якобинском клубе. К каждому его слову внимательно прислушивались депутаты Конвента. Но это были подготовленные слушатели, люди, получившие достаточное образование и прошедшие определенную школу политической борьбы. С ремесленниками, бедняками Сент-Антуанского предместья надо было говорить по-другому. У Марата и Жака Ру, у Эбера и Шомета это получалось лучше.

Бесспорно, что благодаря Марату, а потом Эберу и Шомету, революционное правительство добилось единства с городской беднотой. Именно патриотизм ремесленников и рабочих, их стойкость перед лицом голода, их мужество в армии, их энергия, направленная на нужды обороны, их бдительность к аристократам и роялистам, – все это помогло Франции выстоять против европейской коалиции на фронтах и разгромить заговорщиков внутри страны. Но почувствовав силу парижских секций, Эбер и Шомет заявили от их лица претензию на полную гегемонию в революции.

Но разве городская беднота – это вся Франция? Разве могут сапожники и грузчики ответить на вопросы всех классов населения, удовлетворить желания торговцев и крестьян, мелких буржуа и интеллигенции? Люди из городских низов – это в большинстве своем верные патриоты, но из-за темноты и невежества, естественного отсутствия политического опыта (ведь рабочие и ремесленники стоят все-таки у станка, а не заседают в собрании) они не в состоянии понять всех проблем революции. Однако недостаток знаний их не смущает. Они самоуверенно полагают, что социальное происхождение с лихвой компенсирует политическую слепоту. Поэтому они легко попадают на удочку к ловким демагогам, которые выгодно для себя используют трудности текущего момента.

Пришло время, когда надо было ограничить самостоятельность секций и народных обществ, назначив туда своих проверенных агентов. Надо было убедить городскую бедноту в том, что решать очередные задачи должны подготовленные вожди, имеющие достаточный опыт и знания, вожди, прошедшие через все революционные бури.

Зимой 1794-го года усилился экономический кризис, хлеба было мало, и он был плохого качества. Мяса вообще не было. Крестьяне, напуганные секционными комиссарами, захватывающими их продукты для распределения, все реже приезжали в город. Однако эбертисты не могли предложить ничего решительного. Эбер по-прежнему кричал, что вся беда в скупщиках и спекулянтах. Раздавались даже голоса, требующие повторить сентябрьские дни 92-го года. (Можно было подумать, что стоит только перебить заключенных, как сразу наступит изобилие!)

Очереди в булочных, распределение продуктов по карточкам, падение курса ассигнаций не могли не вызвать народного недовольства. А эбертисты во всех этих трудностях винили только революционное правительство. Они упрекали Робеспьера в попустительстве врагам народа. Они утверждали, что комитеты не применяют решительных мер. Наконец, они открыто призвали к свержению Конвента и комитетов.

А ведь правительство делало все возможное. 3 вантоза Барер представил на рассмотрение Конвента проект нового всеобщего максимума. Сен-Жюст предложил вантозские декреты.

Вантозские декреты являлись наиболее смелым, решительным шагом правительства навстречу бедноте. Собственность изменников дворян и буржуа передавалась народу. Обоим комитетам было поручено совместно установить, чье именно имущество подлежит конфискации, а Комитету общественного спасения – составить список нуждающихся патриотов, между которыми конфискованное имущество должно быть распределено.

Если бы у Эбера была хоть капля патриотизма, он оставил бы свои нападки на правительство. Но предложения Сен-Жюста Эбер воспринял как отступление. Он решил, что его просто боятся, и пошел на восстание. Эбер и Венсан хотели арестовать комитеты, перерезать своих личных врагов, назначить Великого Судью и раздать народу деньги, найденные в монетном дворе.

Однако Сен-Жюст не был человеком, бросающим слова на ветер. Недаром он предупреждал, что террор – орудие обоюдоострое.

Секции не поддержали призыв Эбера. Колло д'Эрбуа приехал в клуб Кордельеров и склонил его на сторону якобинцев. Было торжественно снято черное покрывало, которым кордельеры завесили Декларацию прав. Эбер пытался оправдываться, что, мол, его неправильно поняли. Но судьба его партии была решена. Разве существовала гарантия, что Эбер не повторит своей попытки вновь? Члены комитета единодушно подписали приказ об аресте Эбера.

Робеспьер не присутствовал на этом решающем заседании – он был болен. Но появившись сразу после болезни, Робеспьер заявил, что было бы величайшей опасностью привлекать патриотов к делу о заговорщиках, и этим остановил преследование рядовых эбертистов, и внес успокоение.

На суде Эбер лицемерно кричал о нарушении процессуальных норм. Но в свое время именно под давлением Эбера Робеспьер внес предложение о том, что политические процессы должны продолжаться не более трех дней, если присяжным все ясно. Вряд ли сам Эбер требовал бы соблюдения юридических формальностей, если бы одержал победу, и на скамье подсудимых оказались Робеспьер и члены революционного правительства,

Но и тут его враги нашли повод для интриги. В разгроме эбертистов кроме Сен-Жюста видную роль сыграли Колло д'Эрбуа и Билло-Варен. Колло д'Эрбуа переманил на сторону правительства Клуб кордельеров, а Билло-Варен объяснил Конвенту причину ареста заговорщиков. Между тем и Колло д'Эрбуа и Билло-Варен не спешили принять на себя лавры победителей. Спустя два месяца они стали говорить, что Клуб кордельеров потерял свое влияние из-за Робеспьера и что он – главный виновник пролития крови патриотов.

Если бы в своих поступках Робеспьер действительно руководствовался только личными мотивами, то ему был бы невыгоден разгром обеих враждующих фракций. Ведь фракции, нападая одна на другую, в свою очередь нуждались в защите Робеспьера. Робеспьер, стремясь к единству революционных сил, поддерживал попеременно то Эбера, то Демулена. Поэтому и дантонисты и эбертисты вынуждены были (хотели они того или нет) прислушиваться к его советам и, в пику друг другу, восхвалять Робеспьера.

Эбер, Моморо, Венсан, Ронсен, Клоотс были гильотинированы. Но потом, встречая в Конвенте депутатов-дантонистов, Робеспьер видел на их лицах глухое торжество, опьянение победой. Умеренным казалось, что правительство в их руках. Медлить с нанесением удара по этой партии было смертельно опасно.

…Теперь Сен-Жюст говорит, что революция словно окоченела. Жизнь в секциях замерла. Лишь немногие патриоты регулярно посещают собрания. Всюду заметно равнодушие, никто не решается самостоятельно мыслить, кажется, всем на все наплевать. Как вдохнуть жизнь в народные секции, заставить их быть такими же деятельными, как в прошлую осень и зиму? Ведь сейчас интриги заговорщиков могут зайти так далеко, что Робеспьеру и революционному правительству потребуется поддержка бдительной и патриотической городской бедноты. Но кто выведет народ на улицы, кто сможет поднять парижские предместья? Аппарат правительства состоит из послушных чиновников. Чиновники исполнительны, но все горе в том, как они исполняют. Тупость и безразличие новой бюрократии дискредитируют в глазах народа все благие начинания правительства. Ревностные, но бездушные идиоты, облеченные властью, опаснее врагов! И уж конечно, нынешние руководители Коммуны не пользуются таким авторитетом, как Эбер и Шомет.

И еще одно сомнение постоянно тревожит Робеспьера. Да, сейчас имя злодейски убитого Марата – это символ революции, символ патриотизма, символ верности народу. Но вот интересно, на чьей стороне был бы Марат в смутные дни вантоза 94-го года? Конечно, Робеспьер почти уверен, что Марат выступал бы в защиту правительства. Ведь Жак Ру и Эбер только гнусно спекулировали светлым именем Марата, приписывая ему те слова, которых Марат даже не произносил.

Но он не произносил их тогда. А перед глазами Робеспьера прошли люди, чьи политические воззрения резко менялись за последний год. Может быть, изменился бы и Марат? Он еще в начале революции требовал только террора. Кто знает, что бы случилось, останься Марат в живых. Ведь Робеспьер помнил крутой нрав Марата, его темперамент, его экзальтированность, постоянное стремление применять самые крайние меры. Сейчас имя Марата – опора для Робеспьера. Конечно, если бы тот Марат, Марат 93-го года, находился рядом с Робеспьером, это было бы большим счастьем для революции. Но, к сожалению, все, что ранее только намечалось, прослеживалось пунктиром в характере вождей революции, теперь доведено до своего логического конца. Видимо, Марат вовремя умер.


Слушая Давида, Робеспьер чувствовал приступ отчаянной скуки, зеленой тоски. Как и все люди искусства, Давид считал, что разбирается в политике. Избрание в Комитет общественной безопасности укрепило в нем сознание собственной значимости. Правда, политикой, как и живописью, он занимался по вдохновению. Сейчас, вероятно, он испытывал один из таких порывов. А может, он одновременно строил композицию картины? Темно-коричневый фон, в середине, выхваченная ярким лучом, фигура Давида, в решительной позе. И Робеспьер, наверное, тоже в центре, откинувшись на спинку стула, внимательно слушает. Как же Давид назовет полотно: «Призыв к действию»? Или  – «Давид открывает глаза Неподкупному»?

Во всяком случае, роль трибуна Давиду явно нравилась. Что ж, с ним все в порядке. Но вот как изобразить Робеспьера? Придется, вероятно, несколько приукрасить. Ибо в данный момент лицо Робеспьера никак не соответствовало замыслу художника. Неужели Давид настолько увлечен, что ничего не замечает?

Все, что говорил Давид, было абсолютно правильно.

В Лионе пленных мятежников расстреливали из пушек. Фуше провел повальные аресты всех подозрительных. Казнили без суда и следствия.

Действительно, это ужасно, и главное, никому не нужно. И все это Робеспьер отлично знал. Поэтому, видно, и стремился придать своему лицу скучающее, равнодушное выражение.

А что еще ему оставалось? Он хотел напомнить Давиду, как тот сам голосовал в Конвенте за то, чтобы стереть Лион с лица земли, как аплодировал резким нападкам Колло д'Эрбуа на якобы нерешительного Кутона. Может, Робеспьер по собственной воле отозвал Кутона в Париж?

Однако Робеспьер промолчал. Не стоило принимать Давида всерьез. Он горячий патриот, хороший художник, но человек увлекающийся.

Робеспьер хотел сказать, что в Лионе зверски расправились с якобинцами, а голову Шалъе носили на пике по улицам, и что война есть война, и он это сказал, и пожалел, что сказал.

– Ненужная жестокость рождает новых врагов, – отвечал Давид. И это было тоже правильно.

Он хотел сказать, что несправедливо его, Робеспьера, упрекать в разгуле террора. Кто как не он призывал к спокойствию, когда все требовали крови? Но это было бы похоже на оправдания, а он не видел за собой никакой вины и поэтому промолчал.

Но когда Давид предложил немедленно отозвать Фуше из Лиона, чтобы тот предстал перед комитетами и за все ответил, Робеспьер ответил решительно:

– Так и сделаем. Но не сейчас. Пока не время.

Надо было молчать или перевести разговор на другую тему, но Давид наседал, и Робеспьер сказал:

– Судить Фуше – значит, судить и Колло д'Эрбуа. И только теперь Давид, кажется, что-то понял – Великан Колло, – вздохнул Давид и сам первый заговорил о делах в Конвенте. Но Конвент они обсуждали недолго, Давид поспешил откланяться. Он, видно, подумал, что Робеспьер боится Колло. Нет, Робеспьер никого не боялся, тем более Колло. Но ведь кроме политики есть еще отношения между людьми, и это тоже политика. Не может Робеспьер быть всегда правым, а члены комитета – всегда в чем-то ошибаться. Ведь это постепенно породит вражду в комитете, вызовет естественную неприязнь к Робеспьеру, а Робеспьеру работать именно с этими людьми. Если сейчас комитет не будет единым, его свалит контрреволюция. О каком единстве может идти речь, если члены комитета начнут подсиживать друг друга? И потом, если убрать Колло, то Эбер совсем обнаглеет, а Колло считают своим в Клубе кордельеров, и он не будет нападать на Демулена и Дантона – есть такая договоренность. И еще есть тысяча причин и обстоятельств – словом, есть политика. И если послушаться Давида, то и в Париже начнется война, война между патриотами. То-то будут ликовать в Кобленце!

А с Давидом пока лучше не общаться – подождать, пусть он успокоится. Он человек вдохновения и скоро остынет. Или загорится какой-нибудь новой идеей. Или придумает себе другую тему для картины. Или просто напишет другую картину.


А ведь тогда кто лучше Робеспьера мог понять Давида? Ведь сам же Робеспьер проповедовал незыблемость принципов, ведь сам же он был противником всяческих компромиссов. И что же?

Он хорошо помнит то время. …Бесконечные уговоры, недомолвки, мимолетные союзы, короткие понимающие взгляды Колло и Билло-Варена. Многое недоговаривалось, но все было ясно, ибо тогда надо было не рубить, а связывать. Разрушать королевскую власть можно было сплеча – чем сильнее удар, тем лучше. Строить революционное государство надо было осторожно, – одно неверное движение, и здание рухнет. И теперь ему, Робеспьеру, странным кажется не то, что они искали компромисса, что они искали взаимопонимания, – странно то, что они уже не могут понять друг друга.

Какая черная кошка пробежала между ними? Почему его бывшие соратники видят в нем врага? Почему и его самого так раздражают их речи?

Осенью 1789-го года он выступил в Учредительном собрании против военного закона. Военный закон был принят депутатами после того, как толпа парижан убила булочника. Тогда Робеспьер говорил, что, может быть, этот булочник бы не виновен, но не был виновен и народ, ибо его спровоцировали контрреволюционеры голодом и спекуляцией.

С тех пор он всегда выступал в защиту народа. Он доказывал, что народ всегда прав. Вероятно, это и принесло ему славу и популярность.

Но он помнит, как скептически слушали его Мирабо и Барнав, а впоследствии – Бриссо, Бюзо и Вернио. Они обвиняли Робеспьера в демагогии, они говорили, что Робеспьер играет на низменных страстях толпы.

Тогда Робеспьер был крайне левым. Но прошло время, и ему довелось услышать речи гораздо более резкие и радикальные. Сначала их произносили Марат и Жак Ру, потом Клоотс, Эбер и Шомет.

Когда Робеспьер выступал с крайне левых позиций, он чувствовал свою силу не только потому, что был абсолютно убежден в правильности своих взглядов, но и потому, что за его спиной стоял народ. Каждое его слово встречало сочувствие – ведь он громко высказывал то, о чем думал трудовой Париж. И впоследствии, как ни раздражало Робеспьера неистовство Марата, каким абсурдным ни казалось ему требование чрезвычайных мер со стороны Шомета и Эбера, он заставлял себя прислушиваться к ним, потому что он видел – эти требования нравятся народу. Иногда он ловил себя на том, что ему хотелось ответить Марату или Эберу так же, как в свое время отвечали Робеспьеру Барнав и Бюзо. Пожалуй, теперь он понял, почему, прослушав его речи, Барнав и Бюзо впадали в бешенство. Но его опыт, опыт нескольких лет революции, учил Робеспьера сдерживать свои эмоции. Он помнил, что происходило, когда депутаты пугались народного неистовства и хотели остановить революцию. Последующие события доказывали, что народ все же был прав, и бывшие знаменитые вожди отправлялись в изгнание или на гильотину.

Иногда Робеспьер был резко не согласен с теми или иными декретами – лично он считал, что совершается чудовищный перехлест. Но добиваясь, если это было в его силах, сглаживания острых углов, Робеспьер вместе со всеми вотировал эти декреты, ибо перед его глазами вставали судьбы Барнава, Бриссо и Вернио.

Раньше он обвинял своих врагов в том, что они остановились сами и хотят остановить революцию. Но недаром он был самым популярным оратором Франции. Его образ мышления быстро усвоили, у него учились, ему подражали. Теперь ему приходилось слышать, как его обвиняли в том, что он остановился и хочет остановить революцию.

С тех пор, как во Франции начался террор, слово «умеренный» тесно сплелось со словом «враг». Человек, названный умеренным, сразу терял свое влияние. Прослыть умеренным было смертельно опасно.

Террор был вызван не только войной, спекуляциями и деятельностью заговорщиков. Террор был необходим еще и потому, что рабочий, простоявший полночи за куском хлеба, мать, получившая весть о том, что ее сын погиб на фронте, бедняк, который не мог купить себе даже вязанку дров, – все они легче переносили горе и лишения, когда видели, как каждый день гильотина рубила головы людям, повинным в их бедствиях. И, конечно, в такой обстановке высказывания эбертистов типа: «Ну-ка, сударыня-гильотина, побрейте почище этих врагов отечества! Живо, живо, нечего тут рассказывать сказки! Голову в мешок!» – находили внимательных слушателей.

Но к революции, как ко всему великому, словно пиявки, присосались мошенники, сволочи, лишенные каких-либо моральных устоев. Они не только выживали при терроре, они использовали его в своих личных целях. Они доводили террор до изуверства, делая на этом свою карьеру. С ними одними еще можно было бы как-то справиться. Но они увлекали за собой честных и недалеких людей.

Робеспьер попытался провести чистку Якобинского клуба и тем самым положить конец интригам и расколу. Но, увы, интриги разрослись, и фракции сводили счеты чуть ли не врукопашную.

Робеспьеру удалось выгнать нескольких опасных людей, как например Клоотса. Но нельзя было исключить Филиппо, не задевая Камилла Демулена. Надо было защищать д'Эглантина, иначе под подозрение попадал Дантон. Робеспьер смог отозвать из Нанта Карье, но выгнать его из клуба было невозможно, так как за Карье стоял Колло д'Эрбуа. Нельзя было ссориться с Колло д'Эрбуа, потому что он противостоял Тальену и Баррасу, которые сначала терроризировали Бордо и Марсель, а потом стали проповедовать отмену террора. Между тем террор стал самым действенным оружием революционного правительства, и задачей Робеспьера было обосновать его необходимость.

Теория революционного правительства была так же нова, как и революция, ее породившая. Функции правительства состояли в том, чтобы направлять моральные и физические силы нации к поставленной цели. Цель революционного правительства – основать республику. Цель конституционного правительства – сохранить ее. Революция – это война свободы против ее врагов. Конституция – это режим победоносной и мирной свободы. Революционное правительство нуждалось в чрезвычайной деятельности именно потому, что оно находилось в состоянии войны. Конституционное правительство должно заботиться главным образом о гражданской свободе; революционное же правительство – о свободе общественной. При конституционном строе почти достаточно защищать отдельных лиц от злоупотреблений общественной власти. При строе революционном сама общественная власть была вынуждена защищаться от всех фракций, которые на нее нападали. Революционное правительство должно было оказывать добрым гражданам всю полноту национальной защиты.

Врагам народа оно должно было приносить лишь смерть.

Возможно, что некоторые извращения политики правительства могли напугать отдельных граждан. И тогда требовалось вносить успокоение, доказывая, что перехлесты не являются системой, а наоборот, досадным исключением.

Патриотизм горяч по своей природе. Кто может хладнокровно любить отечество? Патриотизм является по преимуществу уделом простых людей,[2] не очень-то способных определить политические последствия гражданского поступка. Какой патриот, даже просвещенный, никогда не ошибался? Если бы можно было назвать преступными всех тех, кто в революционном движении вышел за пределы точных границ, начертанных благоразумием, то вместе с плохими гражданами пришлось бы подвергнуть опале подлинных друзей свободы и защитников республики. Нельзя убивать патриотизм, желая его исцелить.

Но как определить границы благоразумия? И, главное, где найти людей, способных их придерживаться?

Лион и Бордо, Марсель и Тулон выступили против республики. В Страсбурге зрела измена. Проконсулы, посланные Конвентом в мятежные города, своими быстрыми и решительными действиями задавили заговор. Но если Сен-Жюст, Леба и Огюстен Робеспьер сумели обойтись почти без пролития крови, то Тальен и Баррас учинили массовые расстрелы. А может, они пошли на это в силу необходимости? Сидя в Париже, трудно судить о справедливости тех или иных мер, принятых на местах.

Конвент постановил сровнять Лион с землей. Голосуя вместе со всеми, Робеспьер надеялся, что это все же чисто символическое решение, принятое, чтобы запугать врагов. В Лионе был Кутон, понимавший Робеспьера с полуслова. Он не торопился исполнять декрет Конвента и вообще вел себя очень осторожно. Но когда отряду роялистов под командованием Преси удалось вырваться из окружения, подозрительный Колло д'Эрбуа поспешил заявить:

– Каким образом лионцы могли открыть себе выход из города? Либо мятежники прошли по трупам патриотов, либо патриоты посторонились, чтобы дать им пройти! Ирония Колло д'Эрбуа задевала и Робеспьера. Пришлось отозвать Кутона и направить в Лион Колло д'Эрбуа и Фуше. И тихий, незаметный Фуше начал из пушек расстреливать обвиняемых.

Террор развивался уже сам по себе. Робеспьеру было крайне трудно удержать его в рамках благоразумия.

Но главная опасность заключалась в другом – все хотели руководить террором, все стремились взять это оружие в свои руки.

У революционного трибунала много заслуг перед страной. Он долгое время честно и сурово карал заговорщиков. Но кому он подчиняется? Робеспьеру? Ничуть. Он мало знаком и с председателем суда Германом и с прокурором Фукье-Тенвилем. Могут сказать, что среди присяжных есть близкий друг Робеспьера, его домовладелец, Морис Дюпле. Но когда однажды Робеспьер спросил Дюпле, чем он занимается в суде, Дюпле мягко, но определенно ответил: «Я не спрашиваю тебя, Максимилиан, чем ты занимаешься в комитете». Тем самым даже его друг дал понять, что вмешиваться в процесс судопроизводства – не дело Робеспьера. Да Робеспьер и так этого всячески избегает. Ему достаточно обвинений в диктатуре, которые он слышит со всех сторон.

Но чью волю теперь выполняет Фукье-Тенвиль? Правительства? Нет. Стало ясно, что Фукье-Тенвиль использует террор в своих целях, чтобы скомпрометировать Робеспьера. В последнее время одна за другой следуют серии бессмысленных казней. Придраться к Фукье-Тенвилю невозможно. Напротив, Фукье-Тенвиль вроде бы удвоил свое рвение. И только Робеспьеру понятно, что революционный трибунал наказывает лишь мелких сошек, старательно обходя главных заговорщиков.

Почему нынче существует глухая вражда между Робеспьером и Комитетом общественной безопасности? Может быть, причина в идейных расхождениях? Нет, просто большинство членов комитета желает проводить террор самостоятельно, по своему усмотрению.

(От автора: Тут мы вынуждены еще раз вмешаться. Действительно, члены Комитета общественной безопасности, кроме Леба и Давида, относились к Робеспьеру с открытой враждой. Но причины этому были иные. В комитете опасались, что он хочет установить свою личную диктатуру, – кстати, эти опасения разделяло большинство членов Конвента. Кроме того, властность Робеспьера, безапелляционный тон, который он усвоил в последнее время, резкие его замечания естественно задевали самолюбие его коллег.)

Но ни Амар, ни Вадье не могут стать выше фракционной борьбы. Вместо того, чтобы разоблачать заговоры, они сводят личные счеты, как в деле Екатерины Тео. Они не могут простить Робеспьеру, что он поставил над Комитетом безопасности Бюро общей полиции. Они не могут простить Робеспьеру, что Бюро общей полиции взяло на себя наблюдение за деятельностью местных революционных комитетов.

В сентябре 1793-го года после принятия закона «о подозрительных» число местных комитетов превысило двадцать одну тысячу. Вот сколько рук проводило террор во Франции.

Подозрительными признавались те, кто своим поведением, речами, писаниями заявил себя сторонником тирании, федерализма и врагом свободы; должностные лица, отрешенные Конвентом или его комиссарами и не принятые вновь на службу; бывшие дворяне, а также лица, служащие у эмигрантов, которые не проявили своей преданности революции; эмигранты, вернувшиеся во Францию даже в срок, установленный декретом.

Председатели революционных комитетов своей властью могли арестовывать подозрительных. Именно революционные комитеты оказали главную услугу Франции – помешали внутреннему врагу соединиться с внешним. Революционные комитеты и были той мелкой сетью, в которую попадались заговорщики.

Естественно, что все хотели держать концы этой сети в своих руках Еще Шомет потребовал, чтобы революционным комитетам было предписано сноситься с Советом ратуши по вопросам, касающимся полицейских мер и мероприятий безопасности. Это равнялось требованию, чтобы руководство террором перешло от Комитета общественной безопасности к Коммуне, то есть, чтобы Коммуна фактически подчинила себе не только Конвент, но и Комитет общественного спасения. Все это поняли, хотя Шомет лицемерно восклицал: «Сплотимся вокруг Конвента!»

Но и Комитет безопасности недостаточно строго следил за действиями местных комитетов. Во многих деревнях священники оказывались во главе комитетов и расправлялись с патриотами (называя их умеренными), а также с теми, кто не ходил в свое время на их мессы.

Только благодаря Робеспьеру, а потом деятельности Бюро общей полиции, было централизовано руководство комитетами. Постепенно отказались от практики переизбрания председателей комитетов и просто назначали туда правительственных агентов.

Но люди, которые боялись террора, боялись революции, хотели застраховаться, прослыть ярыми террористами. Ведь по инициативе этих людей, а не Робеспьера, начались политические процессы против жирондистов, Барнава, Жиро-Дюпре, принцессы Елизаветы и так далее. Правда, если бы Робеспьер захотел спасти Барнава, это было бы практически невозможно. Но вот, допустим, Робеспьер добился бы того, что Барнава и жирондистов оставили в живых. А что дальше? Отбив коалицию, расправившись с внутренними и внешними врагами, Франция приступила бы к построению новою общества. Оказавшись на свободе, люди типа Барнава и Вернио вряд ли стали бы помощниками Робеспьера. Атеист Вернио и аристократ Барнав, озлобленные годами, проведенными в тюрьме, вспомнили бы о своей былой славе. Нет, они бы, конечно, мешали. Лучше пожертвовать несколькими именами, чем потом дать прорасти на свободной французской земле семенам раздора.

Но Робеспьеру, как истинному главе правительства, надо было объяснить события, происходящие во Франции, перед лицом всей Европы. Надо было раскрыть их действительный благородный смысл.

Поэтому в глазах европейских народов террор неразрывно связан с его именем.

Кстати, когда в Париже начались атеистические оргии, Робеспьер, предупреждая нежелательный международный резонанс, поспешил обвинить Клоотса в том, что тот старается оттолкнуть от Франции бельгийцев, глумясь над их верой.

– Эта беда уже прошла, – возражал Клоотс. – Нас тысячу раз называли нечестивцами.

– Да, но фактов не было, – отвечал Робеспьер. Робеспьер стремился не позволять кому бы то ни было порочить революцию перед угнетенными народами феодальной Европы. Часто не в его власти и не в его силах было осудить или спасти того или иного человека. Но он старался следить за тем, чтобы политические процессы не просто карали заговорщиков, а сплачивали французов против общих врагов. Процессы должны были служить революции, а не сеять раздоры и подозрительность среди монтаньяров.

Когда обстоятельства стали выше его, когда эбертисты и дантонисты объявили открытую войну, тогда он был вынужден нанести удар враждебным фракциям. Но в глазах народа фракции предстали как пособники иностранного заговора; таким образом, процессы получили иное звучание – они призывали патриотов к бдительности.

Что же касается дела об «ост-индской компании» (дела о подлоге), в котором оказался замешан Шабо, д'Эглантин, Базир и другие, то тут Робеспьер убежден, что не обошлось без интриг иностранных банкиров. Однако если признаться честно, причины падения Шабо и д'Эглантина заключались в следующем: не только Шабо и д'Эглантин, – многие из бывших патриотов, получив власть, пытались обогатиться за счет революции. Шабо и Фабр д'Эглантин просто-напросто проворовались.

Однако нельзя было давать возможность Питту громогласно заявить, что среди монтаньяров есть воры. Нельзя было компрометировать высокое звание членов Конвента. Между тем докладчик от Комитета всеобщей безопасности Амар обвинял их именно в спекуляциях. Робеспьеру пришлось употребить все свое влияние, чтобы изменить акцент в деле об «ост-индской компании» и выставить как главных виновников иностранных заговорщиков.

Но, хотя в правительство иногда проникали лжепатриоты, хотя случалось, что террор попадал в грязные руки – и потому, заботясь об общественном мнении, правительство вынуждено было придавать некоторым событиям иную окраску, – все это мало смущало Робеспьера: он видел главную цель революции. Достигнув ее, правительство разом бы искупило все свои мелкие ошибки.

Однако фракционная борьба и случайные просчеты правительства мешали Демулену и Дантону разглядеть величественные задачи революции.

Борьба за чистоту нравов дала Дантону повод к циничным насмешкам: «Французы могут простить все что угодно, только не отмену проституции». А когда был арестован д'Эглантин, Камилл воскликнул: «Комитет производит правильную порубку в Конвенте!»

Робеспьер не виноват в том, что для его друзей привычка к развратной жизни и личные симпатии оказались важнее революции. Франция решала вопрос жизни и смерти, а Демулен и Дантон гордо отошли в сторону и занялись игрой «кто кого переострит».

18 нивоза Клуб вызвал на свое заседание Бурдона, Фабра, Демулена и Филиппа. Они не явились.

Наверное, это было к лучшему. И Робеспьер поставил на обсуждение другой вопрос: «Преступления английского правительства и недостатки буржуазной конституции».

И тут он почувствовал, что его не слушают. Нет, конечно, его слушали. Нельзя было не слушать Робеспьера. Но то, что он говорил, им было неинтересно. Якобинцы ерзали на скамьях, кашляли и посматривали на дверь. Они ждали.

Вот до чего довела партию фракционная борьба! Вопросы высшей политики уже не волновали патриотов. Они привыкли к другому, острому зрелищу, когда рушились авторитеты, когда люди, которым они раньше поклонялись, молили о пощаде; когда дрожащей рукой вытирал со лба пот Жорж Дантон; когда Эбер кричал тонким голосом:«Меня, кажется, сегодня хотят убить?!»; когда Демулен бил себя в грудь и лепетал о своих ошибках.

Великий клуб жаждал крови. Он жаждал крови своих вождей, ибо одно дело торжествовать победу над врагами за границей и в департаментах, врагами могущественными, но абстрактными, незнакомыми каждому в лицо. Другое дело, когда человек, которого ты признал лучше, умней, дальновидней, чем ты, само появление которого вызывало аплодисменты, другое дело, когда этот человек, оказывается, подвержен низменным слабостям и сейчас ползает в грязи, оправдываясь, заискивая перед тобой.

Понимали лидеры фракций, на каких чудовищных струнах человеческой души они играли? Но если Демулена привело к этому легкомыслие, а Эбера – жажда мести, то за их спинами стояли другие, люди без убеждений, но с четким расчетом игрока, мастера интриги, холодные убийцы.

И на следующий день Робеспьер рассказал якобинцам про этих господ. Он не называл фамилий, но один из неназванных почувствовал, что запахло жареным. Этот, как животное, чуял опасность. Он сполз со скамьи и бесшумными шагами стал прокрадываться к выходу. Резким замечанием Робеспьер вернул его на место, и, продолжая говорить, наблюдал, как тот нервничает, как дергаются у него руки и бегают глаза. А ведь недавно в комитете Робеспьер слушал его и поражался проницательности человека, в котором никогда не находил никаких достоинств. А тот уверенно и даже с некоторой иронией (ирония предназначалась членам комитета – эх вы, прошляпили) рисовал картину злодейского заговора, и, главное, все, что он говорил, было правильно, все подтверждалось. Но сейчас выяснилась одна деталь: главарем заговора был этот самый человек. Он предавал других, чтобы возвыситься самому.

Но неужели светский литератор, второразрядный драматург всерьез предполагал, что обманет людей из комитетов? Догадывался ли он, чем закончилось расследование? Что ж, получай под занавес.

Робеспьер делает вид, что закончил речь, и вдруг обращается к Фабру д'Эглантину:

– Я требую, чтобы этот человек, который всегда стоит с лорнеткой в руках и который так хорошо умеет представлять интриганов на сцене, дал здесь свои объяснения; мы увидим, как он выпутается из этой интриги.

Любопытно, что в тот момент Фабр не понял, что погиб. Как курица с отрубленной головой еще продолжает трепыхаться, так Фабр полез на трибуну. Бессмысленный шаг. Разве после Робеспьера его будут слушать?

Робеспьеру мог ответить Мирабо или Барнав. У Вернио и Гаде еще были шансы. Но теперь кто бы рискнул выступить против, да еще в Якобинском клубе?

Правда, оставался Дантон. Но он за последний год ни разу не пытался спорить с Робеспьером.

…Опять эти ненужные воспоминания. Кажется, нет ничего проще – проследить последний год революции, шаг за шагом, что чему предшествовало, чем был вызван тот или иной поворот событий. Вот уже который час Робеспьер выстраивает эпизод за эпизодом, пытаясь взглянуть на свои собственные поступки со стороны. И ведь не получается. При мысли о Фабре д'Эглантине его опять охватывает злоба. Как Фабр жаждал крови! Сколько их было, красноречивых молодчиков, которые всерьез считали, что самая короткая дорога к власти – это дорога по трупам соперников! Как радовались Фабр и Филиппо, когда был арестован Эбер! И как они взывали к милосердию, когда сами оказались на скамье подсудимых!

Теперь, когда Билло и Колло, и Вадье, и Амар громогласно обвиняют Робеспьера во всех смертных грехах, делают из него главного виновника всех жестокостей революции – все они странным образом забывают, что сами в первую очередь требовали крайних мер.

Слава богу, он еще не сошел с ума. И если им изменяет память, то он все помнит. Ведь это начиналось еще с 93-го года.

Никто тогда не знал и не предвидел, куда их заведет террор. Но все требовали террора.

Нельзя сказать, что Робеспьер выступал против мнения большинства. Так, например, он добился суда над генералом Кюстином. Измена генерала привела к тому, что пруссакам были отданы три города. Солдаты армии Кюстина были уже не солдатами республики, а солдатами своего генерала, – они грозили пойти на Париж, чтобы освободить Кюстина. Но во Франции не должно было быть своих Кромвелей, и Кюстин получил по заслугам – смерть.

Робеспьер поддержал Эбера и настоял на реорганизации революционного трибунала. У революции не было времени выслушивать оправдания заговорщиков.

Но Робеспьер, пожалуй, единственный из тех, кто обладал правом решающего голоса, не спешил вводить террор. Можно было казнить отдельных людей, но не делать из этого систему.

Все свои усилия Робеспьер направлял на то, чтобы объединить фракции Конвента.

По его требованию была срочно принята конституция 93-го года. Именно конституция погасила мятеж в департаментах.

Он разгромил «бешеных», которые настаивали на кровавых репрессиях.

Террор означал приостановку тех демократических декретов, осуществления которых Робеспьер добивался столько лет. Террор означал превращение страны в огромный военный лагерь, живущий по всем законам военного времени. Террор означал ограничение свободы каждого человека. Террор означал повсеместное введение смертной казни, за отмену которой Робеспьер боролся еще в Учредительном собрании. Террор убивал свободу печати, свободу мнений. Террор открывал возможность произвола отдельным лицам, случайно оказавшимся на волне революции.

Все это Робеспьер предвидел. Но.

Конде, Валансьен, Майнц были во власти неприятеля. Французская северная армия, вытесненная сперва из Фамарского лагеря, а затем из лагеря Цезаря, могла быть в любой момент раздавлена силами коалиции. Принц Кобургский стоял в сорока лье от столицы. Пьемонтцы спустились с Альп на помощь восставшим лионцам. Лучший порт Франции Тулон был занят англичанами. Испанцы взяли форт Бельгардт. От Пиренеев до Альп, от Рейна до океана, от Роны до Луары республиканские батальоны были отброшены в глубину Франции, где свирепствовал сильнейший вандейский пожар. Вот какое положение сложилось в начале осени 93-го года.

Армия в полном расстройстве. Беспорядочное скопление новобранцев, солдаты не доверяют офицерам, офицеры склонны к измене. Армия недоедает и носит башмаки с картонными или замаскированными жестью подошвами. Госпитали переполнены больными, а медикаментов нет.

Естественно, что в такой обстановке, когда падение республики казалось неминуемым, уже никто не заботился о правах отдельных граждан.

Страх диктовал принятие террора. Хотелось зажмурить глаза и крушить врагов направо и налево.

Все требовали террора.

26 июля Конвент постановил карать скупщиков смертью.

1 августа по докладу Комитета общественного спасения были приняты следующие меры:

– имущество лиц, лишенных покровительства закона, будет принадлежать республике;

– королева будет отдана под суд;

– гробницы королей будут уничтожены;

– иностранцы, не имеющие оседлости во Франции и родившиеся на неприятельских землях, будут немедленно арестованы;

– парижские заставы будут закрыты, чтобы воспрепятствовать выезду лиц, которые не могут удостоверить свою личность;

– всякий, кто дважды откажется принять в уплату ассигнации, будет присужден к двадцатилетнему содержанию в оковах;

– никто не смеет помещать фонды в банки иноземных государств – иначе он изменник отечества;

– в Вандее будут вырублены леса, скошены луга, захвачен скот и сожжены притоны мятежников.

В конце августа Конвент заявил:

«С настоящей минуты впредь до изгнания неприятеля с нашей территории все французы поголовно подлежат зачислению на службу в армию. Молодые люди пойдут в бой, женатые будут заготовлять оружие и перевозить провиант, женщины будут изготовлять палатки, одежду и нести службу в госпиталях, дети будут приготовлять из старого белья корпию… Национальные дома будут обращены в казармы, общественные места – в оружейные мастерские. Грунт погребов будет промываться для добывания селитры».

Впервые в истории нового времени все ресурсы воюющей нации, люди, съестные припасы, товары были предоставлены в распоряжение правительства.

Комитеты фактически управляли государством, главенствуя над министерствами.

Прямым следствием этих энергичных мер было взятие Марселя республиканскими войсками и переход Бордо на сторону революции.

Но враги не унимались. Был подожжен военный арсенал в Гюнингене. На военных заводах близ Шемилье и Сомюра произошли таинственные взрывы. (В бумажнике одного англичанина, арестованного в Лилле, был найден длинный список расходов на подкупы должностных лиц, на организацию поджогов и диверсий. Стало ясно, что Питт решил сокрушить республику любыми средствами.) Роялисты в Париже настолько осмелели, что устраивали в театрах вызывающие демонстрации. Вновь появилась роскошь старого режима. Около театральных касс сквозь толпы голодающих проезжали длинные вереницы богатых экипажей.

Сильно бедствовавшие предместья требовали хлеба. Клуб якобинцев настаивал на формировании революционной армии и принятии максимальных цен. Роялисты провоцировали народ на восстание.

Вот в какой обстановке террор был поставлен на повестку дня.

4 сентября с пяти часов утра огромная толпа рабочих и ремесленников собралась около здания военного министерства. Народ кричал: «Хлеба! Хлеба!»

Толпа заполнила всю Гревскую площадь. Пока Шомет ходил в Конвент, чтобы сообщить о происходящем, народ окружил городскую ратушу, пробрался внутрь, заполнил большой зал.

Казалось, над всем городом повис крик:

– Хлеба! Хлеба!

…Это бушующее людское море вызвало у Робеспьера воспоминание об октябрьских днях 89-го года. Тогда парижане, возмущенные королем, ворвались в Версальский дворец. И сейчас поневоле закрадывалось сомнение неужели правительство настолько бездеятельно, что вызвало такое народное недовольство?

Шомет вернулся в ратушу и прочел там вслух декрет, в котором было сказано, что максимальные цены на предметы первой необходимости будут установлены.

Ответом ему был единодушный вопль: «Нам не нужны обещания, нам нужен хлеб и сейчас же».

Шомет успокоил народ только тем, что обещал добиться декрета, по которому будет сформирована революционная армия, чтобы обходить деревни, изымать излишки и способствовать подвозу продовольствия в город.

Робеспьер понимал, что народное движение может бросить революцию в крайности и погубить ее, ввергнуть в хаос. Но напрасно он советовал Якобинскому клубу сохранять хладнокровие и следить за интриганами и изменниками. Такое благоразумие показалось якобинцам неуместным. Они решили на следующий день отправиться в Конвент.

Утром 5 сентября в Конвент пришло известие, что австрийцы, овладев Сийерком, грабили жителей, сжигали дома, убивали санкюлотов, издевались над пленными: отрубали им кисти рук, вырывали языки. В Конвенте поднялась буря. По предложению Мерлена революционный суд был разделен на четыре отдела, чтобы иметь возможность вести процессы с наибольшей быстротой. Толпа подступила к дверям Конвента. Депутацию Коммуны возглавляли Шомет и Паш.

– Довольно щадить изменников, – сказал Шомет. – Пришел день суда и гнева. Пусть формируется революционная армия! Пусть она ходит дозором по департаментам! Мир людям доброй воли, война с устроителями голодовки! Покровительство слабым, война тиранам!

…Представители секций – рабочие и ремесленники – разместились на ступеньках Конвента. Женщины заполнили весь партер. Криками одобрения встречали они каждую смелую речь. В зале, словно насыщенном грозовыми разрядами, одно за другим раздавались предложения, звучащие как раскаты грома. Билло-Варен потребовал немедленного принятия декрета о создании революционной армии и ареста подозрительных лиц; Бурдон настаивал на том, чтобы революционная армия выступила в сопровождении суда, который судил бы заговорщиков в двадцать четыре часа. И тогда встал Дантон:

– Революционный суд, – сказал он, – действует слишком медленно; нужно, чтобы ежедневно аристократ, злодей расплачивались за свои преступления головой. Секции не могут привлекать в свои заседания бедняка; нужно декретировать вознаграждение ему в сорок су за каждое собрание. Нужно вооружать граждан.

Выводы сделал Барер.

– Поставим на очередь дня террор. Роялисты хотят крови; хорошо же, мы дадим им кровь заговорщиков, разных Бриссо, Марий-Антуанетт. Они хотят нарушить труды конституции… Заговорщики, конституция уничтожит ваши труды! Они хотят погубить Гору… Хорошо, Гора раздавит их!

Где был в это время Робеспьер? Он, как председатель Конвента, вел заседание.

…Итак, он делал все возможное, чтобы предотвратить террор. Не его вина, что революция выбрала этот путь. Но раз выбор был сделан, надо было следить за тем, чтобы революция достигла намеченной цели, какой бы крови это ни стоило.

То, что революция победила, доказывает правильность выбора.

Пусть враги утешаются, возводя клеветы на Робеспьера, как на главного террориста. Потомки поймут: у него не было иного выхода. Но когда-нибудь станет ясно, что именно Робеспьер не позволил страшному террористическому топору подрубить нацию в братоубийственной гражданской войне.

…Теперь он задает себе вопрос: действительно ли он надеялся избежать террора? Действительно ли он рассчитывал привести революцию к победе и в то же время сохранить конституционные законы?

Да, он пытался. Да, он этого хотел.

Но, вероятно, еще раньше он понял, что ему не разгромить врагов, не опираясь на силу, на армейские штыки. Вероятно, еще раньше был момент, когда он решил, что пойдет на террор. Вероятно, он где-то раньше убедился, что нельзя полагаться только на парламентскую борьбу, только на логику речей и мудрость законов.


Это произошло 2 июня 1793-го года, когда красный генерал Анрио выпел войска на Карусельную площадь.

И когда тот, рыжебородый, с длинным дергающимся, лицом сообщил все сведения, – Робеспьер подумал, что нет, чего-то он не договорил, и знает – от него еще чего-то ждут. Вне сомнения, это был верный человек, знаток, понимающий свое дело, патриот бесспорно, но лучше бы он ушел сразу; почему у него дергается лицо, может быть, это связано с его профессией? Страх? Но уж лучше бы он ушел.

Робеспьер встал, подошел к окну. Любой человек на месте рыжебородого догадался бы, что хватит, что он неприятен Робеспьеру. И тот, наверное, это знал, но знал также и то, что все, что он скажет дальше, будет внимательно выслушано, что Робеспьер, возможно, помимо своей воли, ждет дальнейшего, еще невысказанного. И вот тут Робеспьер понял, что его раздражает в рыжебородом: рядовой агент, заурядный осведомитель чувствовал над Робеспьером какую-то власть, власть человека, который уверен, что есть нечто такое, что всегда, в любое время, будет Робеспьеру крайне интересно, нечто такое, о чем может рассказать только он, этот агент.

Стоя у окна и не глядя на рыжебородого, Робеспьер знал, как сейчас все произойдет: сначала тот откашляется, а потом начнет вкрадчивым голосом… Причем еще спросит: надо ли про это, захочет ли Робеспьер это слушать. Рыжебородый откашлялся.

– Неподкупный! Есть еще кое-что… Не знаю, может умолчать… Человек, о котором пойдет речь, твой друг…

– Перед республикой все равны, – прервал его Робеспьер, не оборачиваясь.

– Дело в том, что почти каждый вечер Шабо, Эро и с ними Камилл, Камилл иногда, и Дантон, непременно, приезжают в дом девицы Сент-Амарант. Репутация ее давно известна. Публичные дома, запрещенные правительством, находят своих высоких покровителей…

Дальше можно было не слушать, но слушать было надо, ибо этот разговор с глазу на глаз станет известен многим, непостижимо, каким образом поползет слух, что Робеспьер это знает, ему донесли. И теперь, пусть, выступая в клубе, Дантон будет трижды прав, и раз он будет прав, то Робеспьер его поддержит, и никто его не упрекнет в том, но тем не менее будут думать, что Робеспьеру известно, как Дантон проводит вечера, а Робеспьер, хотя и в другом вопросе, но поддерживает Дантона – как же это совместить с моралью Робеспьера? Но почему, почему рыжебородый знает, что Робеспьеру необходимы факты, компрометирующие Дантона? Чутье, профессиональная интуиция?

Однако то, что доносил рыжебородый, было важно.

Робеспьер резко повернулся. Встретив его взгляд, рыжебородый на миг запнулся и продолжал дальше, только его речь полилась еще быстрее. И тогда промелькнула странная мысль: даже если бы Дантон был чист, рыжебородый все равно что-нибудь выдумал. Уж очень он старался. Причем своим доносом рыжебородый ничего лично для себя не выгадывал. Тогда откуда такое рвение? Усердие по службе? Или естественное стремление чиновника угодить правительству, а точнее тому, кто в данный момент сильнее?

А не начинается ли темная интрига, в которой чей-то дьявольский ум распределил роли для всех? И сам Робеспьер уже втянут в игру? Он глава правительства, но рыжебородых много! Так кто кому служит? Странные наступали времена. Только, пожалуй, этим и можно было утешаться.

Да, странные наступили времена. Патриоты, некогда боровшиеся против королевских министров-жирондистов, теперь, став во главе министерств, сами оказались во власти предрассудков и привычек прошлого! Ниспровергатели тронов, теперь они окружают себя хором льстецов. Кое-кто не прочь занять министерские особняки и завести лакеев. По агентурным сведениям Робеспьер знает, что многие проконсулы, посланные усмирять мятежные департаменты, под шумок сколачивают себе состояние. Власть – это не только почет и ответственность, власть – это еще и тяжелое испытание. Не все его выдержали. Подождите, Робеспьер доберется до этих Тальенов, Фреронов и Баррасов. Среди монтаньяров тоже встречаются проходимцы, но все-таки их немного. Ведь в принципе власть монтаньяров – это власть народа. Мы сделали, казалось, невозможное. Мы отбили коалицию. Мы раздавили мятежи. Мы укрепили республику. Мы дали французскому гражданину те права, которых он никогда не имел. Мы всегда старались быть справедливыми и стремились обойтись без лишних жертв.

Но вот интересно, как бы в дальнейшем поступили жирондисты, если бы второго июня победили они, а не монтаньяры?

Ведь еще весной они судили Марата. Тогда же их сторонники требовали казни Робеспьера.

Они бы спокойно гильотинировали патриотов!

А ведь монтаньяры сначала ограничились тем, что подвергли лишь легкому домашнему аресту вожаков Жиронды. Предатели даже прогуливались по городу как ни в чем не бывало! Им, как депутатам Конвента, продолжали выплачивать жалованье.

К чему привела эта снисходительность?

Вожаки жирондистов сбежали в департаменты и подняли там федералистский мятеж.

И тем не менее Сен-Жюст выступил от лица правительства с заявлением, что свобода не будет жестока по отношению к тем, кого она обезоружила. Сен-Жюст призвал дать прощение большинству жирондистов, ибо заблуждение не следовало смешивать с преступлением. К суду надо было привлечь только тех, кто бежал, чтобы взяться за оружие, и судить не за то, что они говорили, а за то, что сделали.

Пожалуй, никогда раньше Робеспьер не слышал от Сен-Жюста таких сдержанных речей. Но слова Сен-Жюста выражали общее настроение монтаньяров.

Победив, монтаньяры проявили великодушие к другим партиям, и вместо того, чтобы преследовать побежденных, они первым делом дали народу конституцию, которая гарантировала всем французам равенство, свободу, безопасность, неприкосновенность собственности, всеобщее обучение, свободу вероисповедания и неограниченную свободу печати, право подачи петиций, право соединяться в народные собрания.

…Тогда он думал, что все худшее позади: революция близка к победе, соперничающие партии приутихли, Конвент был во власти монтаньяров, Франция вступила на путь, указанный Робеспьером. Казалось, что до полной победы осталось совсем немного – еще одно усилие. Хотелось верить, что навсегда покончено с рукопашными баталиями в Конвенте, что никогда больше не придется прибегать к помощи вооруженных предместий. Франция ждала успокоения, и мир ей могли принести только мудрые законы, а уж составление законов было прямым делом Робеспьера, в этой области он чувствовал себя легко и свободно.

Поэтому в обсуждении проекта конституции Робеспьер принял самое деятельное участие.

Конституция явилась синтезом проекта Кондорсе и Декларации прав человека и гражданина, составленной Робеспьером, и хотя не все, что предлагал Робеспьер, вошло в конституцию, тем не менее по своему духу она была монтаньярской.

В Высшее законодательное собрание депутаты избирались прямым голосованием, а в департаментские собрания – путем двухстепенных выборов. В этом пункте Робеспьер шел вразрез с доктриной жирондистов. Но Робеспьер опасался того, что бедняки могут, благодаря своему невежеству, оказаться в руках богачей и краснобаев. Настроение же выборщиков было легко подчинить настроению революционного Парижа.

Однако согласно конституции кардинальные вопросы политики решались народом. Так, например, начинать или не начинать войну, определялось путем народного референдума.

Он указал на ошибку Эро де Сешеля, который предлагал, чтобы пересмотр конституции производился другим Конвентом, созываемым в другом городе. Народ, у которого два представительства, перестает быть единым. Двойное представительство явилось бы зародышем федерализма и междоусобия. (Забавно было наблюдать, как депутаты, словно школьники, смутились, когда Робеспьер растолковал им опасность двойного представительства, которое они чуть было не вотировали. Конвент единогласно принял поправку Робеспьера.)

Он настаивал на том, чтобы депутаты Конвента были ответственны перед народом, чтобы народ мог отзывать своих представителей. Однако этот, более демократический принцип не был принят Конвентом.

Робеспьер хотел, чтобы вотирование конституции народом проводилось тайным голосованием, но Собрание увлеклось фразой Барера: «У добрых граждан нельзя оспаривать права быть мужественными», – и таким образом нарушило принцип добровольности: голосовать тайно – теперь означало попасть в разряд врагов.

Конечно, было досадно, что более демократические статьи не попали в конституцию, но все это показалось мелочью по сравнению с той чудовищной ошибкой, которую чуть было не совершил Конвент.

После того, как в августе конституция была вотирована всей страной, раздались голоса, что теперь самое время распустить Конвент и назначить новые выборы. Депутаты, растроганные народным ликованием, развесили уши, секретарь уже сел писать проект. Но Робеспьер категорически восстал против этого предложения; в данный момент принятие его привело бы к анархии и к военному поражению Франции.

Он решительно пресекал все попытки возобновить фракционную борьбу в Конвенте. Когда 23 июня собрание закончило обсуждение конституции и приступило к голосованию, – некоторые депутаты, бывшие сторонники жирондистов, остались неподвижными. У кровожадного Билло-Варена заблестели глаза, и он тут же потребовал поименной подачи голосов, «чтобы показать наконец народу, кто его враг». Но Робеспьер не склонен был обострять отношения с разгромленной партией. Он сказал: «Надо думать, что эти господа – паралитики». После этих презрительных слов Собрание перешло к очередным делам.

Сохраняя единый фронт, от маратистов до дантонистов, он отбил яростные нападки «бешеных». Жак Ру и Леклерк не поняли конституции. Они хотели не установления порядка, а репрессий против скупщиков. Они даже обвинили монтаньяров в том, что те продались богачам. Принять требование «бешеных» означало посеять смуту и подозрительность, положить начало гражданской войне. Единый фронт монтаньяров разгромил «бешеных».

И все же гражданская война разразилась.

Ее начали жирондисты, подняв департаментские восстания. Но объявили они эту войну 13 июля, когда посланная ими фанатичная девица Шарлотта Кордэ (внучка великого Корнеля – жирондисты продуманно выбрали кандидатуру) убила Марата.

Марат был любимцем Парижа. Его имя было символом надежды для всех бедняков и угнетенных. Смерть Марата ввергла в траур не только Париж, но и всю Францию. Убийство Марата распахнуло ворота народной ярости.

С 13 июля 93-го года начался новый период революции.

Мертвый Марат стал богом. Его именем называли народные общества, армейские батальоны, детей. Бюсты Марата можно было встретить в каждом городе, в каждом доме. Марата причислили к лику святых. Его тело требовали захоронить в Пантеоне.

Один лишь Робеспьер выступил против такого фанатичного обожествления Марата.

Он протестовал против того, чтобы имя Марата использовалось его безрассудными последователями.

Что руководило им? Зависть к бессмертной славе революционера? Нет, он никогда не завидовал Марату, ни живому, ни мертвому. Он просто уже тогда понял одну закономерность…

Как-то Камилл Демулен со свойственным ему стремлением к парадоксам сказал: «Пока я вижу Марата в нашей среде, я не могу питать страха, потому что его по крайней мере нельзя превзойти».

Марат был неистов, но он был всегда искренен. Со смертью Марата не оказалось больше никакой охраны от корыстных и лицемерных популярностей, от лжетрибунов, состоящих на жалованье у иностранцев. Не обладая ни его прямотой, ни его патриотической бдительностью, они возобновили его кровавую проповедь, преувеличивая его крайности. Если бы Марат был жив, возможен ли был бы заговор Эбера?

И когда 5 сентября разгневанные толпы парижан ворвались в Конвент, когда они потребовали беспощадной расправы с врагами, когда они заставили провозгласить террор, Робеспьер понял, что невозможно ни остановить, ни убедить этих людей. Потому что за их спинами стояла тень Марата.

И когда клубы вошли в правительство, а комитеты решали вопросы жизни и смерти, а Конвент облекал их мысли в форму закона, а революционный трибунал вершил правосудие, – когда вся страна подчинилась железной диктатуре Парижа – все это явилось воплощением давних замыслов Марата. Мертвый Марат вел революцию.

И когда на скамье подсудимых оказались лидеры жирондистов, люди, принесшие своей политикой много зла (но все-таки у них были заслуги перед страной, каждый из них, хоть и по-своему, желал счастья Франции, они были преданы идее революции – ведь не случайно в ожидании казни они пели в тюрьме Марсельезу!), – даже Дантон, человек, когда-то им сочувствовавший, наотрез отказался спасти им жизнь. Ибо народ требовал крови. Ибо ярость народную нельзя было успокоить. И во время заседаний в зале суда, среди санкюлотов, заполнивших все скамьи до отказа, Робеспьер словно видел сидящего наверху человека с некрасивым лицом, в грязном одеянии, в повязанном вокруг шеи платке, пропахшем уксусом. И когда жирондисты лепетали свои жалкие оправдания, этот человек лишь мрачно улыбался. Да, революция пошла по пути Марата. С живым Маратом можно было спорить. С ним можно было не соглашаться. Его можно было переубедить. (В конце концов, Робеспьер имел большое влияние в Якобинском клубе, клуб почти всегда шел за Робеспьером.) Но все это было возможно лишь при жизни Марата. Мертвый Марат всегда оказывался прав. Мертвый Марат был сильнее.


Кусты и деревья как-то незаметно потеряли цвет – сначала стали серыми, потом – темными. Они надвинулись стеной, словно кто-то поставил плоскую театральную декорацию, отделявшую его от всего мира. Впрочем, создавалось впечатление, что и за этой стеной все так же черно и вообще нигде ничего не существует, – реальна только яркая многоголосая действительность, пришедшая к нему из прошлого. И поэтому, когда на фоне этой темной, слегка колеблющейся декорации вдруг возникла фигура широкоплечего человека, который остановился в нескольких шагах и начал натужно и неестественно кашлять, явно привлекая к себе внимание, Робеспьер даже не вздрогнул, не испугался, настолько все, окружавшее его, казалось ему далеким и условным. Однако по тому, как Брунт лишь поднял голову, Робеспьер понял, что человек этот свой, хорошо ему знакомый. А еще через секунду он узнал Никола, его добровольного телохранителя, которому, вероятно, надоело прятаться в кустах, а может, он просто решил, что Робеспьеру пора возвращаться.

Но когда Робеспьер шел по плохо освещенным парижским улицам и поневоле наблюдал за малоизвестной ему жизнью вечернего Парижа, все равно его не оставляло чувство нереальности того, что происходило вокруг.

Теперь его уже никто не узнавал. Его толкали куда-то спешащие говорливые молодые люди. Из раскрытых дверей кофеен неслись песни и громкие голоса. Девушки, при вечернем освещении все таинственные и хорошенькие, мелькали, как легкие призрачные тени. Подальше от фонаря у стен домов стояли влюбленные парочки, раздавались звуки поцелуев, приглушенный смех. В одном из домов распахнулось окно, и в светлом проеме возник силуэт женщины. Женщина облокотилась на подоконник и застыла, и нельзя было ни разглядеть ее лица, ни определить возраст, но Робеспьеру почудилось, будто его коснулся запах тонких духов.

Деловито громыхали колеса экипажей, кучера лихо посвистывали, погоняя лошадей, и можно было подумать, что Робеспьер опять очутился в Париже своей юности, что и сейчас, как много лет назад, красивые кокотки спешат на какой-то роскошный бал.

Этот вечерний Париж с его шумными кофейнями, элегантными экипажами, манящими женщинами, с его веселой суетой и свиданиями влюбленных, это какое-то неуловимое пьянящее настроение города, заставлявшее даже случайного прохожего замедлять шаги в ожидании чего-то несбыточного и невозможного, – все наводило на странные мысли. Вдруг это и есть настоящая жизнь, а сам Робеспьер с его болью и тревогой, мрачными видениями нереален?

Может, это снится Робеспьеру, или он только тень далекого прошлого, до которого никому нет дела?

Но он пошел домой, и все опять стало на свои места.

Его ждал Кутон. Как всегда неторопливо, обстоятельно Кутон начал рассказывать о том, что произошло сегодня в комитетах и в Конвенте. Его голос звучал спокойно и бесстрастно, но в его речи все время возникали полувопросы.

Кутон их ставил как бы между прочим, не акцентируя, но чувствовалось, что он словно проверяет, как на них будет реагировать Робеспьер. Если Робеспьер прерывал его резким замечанием, Кутон не спорил, он со всем соглашался. Комментируя то или иное событие, давая характеристику тому или иному деятелю, Кутон как бы говорил: я только передаю то, что думают другие, но лично я, конечно, думаю так же, как и ты, Робеспьер.

Но Робеспьеру казалось, что этой якобы объективной информацией, этой трактовкой мнений Кутон пытается что-то подсказать, направить его мысли по другому руслу, может, заронить сомнения в каких-то очевидных для Робеспьера истинах.

Однажды Робеспьер даже громко засмеялся, и Кутон недоуменно поднял глаза, не понимая причины этого смеха. А Робеспьер просто представил Кутона в роли рыболова, осторожного рыболова, легонько забрасывающего удочку и исподтишка наблюдающего: клюнет, не клюнет. Не клюнет? Мы и не хотели! Но удочка забрасывалась вновь.

Впрочем, возможно, все это являлось чистой фантазией Робеспьера. На самом деле речь Кутона звучала примерно так:

– Революционный трибунал работает, не покладая рук. Подсудимых целыми партиями отправляют на гильотину. В тюрьмах более семи тысяч заключенных. Да, заговорщики. Но вот стоило Робеспьеру уйти из комитета, как количество казней резко возросло. Злые языки болтают, что Конвент, который заставляет дрожать всю Европу, сам дрожит перед комитетами. Один депутат чуть не упал в обморок, потому что ему показалось, будто Робеспьер слишком пристально на него посмотрел. Конечно, обычная клевета. Верно, Баррас – ничтожный человек. Но решительный. В Марселе он снял почти с каждого жителя рубашку, чтобы одеть армию. Разумеется, Фуше главный заговорщик. Да, он лицемер. Но можно предположить другой вариант. Фуше, будучи сам священником, тайно ненавидел религию, и все, что он делал в Лионе, открытое проявление давней ненависти. Что если он действительно крайний революционер и атеист? Однако его неправильно поняли, теперь ему грозит гильотина и, спасая свою жизнь, Фуше плетет нити заговора. Может, Фуше не надо отталкивать, а ловким маневром превратить его из врага в верного союзника? Не надо доверять сволочам? Ну, раз так, то кто спорит! Колло д'Эрбуа, Билло-Варен, Барер, Карно сейчас вершат делами комитета. Льется кровь невинных? Тем скорее они разоблачат себя в глазах народа как экстремисты! Раньше они прикрывались Робеспьером, а нынче пусть ответят сами за себя. Но общественное мнение всегда подчинялось правительству, а правительство в их руках… Якобинский клуб за Робеспьера? Несомненно. Так, может, надо, учитывая создавшуюся ситуацию, взять власть в свои руки? Конечно, временно, ведь якобинцы поймут необходимость подобной меры. Ну кто ставит вопрос о диктатуре? Просто Колло д'Эрбуа обнаглел. Карно в армейской газете позволяет себе двусмысленные выпады. Но Франция обязана Карно победой. У него большой авторитет в армии. А не помириться ли с комитетами? Все-таки обстановка крайне сложная. Конвент справедлив? Депутаты сами разберутся, на чьей стороне истина? Что ж, Робеспьеру виднее. Да, очень жарко. Выдалось какое-то душное лето.

Еще немного они поговорили о погоде, потом Робеспьер сказал, что ему надо работать. Пришел рабочий, взвалил на спину кресло с Кутоном и унес его. Хитрая бестия Кутон. Говорят, что Дантон перед смертью сказал: «Если бы Кутону мои ноги, республика еще бы выстояла». Дантону, конечно, казалось, что с его смертью гибнет и революция. Люди переоценивают собственное значение, такова их извечная ошибка. Но Дантон прав в одном: Кутон мог бы лавировать.

Итак, Кутон предлагает заключить мир с комитетами? И тем самым принять на себя все их ошибки? Или прийти в Конвент, добиться переизбрания комитетов, назначить туда верных патриотов? Но тогда нужна диктаторская власть.

Нет, пусть Питт на это не надеется. Не должен один человек править страной. Править страной должна только Истина. Когда-то Кондорсе бросил ему обвинение, что он не государственный деятель, а священник. Да, он священник, ибо свято хранит заветы революции. Да, он проповедник, ибо проповедует добродетель. И если в него метил Камилл Демулен, который незадолго перед смертью произнес зловещие слова: «Революцию всегда начинает священник, а кончает палач», – то он промахнулся. Робеспьер лучше пожертвует собственной жизнью, но не станет диктатором, не станет палачом.

Он садится за стол. Перед ним чистые листы бумаги, рука привычно берет перо.

…Вот так проходит много вечеров подряд: Робеспьер приказывает себе работать – и не может. Боль. Болят глаза, кисти рук, живот, грудь, в голове тяжесть. Она не подчиняется ему. Он словно пытается раскрутить плохо смазанный механизм с ржавыми шестеренками, с треснувшими рычагами. Полное бессилие. И сразу отчаянные мысли, мысли, которых он больше всего боится: «Тебя нет, Робеспьер, ты сломан. Нет железного Максимилиана».

В течение пяти лет, в самые трудные дни, когда его охватывали сомнения, давила тоска, – единственное, что его поддерживало, это то, что вечером он сядет к столу и будет работать полночи, и тогда отступят суетные интриги недоброжелателей, ибо он останется лицом к лицу с Истиной, которую он один понимал, и которую мог донести до народа. Он верил в себя, в свои силы, и это было главным. На кого же теперь ему опереться?

Он берет пачку писем. Честные патриоты изъявляют ему свои чувства любви и преданности. Откуда им знать, что того Робеспьера, которому они пишут, уже не существует? Есть просто больной, бесконечно усталый человек.

Но какая-то молодая вдова предлагает ему свою жизнь и состояние. Святая простота! Хотя, конечно, она так поступает из самых чистых побуждений.

Еще одно письмо. Он получил его утром. Конечно, он его помнит, но ему почему-то хочется перечитать…

«Робеспьер! Ага! Робеспьер! Я вижу, ты стремишься к диктатуре! Скажи, есть ли в истории тираны хуже тебя? Неужели ты не погибнешь?…»

Кто этот анонимный автор? Может, Камбон, приходивший вчера справляться о его здоровье? Может, тот буржуа, так подобострастно кланявшийся ему сегодня? Кругом враги!

И тут он вспомнил мальчика, маленького Максимилиана, которого он встретил на аллее Булонского леса. Маленький несмышленыш! Господи, как он завидует ему. В этом хрупком существе заложена колоссальная энергия. Она сделает его взрослым, сильным человеком. Она поможет ему в течение многих лет бороться с житейскими бурями. Он женится, у него будут дети, он станет примерным гражданином. Этой энергии ему хватит как минимум лет на пятьдесят. Мне бы хоть часть той силы! Ну хотя бы еще на год. Я бы расправился с изменниками. Да, я не мир вам принес, но меч. Только бы укрепилась республика! И тогда я бы мог спокойно уйти. Как мне нужен теперь Дантон. Нет, не этот предатель. А человек с его энергией. А ведь он тоже сломался. Он тоже хотел отдохнуть и уже не мог следовать за революцией. «Мирабо – факел Прованса; Робеспьер – свеча Арраса». Быстро сгорел этот факел. Да, я свеча, но своим светом я осветил победный путь Франции. Однако, Максимилиан, наступила и твоя очередь. Нечем гореть. Светильник пуст. Пламя гаснет. Неужели на земле есть еще здоровые люди?

Господи, ведь мне только тридцать шесть лет! В моем возрасте еще начинают делать карьеру, исправно ходят на службу, ухаживают за женщинами, растят детей… Миллионы моих сверстников сейчас спокойно пьют вино, мирно играют в лото… Надеюсь, у будущих поколений будет счастливая жизнь. Вспомнят ли они нас, тех, кто на своих плечах вынес всю тяжесть революции?

Уже сейчас говорят только о жертвах террора. Но революцию делали не жертвы, а люди, которые до конца выстояли против всей феодальной Европы! Ведь почему Дантон отказался вступить в правительство, – его же приглашали! Никому Робеспьер не высказывал эту мысль, но он-то уже тогда понял Дантона. Дантон просто испугался. В августе – сентябре 93-го года положение Франции было столь катастрофично, что казалось, правительство неминуемо погибнет. И Дантон не рискнул связываться с обреченными.

Но правительство победило. Люди, вошедшие в него, словно заключили договор с победой. Нет, мы заключили договор со смертью! Нет, Клоотс, нет, Шомет, смерть – не вечный сон!

И если пришла очередь Робеспьера платить по счету – в добрый час. Он сделал все, что мог. Если бы все можно было начать снова, он все повторил бы. Единственное его убежище – истина; он не хочет ни сторонников, ни похвал; его оправдание в его совести.

…Давно догорела свеча. Давно стихло все в доме. Он лежал и знал, что ему предстоит бессонница, что те мысли, которые он упорно отгонял от себя днем, сейчас подступят к нему, и всю ночь придется с кем-то спорить, что-то яростно кому-то доказывать, понимая, как это бессмысленно.

Такова его судьба. Его никогда не понимали. Враги обвиняли его в намерениях, от которых он был далек. Друзья и союзники подозревали его в тайных замыслах, которые были ему чужды. Он хотел счастья Франции, а ему приписывали честолюбие. Он не прощал отступничества, а его обвиняли в жестокости. Он разоблачал прогнивших кумиров, а за его спиной говорили, что он завистлив. Он протягивал руку заблуждающимся, а его упрекали в лицемерии. Он единственный из всех людей 89-го года не предал революцию, а кругом кричат, что он предал друзей.

Он уходил от этих мыслей и пытался призвать другие, какие-нибудь милые, спокойные воспоминания. В них, вероятно, можно было найти утешение. В них, вероятно, можно было обрести душевный покой. Но он не знал ни отца, ни матери и не мог вспомнить их лица. Родной Аррас представлялся ему туманным, и даже годы студенчества казались такими далекими, что их, наверное, просто не было. Его жизнь, жизнь Робеспьера, началась с мая 89-го года. И каждый день в ней был днем борьбы. Он боялся думать об Элеонор Дюпле, ибо никаких иных чувств, кроме сожаления, что ничего никогда не будет, не могло принести ему ее имя. Брата своего он давно уже не воспринимал как брата, – Огюст был просто товарищем, одним из монтаньяров. Не к ночи помянута его сестра Шарлотта, старая зануда, которая умудрилась завести мелкие дрязги с почтенной мадам Дюпле.

Нет, напрасно он призывал на помощь воспоминания. Он видел только яростный Конвент, буйных ораторов, клуб якобинцев, многотысячную народную толпу, пороховой дым, окутывающий Тюильрийский дворец.

Ежедневная ночная работа приучила его засыпать только к утру, и сейчас, страдая бессонницей, он ненавидел всех и самого себя и молил бога дать ему спасительное забвение.

…Как-то вдруг незаметно он снова оказался на аллее, закрытой от лучей солнца ветвями старых деревьев. И к скамейке подошел мальчик и спросил: «Дядя, как зовут собаку?» Тут мысли его спутались, он начал проваливаться, он засыпал. И вот тогда, на мгновение, но удивительно ярко и живо предстал перед ним один день.


…Марсово поле было до краев заполнено празднично одетыми, веселыми парижанами. Депутаты и высшие должностные лица стояли вместе с ткачами и кузнецами, ремесленниками и торговцами. Железные наконечники пик в руках департаментских федератов были закрыты оливковыми ветвями. Это было празднество 10 августа 93-го года. И он увидел себя рядом с Дантоном и Демуленом, Эбером и Шометом, Колло д'Эрбуа и Карно, Сен-Жюстом и Фабром д'Эглантином, Филиппо и Билло-Вареном. И лица у всех (так ему виделось сейчас, в пронзительном свете воспоминаний) были дружеские и радостные. Депутаты обнимали друг друга. Казалось, ничто и никогда не сможет разъединить этих людей. И Робеспьер, вспоминая эту картину из теперешнего своего полусна, любил их всех. И на алтарь Отечества поднялся председатель Конвента Эро де Сешель, очень красивый молодой человек с просветленным лицом, и звонким певучим голосом провозгласил принятие конституции, которая должна была принести Франции мир, спокойствие и счастье.


Примечания:



[2] Робеспьер отстаивал этот тезис в своем докладе «О принципах революционного правительства», прочитанном в Конвенте 25 декабря 1793 года.







 


Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Наверх