Глава 17 Советско-социалистический идеал

Новый общественный строй окончательно сложился к середине 1930-х годов. Формально это было зафиксировано на XVII съезде Коммунистической партии (1934), вошедшем в историю как «съезд победителей», и в Конституции 1936 года, получившей название сталинской. На официальном коммунистическом языке победа выражалась как создание материально-технической базы социализма (в ходе индустриализации и коллективизации), торжество социалистических общественных отношений (ликвидация «эксплуататорских классов» в городе и деревне в сочетании с той же коллективизацией) и осуществление – спустя некоторое время после принятия Конституции – культурной революции (утверждение коммунистической идеологии в качестве единственной и обязательной для всех и формирование «народной интеллигенции»). Если же перевести это на язык, которым пользуемся мы, то коммунистический режим менее чем за два десятилетия устранил старые формы культурного, социального и политического расколов, насильственно ликвидировав и прежние высшие классы и сословия («помещиков и капиталистов»), и сельскую передельную общину с ее догосударственным жизненным укладом. На месте разрушенной прежней жизни возник тотально огосударствленный и идеологически унифицированный социум, обслуживавший потребности форсированного военно-индустриального развития. Таково было реальное содержание советско-социалистического идеала, воплощенного в Советском Союзе в 30-х годах XX столетия и надолго предопределившего особенности всего дальнейшего развития страны.

Ликвидация помещиков и городских капиталистических классов особых трудностей для большевиков не составила и произошла почти сразу после захвата ими власти. Дворянство и буржуазия были лишены права частной собственности самим фактом ее Упразднения, равно как и всех других прав. Часть их подверглась физическому уничтожению в ходе Гражданской войны и «красного террора», другая часть эмигрировала, а третья – принудительно или по доброй воле оказалась на службе у «пролетарской власти» в роли хорошо оплачивавшихся «буржуазных специалистов». Все это удалось сделать потому, что цели большевиков на время сомкнулись с народной «правдой», отторгавшей частную собственность и не признававшей прав собственников2.

Передав крестьянам помещичью землю и позволив им вернуть в общину тех, кто вышел из нее в годы столыпинских реформ, большевики получили социальную опору в деревне, благодаря чему смогли выиграть Гражданскую войну. Белое движение не сумело предложить крестьянам иного социально-экономического жизнеустройства, кроме прежнего, народной «правдой» отвергнутого. Но еще до начала этой войны вновь дал о себе знать старый раскол между государством и до государственной общинно-вечевой культурой крестьянского большинства. То, что новое государство устранило «помещиков и капиталистов» и стало именовать себя «рабоче-крестьянским», в данном отношении ничего не изменило. И когда Гражданская война закончилась, трещина раскола сразу же вышла на поверхность. Стало очевидно, что крестьянская «правда» несовместима не только с идеалами «эксплуататорских классов», но и с идеалом уничтожившей их большевистской власти.

Лидеры большевиков не скрывали, что социалистический идеал, который они исповедовали, с мелким крестьянским хозяйством и уравнительным землепользованием не сочетается. Будущее они видели в крупных сельскохозяйственных предприятиях, организованных по типу индустриальных, и коллективном труде. Но здесь они готовы были поначалу идти крестьянам на уступки, считаясь с их вековыми привычками и ограничиваясь созданием «образцовых» коммун, которые должны были демонстрировать преимущества коллективного хозяйствования перед индивидуальным, хотя продемонстрировать их так и не смогли. Гораздо менее уступчивой новая власть была в том, что касалось распределения произведенной продукции.

Доктринальные марксистские соображения понуждали большевиков вместе с частной собственностью устранять и рынок:


2 Напомним, что «Декрет о земле», в котором определялась политика большевиков в крестьянском вопросе после захвата ими власти, основывался на наказах самих крестьян. И первым пунктом этих наказов был следующий: «Право частной собственности на землю отменяется навсегда; земля не может быть ни продаваема, ни покупаема, ни сдаваема в аренду либо в залог, ни каким-либо другим способом отчуждаема» (цит. по: Ленин В.И. Указ.соч. Т. 35 С. 25).


свободная рыночная торговля, согласно доктрине, при социализме исключалась, а ее допущение означало прямой путь к капиталистической реставрации. Социалистический идеал требовал замены торговли прямым натуральным продуктообменом. Однако город с его разрушенной войной и революцией промышленностью предложить деревне в обмен на хлеб почти ничего не мог. Поэтому власть, чтобы сохранить свою социальную опору в городских центрах, вынуждена была изымать у крестьян хлеб насильственно. Но это означало, что она утрачивала право называться рабоче-крестьянской.

У большевиков, оценивавших любые общественные явления в логике классовых интересов и классовой борьбы, не было даже теоретического инструментария для анализа стоявшей перед ними проблемы. Феномен передельной общины, которая интегрировала всех крестьян независимо от их имущественного положения, в эту логику не вписывался. Поэтому быстро захлебнулась предпринятая летом 1918 года попытка «внесения классовой борьбы в деревню» посредством создания комитетов бедноты для реквизиций зерна у кулаков («изъятия излишков»). Комбеды оказались в противостоянии не только с кулаками, но и со всем общинным укладом, скреплявшимся традиционным механизмом круговой поруки. Не раскололи общину и рабочие продотряды, посылавшиеся в деревню и городов для хлебных реквизиций. Устояла она и при осуществлении политики продразверстки (централизованно установленных и расписанных по губерниям обязательных зерновых поставок), сменившей «классовую» политику комбедов и предполагавшей «союз с середняком». Потому что такой союз мог быть только союзом с общиной, в которой именно середняк был самым массовым социальным персонажем и главным носителем ее идеалов.

В терминах классовой теории описать ценности и поведение этого персонажа было невозможно. Он не принадлежал ни к буржуазии, ник пролетариату, ни к промежуточному мелкобуржуазному слою. Понятие о буржуазной частной собственности ему было чуждо, а от пролетария он отличался тем, что не был наемным работником. И тем не менее большевистские теоретики относили крестьянина-середняка к «мелкой буржуазии», отдавая себе отчет и в том, что отведенная ему классовая ниша не совсем для него и что он из нее вываливается. Об этом свидетельствуют многочисленные оговорки и дополнительные определения, которые мы находим у Ленина3. Об этом же свидетельствует и использование самого термина «середняк», который фиксировал его отличие, с одной стороны, от бедноты, т.е. крестьян с предельно низким уровнем дохода, а с другой стороны – от кулаков, т.е. людей не просто зажиточных, но использующих наемный труд и потому попадающих в разряд «эксплуататоров». Иными словами, классовый марксистский критерий размывался, его главная составляющая – собственность на средства производства – не использовалась вообще. Поэтому, строго говоря, середняк вместе с бедняком и частично с кулаком оставался теоретически и идеологически бесхозным.

Не воспринимался данный персонаж марксистской социологией и как особый культурный тип. В середняке видели только его индивидуалистическое начало, выражавшееся в желании единолично хозяйствовать на земле, обеспечивая себя необходимыми продуктами и имея возможность продавать их излишки на свободном рынке. Что касается его общинно-коллективистского менталитета и догосударственного вечевого идеала, то эти особенности не фиксировались даже тогда, когда получали воплощение в политических лозунгах.

С завершением Гражданской войны обнаружился не просто раскол между государством и догосударственной общинно-вечевой культурой, который большевистские лидеры по-прежнему пытались анализировать в понятиях классовой теории. Выяснилось, что речь идет не о неприятии крестьянами советской власти как таковой, а о принципиально иной, чем у большевиков, ее интерпретации. Лозунг «Советы без большевиков!» был ответом ущемленных крестьянских интересов на политику государства, которое и после войны намеревалось сохранить продразверстку, предполагавшую изъятие у земледельцев всех продуктовых излишков. Но в этом ответе, выразившемся в том числе и в вооруженных восстаниях, со-


3 Ленин считал крестьянина-середняка представителем мелкой буржуазии, но вместе с тем постоянно указывал на его предрасположенность к анархизму: слова «мелкобуржуазный» и «анархический» он употреблял через запятую (см.: Ленин В.И. Указ. соч. Т. 43. С. 36). Однако это термины из разного ряда: первый характеризует экономическое положение крестьянина, а второй – его политические установки, и одно вовсе не вытекает из другого, так как принадлежность к мелкой буржуазии не обязательно проявляется в анархическом (т.е. противогосударственном) мироощущении. Анархизм крестьян был следствием не их мелкобуржуазности, а их пребывания в добуржуазном состоянии, с одной стороны, и их догосударственных идеалов – с другой. У Ленина, кстати, можно встретить и характеристику середняка как «чуть ли не средневекового явления» (Там же. Т. 38. С. 156). Но эти столь разные оценки существуют у него независимо друг от друга. В логике классового анализа согласовать их (а быть может, и обнаружить их несогласуемость) было невозможно.


держался и альтернативный большевистскому социальный идеал, вписывавший советы в общинно-вечевую традицию.

Новая экономическая политика (НЭП), допускавшая свободную рыночную торговлю, была реакцией большевиков не на этот идеал природа которого оставалась ими нераспознанной, а на недовольство продразверсткой. НЭП успокоил крестьян и способствовал быстрому экономическому росту – в течение нескольких лет разрушенное войнами и смутой хозяйство было восстановлено. Как и в Других случаях, мы не беремся судить о том, что было бы, если бы НЭП вскоре не был бы свернут, т.е. насколько стратегически жизнеспособной была эта полурыночная хозяйственная модель, сочетавшая государственную промышленность и государственные поставки крестьянами сельскохозяйственной продукции по нерыночным ценам со свободной торговлей. Не беремся судить и о том, можно ли было примирить советско-социалистический государственный идеал с общинно-вечевым. Достоверно можно говорить лишь о том, что в последний период НЭПа властям удалось-таки расколоть и тем самым фактически ликвидировать общину. Растущее налогообложение зажиточных крестьян при расширении слоя освобожденной от налогов бедноты (к концу 20-х годов он был доведен до 35% сельского населения) и сосредоточении всех налоговых функций в руках чиновников, имевших теперь дело с отдельными крестьянскими дворами, а не с сельским «миром», подорвали до того несокрушимые общинные устои. Достоверно известно и о том, что при низких закупочных ценах и дороговизне промышленных товаров такая политика привела к трудностям с хлебозаготовками, препятствовавшим осуществлению намеченных планов индустриализации, и что ответом на это стала принудительная сталинская коллективизация.

Учреждение колхозного строя, которое преподносилось властями как последний акт классовой борьбы с эксплуататорами, направленный против кулаков и подкулачников, реально диктовалось совершенно иными соображениями и имело иную социокультурную природу. По некоторым свидетельствам современников, кулаков к началу коллективизации в деревне уже почти не оставалось: усилившееся в последние годы НЭПа налоговое давление на них и возобновившиеся реквизиции многие восприняли как сигнал об опасности и перебрались в города4. Колхозы создавались как


4 См.: Платформа «Союза марксистов-ленинцев» («Группа Рютина»): Сталин и кризис пролетарской диктатуры // Известия ЦК КПСС. 1990. № 10. С. 199.


организационный механизм, позволявший изымать у крестьян зерно, продавать его за границей и покупать на вырученные деньги машины и оборудование для индустриализации5. И это властям удалось. Вместе с тем коллективизация насильственно устраняла крестьянский жизненный уклад, окончательно ликвидировав общинную самоорганизацию деревни и подчинив ее через колхозы организации государственной. Но это означало, что уходил в прошлое и сельский вечевой идеал – без крестьянской самоорганизации он лишался почвы. Так преодолевался многовековой раскол между государством и догосударственной культурой, не сопровождавшийся, однако, утверждением культуры государственной – массовым насилием и уносящими миллионы жизней «голодоморами» она не создается.

Возникает тем не менее вполне естественный вопрос о том, как могло существовать учинившее это насилие государство. Ведь именно после коллективизации оно объявило о торжестве своего идеала и упрочило свои позиции до такой степени, что позволило себе учредить Конституцию, в которой провозглашался широкий набор прав и свобод, включая право избирать тайным голосованием органы власти. Насилие против большинства населения и легитимность государства, подтверждаемая всенародным голосованием, – вещи вроде бы несовместные. И тем не менее в сталинскую эпоху они каким-то образом соединились. А это значит, что у сталинского режима были не только репрессивные, но и другие основания.


17.1. Законы истории против законов юридических

Государство, утвердившееся в Советском Союзе при Сталине, было объявлено первым в мировой истории практическим воплощением социалистического идеала. Это значит, что отныне оно должно было развиваться на собственной основе. Парадоксальная особенность сталинского государства заключалась, однако, в том, что основы для развития у него не было, оно могло лишь воспроизводить себя в том качестве, в каком сложилось.

Конечно, Сталин и его идеологи не забывали упоминать и о коммунизме как конечной цели мирового общественного развития. Но коммунизм в изложении Маркса и Ленина означал не


5 В 1928 году крестьяне продали государству 680 млн. пудов зерна. Коллективизация позволила увеличить эту цифру почти вдвое – до 1,3 млрд. пудов. При этом валовой сбор зерна не только не увеличился, но даже несколько уменьшился – с 4,5 до 4,3 млрд. пудов (Волкогонов Д. Триумф и трагедия: Политический портрет И.В. Сталина. М., 1989. Кн. 1. Ч. 2. С. 25).


только ликвидацию частной собственности и «эксплуататорских классов», но и упразднение государства, его отмирание и замену народным самоуправлением, при котором не будет ни бюрократии, ни полиции, ни постоянной армии, а управлять обществом станут все без исключения, включая «каждую кухарку». Такой постгосударственный идеал был созвучен догосударственному общинно-вечевому идеалу локальных сельских миров и вышедших из них городских пролетариев. Поэтому многие критики Ленина считали коммунистический проект архаичным и примитивным, что, однако, лидера большевиков вовсе не смущало. Показательна в данном отношении ленинская пометка относительно безгосударственного будущего на полях рукописи, содержащей подготовительные материалы к «Государству и революции»: «„Примитивная" демократия на иной, высшей базе»6. Имелось в виду, что прямое народное самоуправление на основе созданных капитализмом науки и техники – нечто принципиально иное, чем демократия в архаичных общностях.

Придя к власти, Ленин столкнулся с тем, что народ в подавляющем большинстве своем осуществлять функции управления не в состоянии и вынужден был противостоять тем своим соратникам, которые настаивали на форсированном осуществлении идеала реального народовластия. Вместо «диктатуры пролетариата» на деле получалась диктатура партии, правившей от имени пролетариата, что не могло не вызвать резкую критику со стороны российских и зарубежных социалистов. Но как бы к этому идеалу ни относиться, утвердившийся при Сталине общественный строй ему не только не соответствовал, но и не открывал для движения к безгосударственному состоянию никаких видимых перспектив. Более того, «диалектическая» сталинская формула, согласно которой отмирание государства происходит посредством его предварительного всемерного укрепления, их закрывала.

Созданная Сталиным государственная система, завершая движение от прошлого к настоящему, исключала движение от настоящего к будущему. Идеал «светлого будущего», к которому она апеллировала, должен был символизировать ее безграничные возможности и исторически неизбежную перспективу других стран и народов, продолжавших оставаться, по сравнению с социалистическим Советским Союзом, в капиталистическом прошлом. То была беспрецедентная попытка создать собственное историческое


6 Ленин В.И. Указ. соч. Т. 33. С. 27.


время, остановив его и превратив в универсальное. Попытка не удалась. Разрыв с отечественным прошлым и западным настоящим, тоже интерпретируемым как прошлое, оказался лишь их эклектическим соединением при существенной деформации их исторического содержания.

Сталинский режим специфическими способами завершил введение России в осевое время, ликвидировав вековые пласты догосударственных локальных миров и насильственно интегрировав их в государство. Однако это осевое время не было ни первым, ни вторым7, а неким третьим, образованным из отдельных элементов первого и второго, предварительно прошедших социалистическую переплавку.

Советское общество, подобно любому социуму первого осевого времени, скреплялось единой для всех идеологией. Но – не религиозной, а светской, коммунистической. Советское государство, тоже в полном соответствии с принципами первого осевого времени, персонифицировалось в сакральной фигуре единоличного правителя. Однако его власть, не ограниченная никакими законами, не легитимировалась ни именем Бога, ни природной принадлежностью к монархическому роду. Он был руководителем коммунистической партии и мог вообще не занимать никаких государственных постов, что и имело место в довоенный период сталинского правления.

Вместе с тем советское государство было выстроено и посредством заимствования элементов второго осевого времени, а именно – универсальных юридически-правовых абстракций. Сталинская Конституция провозглашала равенство граждан перед законом и наделяла их равными правами – как социальными, так и политическими. Однако юридический универсализм не распространялся на коммунистическую партию и ее вождя. Деятельность партийных комитетов законодательно не регулировалась, а их руководители получали власть не в результате народного волеизъявления (на выборах избирались советы разных уровней, реальной власти не имевшие), а в результате «единодушного голосования» в высших партийных инстанциях.


7 Еще раз напомним, что под осевым временем мы понимаем не результат исторического развития, а его тенденцию. Первое осевое время с его религиозно-имперским универсализмом осевым (т.е. охватывающим весь мир) не стало, а вопрос о том, получат ли глобальное распространение принципы второго, остается открытым.


Что касается прав граждан, то уже сам факт отсутствия в их перечне права частной собственности означал полную экономическую зависимость человека от государства и полную независимость государства, как единственного собственника и распорядителя ресурсов, от человека. Оно могло как перебрасывать людей из одного региона в другой, руководствуясь своими нуждами и не спрашивая их согласия, так и пожизненно закреплять на одном месте – отсутствие у колхозников паспортов лишало их возможностей передвижения. Если же говорить о политических правах и свободах, то они реализовывались лишь на безальтернативных выборах в безвластные советы и подконтрольные суды, а также на митингах и демонстрациях в поддержку «партии и правительства», включая осуждение объявленных властью «врагами народа». Во всех других случаях использование законодательно дарованных свобод пресекалось (тоже законодательно) даже в бытовой повседневности: любой политически сомнительный и рассказанный вслух анекдот мог повлечь за собой обвинение в «антисоветской деятельности» и длительное тюремное заключение. Так что реальных прав в сталинскую эпоху было не больше, чем при Иване Грозном или Петре I. С той лишь разницей, что те конституций не писали и никаких прав не декларировали.

Таков был этот уникальный синтез времен, наиболее явно обнаруживший себя в годы правления Сталина. В воплощенном советско-социалистическом идеале переплелись не только идеалы первого и второго осевого времени. Помня о советах, вмонтированных в сталинскую государственность и полностью ею ассимилированных, правомерно говорить о наличии в нем и следов идеала доосевого, общинно-вечевого. Но это не мешало сталинскому режиму претендовать на учреждение собственного исторического времени – ведь все сознательные и бессознательные заимствования были в данном случае откорректированы.

Такой коррекции подвергалось и научное знание. Его универсализм сомнению не подвергался, в сталинский период наука стала даже своего рода культом. Но и она – вполне в духе Московской Руси – проверялась на соответствие идеологии и в случае необнаружения такового могла быть объявлена лженаукой, что и произошло с генетикой, кибернетикой и теорией относительности. Подобное цензурирование выглядело ем более оправданным, что статус науки (точнее – ее последнего слова) имела и коммунистическая идеология. И этим объясняются не только государственный произвол по отношению к отдельным ученым и некомпетентное вмешательство в их профессиональные занятия, но и многие другие особенности данного типа государства, сочетавшего декларирование законности с беззаконием, предоставление конституционных прав – с бесправием, выборную легитимацию власти с невыборной властью партийных комитетов и сакральностью партийного лидера.

Жизневоплощение социалистического идеала интерпретировалось сталинским режимом как первое в мире подтверждение всеобщего исторического закона, согласно которому переход человечества к социализму и коммунизму является исторической необходимостью и потому неизбежен8. Все остальное считалось от этого закона производным. Юридический закон мог иметь место лишь постольку, поскольку он его обслуживал, права человека – лишь постольку, поскольку они ему соответствовали. Производными от него были и получившие конституционный статус новые абстракции – социалистическое государство, социалистическая демократия, социалистическая законность, социалистическая собственность. Но производной от исторического закона являлась и юридически надзаконная власть коммунистической партии и ее вождя, выступавшего в роли монопольного интерпретатора этого закона.

Историческая закономерность, распространяющаяся не только на прошлое и настоящее, но и на будущее, не может быть зафиксирована в юридически-правовых нормах. И если какой-то организации и ее руководителю удается предстать в глазах населения рупором этой закономерности, т.е. представителем будущего в настоящем, то тем самым создаются предпосылки не только для легитимации, но и для сакрализации юридически надзаконной и юридически неподконтрольной власти.


8 «Если связь явлений природы и взаимная их обусловленность представляют закономерности развития природы, то из этого вытекает, что связь и взаимная обусловленность явлений общественной жизни – представляют также не случайное дело, а закономерности развития общества ‹…› Значит, в своей практической деятельности партия пролетариата должна руководствоваться не какими-либо случайными мотивами, а законами развития общества, практическими выводами из этих законов. Значит, социализм из мечты о лучшем будущем человечества превращается в науку» (История Всесоюзной коммунистической партии большевиков: Краткий курс. М., 1953. С. 109). Ссылками на открытые марксизмом «законы развития общества», прежде всего на закон смены капитализма социализмом, и обосновывалась вся сталинская политика, как до него – политика Ленина, а после него – политика его преемников.


Пример Сталина и лидеров других правящих коммунистических партий свидетельствует о том, что в определенных исторических обстоятельствах и на какое-то время такая сакрализация возможна. Для этого, однако, должен быть сакрализирован и сам исторический закон, от имени которого выступал правитель, что и нашло свое выражение в интерпретации марксизма-ленинизма как «единственно верного и всепобеждающего учения» и придании ему жестко канонической формы в «Кратком курсе истории ВКП(б)» и других сталинских текстах. Для этого, говоря иначе, требовалось превращение знания, наделенного статусом научной истины, в светскую веру9- лишнее подтверждение того, как сталинская эпоха синтезировала первое осевое время со вторым, деформируя то и другое и пытаясь создать нечто третье.

Такого рода синтез без труда обнаруживается и в созданном большевиками новом властном институте, каковым стала коммунистическая партия. Сам тип массовой партии был заимствован у Запада. Но там этот институт являлся организационной формой, обеспечивавшей связь между государством и гражданами: голосуя за ту или иную партию, они выражали свое мнение о желательной для них в данный момент государственной политике. КПСС, выступавшая на разных этапах под разными названиями, изначально претендовала на властную монополию при полной независимости от народного волеизъявления и неучастии в политической конкуренции – все ее возможные соперники после захвата большевиками власти были насильственно устранены. Она легитимировала себя не выборами, а как коллективный транслятор «единственно


9 Некоторые исследователи рассматривают это превращение знания в веру как присущее не только сталинской версии марксизма и большевизма, но и марксизму (и его большевистскому варианту) в целом. «В то время как классическая религия базируется на Священном Писании, религия марксистская базируется на писаниях „научных" и тем самым маскирует свою природу. Большевизм утверждает, что он противопоставляет Научную Истину Истине религиозной, на самом же деле он противопоставляет Спасение земное Спасению на небесах» (Морен Э. О природе СССР: Тоталитарный комплекс и новая империя. М., 1995. С. 42). Мы же полагаем, что и марксизм в целом, и большевизм в его досталинском варианте содержали лишь возможность превращения знания в веру, которая была сполна реализована только в сталинскую эпоху. Впрочем, в другом месте своей работы это признает и сам автор: «При жизни Ленина марксистская истина интерпретировалась и дискутировалась теоретическими руководителями партии. С приходом Сталина марксистская истина застывает в виде „марксизма-ленинизма", становится церковной истиной ‹…› „Марксизм-ленинизм" стал сакральным словом, единственным подлинным толкователем которого выступает генсек Партии» (Там же. С. 45).


верного учения». Или, что то жесамое, как коллективный транслятор идеологии, в которой – впервые в мировой истории – граница между знанием и верой оказалась ликвидированной. Тем самым сакрализировался не только исторический закон, от имени которого выступала партия, но и сама партия – подобно тому, как сакрализация религиозной веры обеспечивается сакрализацией церкви.

Это «оцерковление» партии началось не при Сталине, но завершилось именно в сталинскую эпоху, когда власть вождя стала единоличной и неприкасаемой. Сакрализация партии могла произойти только при наличии сакрального вождя, действовавшего от ее имени, но одновременно и поддерживавшего ее статус весом своего собственного имени. Эту взаимодополнительность института и личности в свое время уловил Маяковский: «Партия и Ленин – близнецы-братья»; «мы говорим – Ленин, подразумеваем – партия, мы говорим – партия, подразумеваем – Ленин»10. Однако при Ленине такая взаимодополнительность еще не означала взаимосакрализации.

При Ленине фигура вождя не была неприкасаемой. Его позиция могла подвергаться критике и оспариваться. Резолюция X партийного съезда (1921) «О единстве партии» ограничивала внутрипартийную демократию запретом на образование фракций, но не сворачивала ее: достаточно перелистать стенограммы последующих съездов, в том числе и тех, что происходили в первые годы после смерти Ленина, чтобы в этом убедиться. То была система своего рода «князебоярства», в которой бояре еще не стали холопами. В этом отношении большевистская Москва за два десятилетия прошла столетний путь московских Рюриковичей, завершив его собственной «опричниной». Но Иван Грозный имел возможность выступать и действовать от имени Бога. Сталин выступал и действовал от имени светской организации и ее идеологии, сакральность которых обусловливала его собственную сакральность и одновременно обусловливалась ею.

Без такой организации большевики не могли бы ни взять власть, ни тем более удержать ее. Советы, на которые они первоначально опирались, стать основой государства были не в состоянии в силу самой своей общинно-вечевой, т.е. догосударственной природы. Их можно было использовать как политический фасад, но для управления страной требовалась стоявшая над ними и одновременно пронизывавшая их властная структура. Без такой структуры,


10 Маяковский В. Избранные произведения: В 2т. М., 1955. Т. 2. С. 144.


учитывая атеистическое мировоззрение большевиков и многокон-фессиональность страны, они не могли навязать России свою над-конфессиональную идеологию. Без такой структуры невозможно было создать новую элиту, способную заменить прежнюю дворянскую, и обеспечивать преемственность власти, отказавшейся легитимировать себя известными миру способами – именем Бога, юридическим законом или выборной (и тоже узаконенной) процедурой. Но все это не снимает вопрос о том, почему большевикам удалось легитимировать и даже сакрализировать именно партию. Факт объявления себя коллективным служителем всеобщего исторического закона сам по себе ничего не объясняет, если не известно, почему многие люди к такого рода декларациям оказались восприимчивыми.

Для того чтобы коммунистическая идеология превратилась в веру, в нее должны были поверить. Беспрецедентные масштабы насилия и идеологического принуждения тоже объясняют не все. Они не объясняют, каким образом и почему немногочисленная организация революционеров, мало кем воспринимавшаяся всерьез, смогла не только захватить власть, но и консолидировать вокруг себя миллионы людей, готовых осуществлять насилие над миллионами своих соотечественников. Они тем более не объясняют, каким образом коммунистическая партия сумела себя сакрализировать. Да, эта сакрализация была производной от сакрализации вождя, которая имела своим истоком сохранявшуюся «отцовскую» культурную матрицу. Но ведь и «отец народов», сумевший в отличие от патриарха Никона, поставить священство – правда, не православное, а коммунистическое – выше царства, обрел и поддерживал свой статус лишь постольку, поскольку был вождем обожествленной партии11. Более того, она сохраняла свою легитимирующую функцию и после того, как ее руководители «отцами народов» перестали восприниматься, а их притязания на такую роль уже ничего, кроме насмешек, не вызывали.

В отечественной истории трудно найти аналог подобного властного института. В каком-то смысле он возвращал страну к ее истокам: большевистскую партию можно рассматривать как дальнего политического потомка княжеского рода, сформированного не по


11 Показательно, в том числе и своей библейской лексикой, письмо Сталина в газету «Правда», в котором он благодарил советских людей за поздравления с его 50-летием: «Ваши поздравления и приветствия отношу за счет великой партии рабочего класса, родившей и воспитавшей меня по образу своему и подобию» (цит. по: Волкогонов Д. Указ.соч. Кн. 1.4.2.С. 123).


кровно-родственному, а по идеологическому принципу. Этот коллективный властитель, как и княжеский род, являлся единственным источником, из которого рекрутировались правители всех рангов в центре и на местах. Правда, партийный «род» поставлял не только «князей», но и управленческие кадры всего государственного и хозяйственного аппарата, а также имел массовую базу в лице рядовых партийцев. Кроме того, после относительно недолгих внутрипартийных распрей ему удалось обеспечить в своих рядах «монолитное единство» под общепризнанным сталинским руководством. Не было у него проблем и с реанимированным вечевым институтом, принявшим форму советов, – они были поглощены партийным «родом» и никакой конкуренции составить ему не могли.

Советская власть – это то, чего никогда не было, по той простой причине, что советы выступали лишь инструментом («приводным ремнем») в руках партии, облеченной всей полнотой власти. Это делало ее более сильной и эффективной структурой по сравнению с ее отдаленным институциональным предшественником. И тем не менее устойчивая сакрализация такого искусственного родового образования, представлявшего меньшинство населения, сама по себе – в отличие от природно-естественной сакрализации княжеского рода – была невозможной. Ни в каких культурных идеалах и ценностях опоры она не имела.

Источник сдвоенной сакрализации коммунистической партии и ее вождя надо искать не во временах первых Рюриковичей – тем более что этот феномен существовал и в странах, коллективного родового правления не знавших. Его следует искать в особом состоянии российского общества в сталинскую эпоху, когда широкие слои населения форсированно вырывались из культурной традиции, оставаясь в значительной степени ее носителями. Воплощение советско-социалистического идеала отодвигало будущее страны от ее настоящего: первое переносилось в неразличимую историческую даль, а второе консервировалось. Но само настоящее не было для всех советских людей одинаковым. И индивидуальных перспектив оно тоже лишало не всех.


17.2. Возвращение тотема и сталинский утилитаризм

Коллективизация восстановила прежнее размежевание города и деревни, заново и по-новому закрепостив последнюю. Вместе с тем индустриализация резко повысила спрос на рабочую силу в городах, что открывало перед сельскими жителями возможность вырваться из беспаспортного колхозного бытия с его обязательным трудом за неоплачиваемые трудодни. Город и стал для них «светлым будущим», выводившим из темного настоящего. Многие обрели его, убегая от коллективизации еще до учреждения паспортов (1932), другие меняли место жительства после службы в армии, учебы в вузах и других городских учебных заведениях, если в них удавалось поступить, или в результате массовых наборов рабочих на многочисленные стройки. К концу сталинского правления доля горожан в общей численности населения возросла, по сравнению с дореволюционными временами, почти втрое и приблизилась к половине12. Эти выходцы из деревни и образовали массовую социальную базу утвердившегося режима единовластия, благодаря им и их культурным особенностям и стала возможна сакрализация партии и ее лидера.

Образ «отца народов» мог сформироваться только на основе «отцовской» культурной матрицы, т.е. восприятия большого, государственно организованного общества как большой патриархальной «семьи народов». Таким и было восприятие первого поколения советских горожан. То, что новый самодержец не был «природным», именно потому и не имело принципиального значения, что «природный» властитель символизировал воспроизводство неизменности, между тем как коммунистический «отец» выступал символом происходивших в жизни людей благоприятных перемен. И если он выступал при этом от имени партии, то его сакральный статус неизбежно переносился и на нее. Но он переносился на нее и потому, что вступление в партию открывало для наиболее энергичных сельских мигрантов «светлый путь» во власть – результатом кадровой революции 1930-х годов, уничтожившей почти всю старую большевистскую элиту, стал массовый приток в партийный, советский и хозяйственный аппарат выходцев из рабочих и крестьян13.


12 Только за период 1929-1933 годов, т.е. всего за четыре года, прирост городского населения составил 12-13 млн. человек. А за десять лет, с 1929 по 1939 год, численность горожан возросла на 27-28 млн. человек (Вишневский А. Серп и рубль. М„ 1998. С. 87).

13 С 1928 по 1932 год численность партии возросла с 1,5 до 3,7 млн. человек, т.е. более чем в два раза (Верт Н. История советского государства. М., 2002. С. 228). В этот же период более 140 тыс. рабочих было выдвинуто на руководящие посты в народном хозяйстве. К концу первой пятилетки «практики» составляли половину руководящих кадров в промышленности. Общее число выдвиженцев из низов составило не менее 1 млн. человек (Там же. С. 220). А к концу 1930-х годов выдвиженцы из рабочих и крестьян, получившие высшее образование, заполнили освободившееся в ходе массовых репрессий посты в партийном и государственном аппарате (Там же. С. 258).


Так произошло очередное возвращение в русскую жизнь древнего тотема – на этот раз в атеистической форме. Как и в правления Ивана IV и Петра I, он был однополюсным. Но, в отличие от тех времен, коллективное народное «мы» в нем присутствовало не только символически, но в определенной мере и организационно. Это присутствие и обеспечивалось коммунистической партией, представлявшей усеченный второй полюс тотема. Она не охватывала всю народную общность, далеко не все в стране разделяли ее идеи, но доступ в нее с помощью партбилета был открыт для многих. Те же, кто в нее попал или хотел попасть, готовы были, вслед за Лениным, воспринимать ее как «ум, честь и совесть нашей эпохи». Реально тотем оставался однополюсным, надличную волю партии дозволялось выражать только ее вождю, которая ему одному и считалась ведомой, но партбилет предоставлял возможность приобщения к этой воле и соучастия в ее жизневоплощении.

Учитывая, что широкий доступ в партию и, соответственно, путь к карьере выходцам из низов был открыт в сталинскую эпоху, именно с нее и следует вести отсчет истории партии как сакрального института. Именно при Сталине партия и ее вождь стали считаться застрахованными от ошибок – Ленин их не только не исключал, но считал неизбежными и готов был публично признавать. При Сталине же из партии были устранены люди, считавшиеся Лениным ее главным достоянием и составлявшие в совокупности тот «тонкий слой профессиональных революционеров», которые, по его мнению, одни только и были способны управлять страной. Поэтому даже сталкиваясь с жестким противодействием своей позиции в Центральном комитете, Ленин старался их в руководящих органах партии во что бы то ни стало сохранить. Но организация, лидеры которой ведут публичную полемику по поводу «генеральной линии», не может претендовать на сакральность тотема. У сакрального института могут быть враги – в том числе и внутри него, и тогда они подлежат уничтожению, – но внутренние разногласия и несогласия с вождем в нем исключаются по определению. «Ленинская гвардия» этому требованию не соответствовала. Сталинские новобранцы – соответствовали вполне.

Уже цитировавшийся выше Эдгар Морен отмечает, что сакрализация партии стала возможной лишь после того, как политики в ней были заменены аппаратчиками. «При жизни Ленина еще сохранялось первенство политбюро над аппаратом партии ‹…› Со смертью Ленина это ‹…› положение нарушилось. Медленно, неуклонно Сталин, как хозяин аппарата ‹…› подчиняет себе политических руководителей, а затем уничтожает их, и с этого времени е аппарат делает политиков»14. Именно партийный аппарат, ориентированный на беспрекословное исполнение воли вождя, был максимально заинтересован в сакрализации партии, потому что тем самым он сакрализировал и свою собственную роль. Это давало ему уверенность в правильности проводимых в жизнь решений, какими бы абсурдными они ни были, и возможность объявлять крамолой любые сомнения и колебания. «Для аппаратчика Партия есть социоантропоморфное существо, которое содержит в себе сознание Пролетариата и всеведение марксизма ‹…› Аппаратчик в полном смысле принадлежит партии и благодаря ей становится обладателем частицы ее трансцендентальной силы. Он целиком зависит от Партии, но именно эта зависимость дает ему в глазах населения авторитет Партии»15.

Остается лишь добавить, что сам аппарат мог стать таким только в результате определенной кадровой политики, т.е. при комплектовании его из носителей доличностной и доправовой культуры, которых миллионами поставляла в советские города коллективизированная советская деревня. Партийное государство, ставшее воплощением советско-социалистического идеала, – это государство окрестьяненного и привилегированного по отношению к деревне города. Из деревни оно заимствовало не только «отцовскую» культурную матрицу. Оно заимствовало из русского сельского мира и общинную модель жизнеустройства, перенеся ее на большое общество.

Подобно общине, это государство отторгало частную собственность и даже сумело ее уничтожить.

Подобно общине, это государство «безвозмездно» взяло на себя определенные социальные функции, существенно их расширив и возведя в ранг «преимуществ социализма» (бесплатное здравоохранение и образование, предоставление жилья, пенсионное обеспечение и др.), но безоговорочное предпочтение в данном отношении отдавалось городу.

Подобно общине и ее замкнутому укладу, это государство изолировало страну от мира, противопоставив советское коллективное «мы» тому, что именовалось «враждебным капиталистическим окружением».


14 Морен Э. Указ. соч. С. 44-45.

15 Там же. С. 64-65.


Подобно общине, это государство устраивало регулярные переделы – с той, правда, немаловажной разницей, что перераспределялись не земельные участки, а должности и имущество «врагов народа».

Но большая коммунистическая община, в отличие от ее прообраза, была лишена собственной, автономной от государства самоорганизации. Именно потому, что была государственной.

Эта община представляла собой совокупность атомизированных индивидуумов, принудительно и – одновременно – идеологически скрепленных обручем государственного коллективизма. Он не воспроизводил коллективизм локальных сельских миров, который большевики таковым не считали вообще. То, что подлежало коллективизации, причем не только в деревне, но и в городе, воспринималось ими как нечто буржуазно-индивидуалистическое и даже анархическое. Но если насчет буржуазности коммунистические идеологи ошибались, то насчет анархизма были не так уж далеки от истины. Россия вовсе не случайно стала родиной этого идеологического течения (в лице Михаила Бакунина и его последователей) еще до того, как стала родиной «победившего социализма». Локальный общинный коллективизм и в самом деле был противогосударственным по причине своей догосударственности. Поэтому сталинскую коллективизацию можно рассматривать как его разрушение и раздробление на атомизированные человеческие единицы ради их огосударствления. И осуществить это было легче по отношению к тем «атомам», которые оказывались пространственно отделенными от локальных сельских миров, будучи связаны с ними лишь воспоминаниями о прежнем образе жизни и неприятием новой колхозной реальности.

Атомизированные индивидуумы, выброшенные в город из традиционного жизненного уклада и оставшиеся при этом носителями традиционной патриархальной культуры, были благодатным человеческим материалом для сакрализации и образа единоличного правителя, и возглавлявшейся им партии, и воплощавшегося в их деятельности исторического закона. Оставался, однако, открытым один немаловажный вопрос, а именно: как такой человеческий материал воспроизводить? Или, говоря иначе, каким образом уже воплощенный советско-социалистический идеал сделать идеалом будущего?

Этот вопрос был ахиллесовой пятой сталинской системы. Ответа на него она не содержала, а от тех ответов которые давал сам Сталин, уже его ближайшие преемники предпочли отказаться. Они имели на то разные причины, но не последней среди них была невоспроизводимость того массового человеческого типа, на который сталинская система опиралась.

Второе и последующие поколения горожан культурный код своих отцов и дедов не наследовали или наследовали во все более ослабленном виде. Городское настоящее, которое для отцов было обретенным будущим, детьми таковым не воспринималось. Поэтому воплощенный советско-социалистический идеал удовлетворить их не мог. Поэтому же с серьезными искушениями должна была столкнуться и светская вера в открытый наукой исторический закон. И подрывалась она как тем, что коммунистический режим мог считать своей заслугой (развитие науки и народного образования, обеспечивавшее конкурентоспособность государства в мире), так и тем, чем гордиться не приходилось (низкий уровень народного благосостояния). Последнее обстоятельство в заключительные годы своего правления ощущал как серьезный вызов и Сталин, пытавшийся ответить на него ежегодным снижением цен, которое происходило в один и тот же день первого марта и призвано было сохранять в народе ощущение жизненной перспективы. Тем более остро воспринимался он послесталинскими лидерами, которым сакральный статус «вождя народов» история по наследству не передала. А без такого статуса трудно было поддерживать и светскую веру в исторический закон.

Дело не только в том, что для образованной части общества постепенно становилась очевидной несовместимость сакрализации научной истины с самой природой этой истины, подверженной, в отличие от религиозной, изменениям и на окончательность не претендующей. Дело и в том, что светская вера, тоже в отличие от религиозной, нуждается в эмпирических подтверждениях своей истинности. Победившему социализму, объявленному самым передовым общественным строем, предстояло обнаружить свои жизненные преимущества перед капитализмом. Первое поколение горожан было этим не озабочено, удовлетворяясь преимуществами своего положения по сравнению с положением односельчан в покинутой деревне. Однако следующее поколение такой точки отсчета для сравнения уже не имело. Кроме того, превосходство социализма Должно было проявляться и в ускоренной реализации общемирового закона за пределами СССР, т.е. в становлении нового общественного строя в планетарном масштабе. Такого рода эмпирические подтверждения научной истинности «всепобеждающего учения» были тем более необходимы, что в самой советской России исторический закон был реализован с существенным отступлением от его буквы и духа.

Согласно марксистскому учению, социализм исторически вырастает из зрелого, развившего все свои силы капитализма и на созданной им основе. Крестьянская Россия этому условию явно не соответствовала, что нашло свое выражение и в том, что после захвата власти большевики рассматривали Октябрьскую революцию как первый акт революции мировой: судьба социализма в России ставилась в зависимость от победы социализма в Европе. Мировой революции, однако, не случилось, и на смену этой концепции пришла концепция «строительства социализма в одной стране». Но и после того, как проект был объявлен воплощенным и советско-социалистический идеал стал реальностью, западный капиталистический мир по пути первопроходца не двинулся.

Запад не пошел по этой дороге даже под влиянием впечатляющей победы СССР над гитлеровской Германией и образования мирового «социалистического лагеря». Зона коммунистического эксперимента расширялась, охватив Восточную Европу, Китай и некоторые другие страны, но, вопреки историческому закону, не за счет развитого капиталистического мира. Для светской коммунистической веры данное обстоятельство тоже станет со временем серьезным испытанием, поскольку преимущества социализма в глазах советских людей будут становиться все более призрачными, а преимущества капитализма – все более очевидными.

Но все это проявится уже после смерти Сталина. При нем же коммунистическая государственная система была достаточно прочной и своих слабостей почти не обнаруживала. На короткий срок Сталину действительно удалось создать новое историческое время, в котором прошлое профанировалось, а настоящее сакрализировалось – не потому, что было самодостаточным и самоценным, а потому, что предвосхищало планетарное будущее. Однако такое опережение мирового времени, будучи специфическим способом форсированного преодоления отставания от него, вело к выпадению из этого времени и, в конечном счете, к еще большему отставанию. Потому что опережающее коммунистическое время не имело собственного культурного качества, как не обладали им и выброшенные в город советские сельские мигранты. Такое время могло существовать только в жестко фиксированном и изолированном от внешних воздействий пространстве – в открытой стране обоснованность его авангардистских притязаний быстро стала бы очевидной. И оно могло быть только временем перманентного большого террора: без постоянной актуализации образа врага самоизоляция в «осажденной крепости», особенно после победы войне, не выглядела бы оправданной.

Показательно, что маховик этого террора был раскручен именно тогда, когда, согласно марксистским учебникам, для массовых репрессий исчезли какие-либо основания. Большевистский «красный террор» возник не при Сталине, а при Ленине. Он, как и сталинский, тоже был юридически беззаконным, если понятие законности вообще применимо по отношению к массовому террору, и мотивировался исключительно ссылками на закон исторический, согласно которому переход от капитализма к социализму предполагает насильственное подавление неизбежно противящихся такому переходу «эксплуататорских классов». И этот террор, осуществлявшийся по социально-классовому принципу, тоже не различал правых и виноватых, потому что дворянское или буржуазное происхождение уже само по себе считалось виной. Но после того как социализм был объявлен победившим, а «эксплуататорские классы» ликвидированными, репрессии лишались доктринального обоснования. Несовместимой с «торжеством победившего социализма» была и единоличная диктаторская власть. Тем не менее она в стране утвердилась и вновь запустила механизм массового террора, без которого сталинский режим существовать не мог.

Люди, знакомые с историческим законом не понаслышке, лучше других были осведомлены о том, что воплощение его в жизнь личной диктатуры не предполагало. Они-то, наверное, и проголосовали против Сталина на «съезде победителей» при выборах Центрального комитета. Но они могли позволить себе только тайный протест: с трибуны съезда Сталин ничего, кроме одических восхвалений, не услышал. Несколько сот делегатов выступили против диктатуры, когда она – при их непосредственном участии – уже стала фактом. Пройдет несколько лет, и почти все делегаты этого съезда будут уничтожены. Но истреблены будут не только они. Сталин не мог чувствовать себя уверенно, пока сохранялись старая большевистская элита и прямо или косвенно связанный с ней слой функционеров. Большой сталинский террор – это выкорчевывание из управленческих структур определенного человеческого типа. Он потому и был произвольным, что никаких формально-юридических обвинений репрессированным даже по советским законам предъявить было нельзя. Они уничтожались как потенциальные противники режима, как «двурушники» (новая ситуация требовала нового языка), т.е. скрытые, еще не проявившие себя оппозиционеры.

Но дело было не только в том, что Сталин считал большевистскую элиту ненадежной. И даже не только в том, что, заменяя ее выдвиженцами из низов, он укреплял свои позиции в окрестьяненном городе. Ведь репрессии продолжались на всем протяжении сталинского правления, включая и послевоенный период, когда после одержанной Советским Союзом победы власти вождя ничто угрожать не могло. И причина этого именно в том, что сталинская система, объявив себя воплощенным идеалом, могла лишь воспроизводить себя, но была не в состоянии реализовать идеал более высокий. Разумеется, о коммунизме и его неизбежном торжестве говорить продолжали, как продолжали напоминать и о потенциальных возможностях социализма: еще до войны Сталин выдвинул задачу догнать и перегнать капиталистические страны по производству продукции на душу населения16. Но реальных улучшений люди не ощущали – не только в разоренной и продолжавшей разоряться деревне, но и в городе. Война заставила их забыть о своих надеждах и ожиданиях. После победы они вновь актуализировались.

В послевоенном СССР нарастало скрытое недовольство, которое лишь отчасти гасилось ежегодными снижениями цен и кинематографическим благополучием кубанских казаков. Об этом можно судить, например, по опубликованным в последние годы письмам советских людей руководителям страны. То было недовольство не строем, не режимом, не системой, которое появится позже, а тем более не «отцом народов» – единственным, как казалось, кто способен защитить от незнавшего удержу большого и малого начальства и не делает это лишь потому, что правду от него скрывают. То было недовольство повседневным бытием, которое так контрастировало с увиденным в освобожденной от гитлеризма Европе и которое, как люди успели узнать в советской школе, оказывает решающее воздей-


16 «Теперь, когда СССР сложился как социалистическое государство ‹…›, – говорилось в резолюции XVIII съезда партии (1939) по докладу Сталина, – мы можем и должны во весь рост практически поставить и осуществить решение основной экономической задачи СССР: догнать и перегнать также в экономическом отношении наиболее развитые капиталистические страны Европы и Соединенных Штатов Америки, окончательно решить эту задачу в ближайший период времени» (КПСС в резолюциях и решениях съездов, конференций и пленумов ЦК. М., 1971. Т. 5. С. 340).


ствие на сознание, а значит – и на уровень «социалистической сознательности», к повышению которого партия не уставала призывать17.

Показательные репрессии позволяли объяснять тяготы жизни наличием внутреннего врага. Они же давали возможность сохранять контакт с «отцовской» культурной матрицей: репрессии против представителей советской элиты, находившейся между «отцом народов» и самим народом, этой матрице вполне соответствовали. Говоря иначе, репрессии позволяли консервировать сложившийся режим как воплощенный идеал, отодвигая более высокие идеалы в неопределенное по срокам будущее и лишая их актуального содержания.

После смерти Сталина с той же проблемой столкнется Хрущев. Его обещание построить коммунизм за два десятилетия станет предметом насмешек. Между тем он правильно понял, что отказ от сталинского террора и сопутствовавшего ему конструирования образа врага требует актуализации образа будущего: в противном случае лишалось будущего само советское государство, равно как и его идеология. Сталин мог позволить себе о будущем не думать по той простой причине, что образ врага и перманентные репрессии давали ему возможность воспроизводить настоящее, интерпретируя его как будущее всего человечества. Тем более что после войны советско-социалистический идеал стал реальностью и в других странах.

Сталинский вариант отечественной государственности вызывает, конечно, ассоциации с теми ее формами, которые имели место в России во времена Ивана Грозного и Петра I. Репрессии против большевистской элиты напоминают антибоярский произвол опричнины. Без труда просматривается в деятельности Сталина и преемственность с государственным утилитаризмом Петра, превратившего не только заимствованные им зарубежные научно-технические достижения, но и всю страну и ее население в средство достижения провозглашенных им целей. Коммунистический руководитель имел все основания считать себя последователем того и другого. Но он был из тех учеников, которые, идя по пути учителей, значительно их превосходят.


17 «По диалектике указано, – писал, например, в правительство колхозник Иван Кузьмич Кириченко в 1948-году, – материальная жизнь общества определяет сознание. Какое же будет сознание у людей, когда нет этой материальной жизни для общества? ‹…› Пора уже понять, всем и каждому, что дело так не пойдет, настроение нехорошее у народа – это факт, а не сводки брехунов ‹…› Может быть я не понимаю, может это политика, но кому она нужна эта политика, если она приводит к недоеданию? (Попов В.П. Крестьянство и государство (1945-1953). Париж, 1992.С. 201-203).


Для Ивана Грозного опричный террор был инструментом экономического и политического ослабления боярства и упрочнения единоличной власти, а не постоянным способом воспроизводства государственности: просуществовав несколько лет, опричнина была упразднена. Петр же для устрашения своих явных или потенциальных противников мог устраивать массовые казни восставших стрельцов, казаков и крестьян, лишать людей жизни исключительно по подозрению, не обременяя себя поиском бесспорных доказательств, но массового превентивного террора с использованием заведомо ложных обвинений при нем не наблюдалось.

Сталинский государственный утилитаризм отличался петровского тем, что превратил в средство поддержания политической устойчивости не только жизни людей, но и произвольное лишение их жизни. Это был утилитаризм жертвоприношений на алтарь режима, преподносимых как возмездие его противникам. Он предполагал наличие в стране скрытых врагов, которое, в свою очередь, требовало наглядных подтверждений посредством непрекращавшихся разоблачений. Это был, говоря иначе, утилитаризм, нуждавшийся в имитации внутренних угроз, но – лишь постольку, поскольку сталинский режим был основан на имитации легитимировавших его идеалов.

Петр I в таких имитациях не нуждался. Он открыто заявлял о своих целях и потребных для их осуществления средствах. Цель – строительство конкурентоспособной военной державы, средства – заимствование и освоение европейских знаний и технологий и принудительная милитаризация жизненного уклада населения, т.е. превращение его самого в средство достижения цели. Сталин, обосновывая свои действия, тоже ссылался на отставание от Запада, которое необходимо в кратчайший срок преодолеть. Но сталинское «догнать и перегнать» не было самоцелью, идеалом. Идеалом было утверждение, защита и распространение на другие страны «самого передового общественного строя». Однако прогрессивность последнего предстояло демонстрировать и доказывать, причем не только новаторскими полетами через Северный полюс в Америку и возведением самых больших в мире заводов в фантастически быстрые сроки. И даже не только победой над сильнейшей в мире гитлеровской армией. Демонстрации и доказательства должны были касаться и повседневной жизни людей, и благосостояния и самоощущения. Но это и требовало имитаций. Речь идет не только о сокрытии информации о реальном положении дел и ее искажении, что обеспечивалось благодаря закрытости страныи государственной информационной монополии. Речь идет о том, что имитацией был и сам воплощенный в СССР советско-социалистический идеал, в котором тираническая диктатура представала триумфом «подлинного народовластия», торжеством «социалистической законности» и невиданной до того полнотой гражданских прав.

Этот идеал включал в себя все идеалы, которые когда-либо выдвигались в стране и мире. В нем можно обнаружить и бледные следы общинно-вечевой традиции (колхозные собрания вместе с другими проявлениями советского коллективизма, да и сама власть советов), и всеобщее согласие времен первых Романовых («морально-политическое единство социалистического общества»), и демократизм (всеобщие и равные выборы в советы), и даже либерализм (конституционные гарантии прав и свобод). Но все это были фасад-ные идеалы, за которыми скрывалась монопольная и ничем не ограниченная власть коммунистической партии и ее руководителя. И все они выступали как производные от идеала коммунистического (тоже фасадного), ставшего светским аналогом религиозной веры и имитировавшего движение от настоящего к будущему.

Сталинский утилитаризм – это утилитаризм идеологический. Петр I, используя унаследованную им «природную» самодержавную власть, превратил страну и ее население в средство достижения реформаторских целей. Сталин превратил в средство легитимации своей неограниченной власти, лишенной любых известных источников легитимности, сами цели. Все, что происходило в стране, объявлялось или их конкретным воплощением, или приближением к ним. Неудачи и поражения при этом исключались. Их можно было либо представить как удачи и победы, либо списать на деятельность врагов, которая к природе социалистического строя никакого отношения не имеет18. Сегодня мы бы назвали это


18 Нельзя не согласиться с исследователем, который именно этой двойной имитацией идеалов (принципов) и практики их воплощения объясняет террористический характер сталинской системы, предполагавший постоянное воспроизведение образа врага. «Клевета жизненно важна для системы, которая лжет сама о себе и поэтому должна безжалостно изобличать всех тех, кто не только ее изобличает, но даже обнаруживает частичку лжи, приподнимает краешек занавеса. Системе сущности ее жизненно необходимы подлецы, фашисты, предатели» (Морен Э. Указ. соч. С. 58). Прав, на наш взгляд, автор и в том, что именно эта особенность системы диктовала необходимость сакрализации партии как организации, стоящей «выше принципов и действительности» (Там же. С. 74).


политическими технологиями. В сталинскую эпоху таким языком еще не пользовались.

Но идеологический утилитаризм – это не только освящение возвышенными идеалами любых действий власти. Он, как свидетельствует коммунистический эксперимент в СССР и других странах, предполагает и постоянную корректировку промежуточных идеалов при сохранении в первозданном виде идеала конечного, к реальной жизни отношения не имеющего. Такого рода корректировки тоже начались не при Сталине. Достаточно напомнит о том, как менялась при Ленине крестьянская политика большевиков, причем все эти перемены получали доктринальное обоснование, соизмерялись с целями социалистического строительства. Так было при переходе от союза со всем крестьянством против помещиков к классовой политике комбедов, от комбедов к «союзу с середняком» и продразверстке, и, наконец, от продразверстки к продналогу, т.е. к НЭПу. А после смерти Ленина фактически началась ревизия базовых идеологических принципов марксистского учения: от адаптации исторического закона к реалиям крестьянской России перешли к пересмотру самого закона.

С этим законом были не совместимы ни идея строительства социализма в одной стране, пришедшая на смену идеологии мировой революции, ни, тем более, успешное завершение такого строительства. Не сочеталось с ним и смещение во второй половине 1930-х годов идеологических акцентов от «пролетарского интернационализма» к «советскому патриотизму». Мы говорим не о том, что исторический закон был верен, а Сталин его исказил. Эту иллюзию, воодушевлявшую отечественных «шестидесятников» и всех сторонников «социализма с человеческим лицом» в других странах, еще предстояло изжить. Мы говорим лишь о том, что сталинская система стала реальностью вопреки «единственно верному учению». А так как последнее в подлинном виде в истории не реализовалось, то сталинскую «подделку» можно считать более реалистичной, чем подлинник. По крайней мере для тех стран, где на какое-то время утвердились режимы сталинского типа.

Возвращаясь же к нашей теме, еще раз подчеркнем, что идеологический утилитаризм означал не просто инструментальное использование идеологических оснований режима, но и периодическую конъюнктурную смену самих этих оснований. Рано или поздно столь вольное обращение с историческим законом (точнее – с тем, что таковым считалось), продолжавшееся и после Сталина, не могло не подорвать веру в его научную истинность. Ведь светская вера, как и религиозная, не может выдержать постоянных отступлений от канона. Но при Сталине ее еще удавалось поддерживать.

О социальных и культурных предпосылках, благодаря которым это стало возможным, мы подробно говорили выше. Но была и еще одна причина, которой мы пока почти не касались. Она заслуживает отдельного рассмотрения.


17.3. Сакрализация и милитаризация

Сталинская государственная система прерывала большой демили-таризаторский цикл, начавшийся в послепетровские времена, и реанимировала отечественную милитаристскую традицию19. Но это Новое начало не было простым возвращением к пройденному. Во-первых, речь теперь шла о милитаризации страны не крестьянской, а становившейся городской. Во-вторых, сталинская милитаризация, в отличие от петровской, осуществлялась не во время войны, а в период мира – до германского нападения Советский Союз больших войн не вел, как не вел их и после одержанной победы. Локальные же столкновения и участие «ограниченных контингентов» в различного рода конфликтах (Испания, Корея) мобилизации больших ресурсов не требовали. Тем не менее сталинская милитаризация по своей глубине, всеохватности и комплексности аналогов в отечественной истории не имела.

С одной стороны, в СССР было воспроизведено петровское выстраивание повседневности по армейскому образцу – в том смысле, что частные интересы людей лишались легитимного статуса и всецело поглощались интересом общим, т.е. государственным. Идеологически это закреплялось в формуле «подчинения личных интересов общественным». С другой стороны, в сталинской милитаризации просматриваются и следы той практики, которая сложилась при последних трех Романовых и которая была призвана посредством чрезвычайного законодательства и расширенных полномочий репрессивных структур обеспечивать военно-полицейскую защиту власти от угроз, исходящих от общества.


19 О милитаристской природе сталинской системы см.: Клямкин И. Была ли альтернатива Административной системе? // Политическое образование. 1988. № 10; Он же. Еще раз об истоках сталинизма // Политическое образование. 1989. № 9. Из последних работ на эту тему см.: Гудков Л. Негативная идентичность. М., 2004. С. 552-649; Гольц А. Армия России: 11 потерянных лет. М., 2004.


Но Сталин не просто синтезировал – сознательно или бессознательно – опыт предшественников. Он его существенно преумножил.

В российской истории были прецеденты использования военно-полевых судов и других чрезвычайных мер в мирное время, но не было случаев, чтобы власть в профилактических целях объявляла шпионами и агентами иностранных разведок или их пособниками сотни тысяч людей и уничтожала их без всякого суда или после навязанных признаний в «двурушничестве» на показательных процессах. Не было в истории страны и столь явного уподобления мирной повседневности военной, что нашло свое отражение и в официальном языке. Слово «победа» приобрело в нем универсальное звучание и распространялось на любые успехи и достижения – как реальные, так и имитируемые. Предельно широкое значение было придано и таким словам, как «бой», «битва», «сражение», «штурм», не говоря уже о «борьбе»: они могли относиться и к проведению коллективизации, и к сбору урожая, и к форсированному строительству нового завода, и к развитию «метода социалистического реализма». Но едва ли ни самым универсальным, наряду с «борьбой», стало слово «фронт», который мог быть трудовым, промышленным, сельскохозяйственным, идеологическим, культурным, бытовым – каким угодно. И это была не просто новая лексика. Это была лексика, обслуживавшая новую практику, которая выстраивалась по армейскому образцу.

Авторское право на ее изобретение тоже принадлежит не Сталину. Оно принадлежит Троцкому. Именно он впервые предложил перенести организацию хозяйственной жизни, сложившуюся в годы Гражданской войны и получившую название военного коммунизма, в мирное время. Идея «милитаризации труда», предполагавшая повсеместное установление армейской дисциплины и непосредственное использование воинских частей («трудовых армий») на хозяйственных работах, была выдвинута Троцким на IX съезде партии (1920) и легла в основу его решений. Правда, если рассматривать эту политику в масштабе истории России, то и Троцкий не являлся в данном отношении пионером. После завершения войны со шведами Петр I тоже использовал армию на строительных и других работах. Но в чем большевики действительно были первопроходцами, так это в идеологическом обосновании тотальной милитаризации повседневности и возведении этой милитаризации в главный принцип созидания нового общественного строя.

Победив в Гражданской войне, они сразу же столкнулись с проблемой организации народного хозяйства и обеспечения дисциплины народного труда, причем на таких началах, каких мировая экономика до того не знала. Для того чтобы убедиться в этом, достаточно просмотреть работы Ленина 1920 года: ключевые слова в них – «организация» и «дисциплина». Предполагалось, что та и другая должны быть принципиально новыми. Новизна же, в свою очередь, должна была проистекать из того, что рабочие и крестьяне впервые получили возможность работать не на «помещиков и капиталистов», а на себя, т.е. на свое собственное, «рабоче-крестьянское» государство. Однако опыта организации такой работы у большевиков не было, наглядно продемонстрировать ее преимущества они не могли. Точнее, у них был лишь успешный опыт строительства Красной Армии и военной организации в более широком смысле слова: ведь даже коммунистические субботники, в которых Ленин усмотрел проявление «свободной и сознательной дисциплины трудящихся»20, появились в годы Гражданской войны.

Эти практики большевики и пытались перенести в послевоенное время, этим и объясняется, почему столь разные, на первый взгляд, явления, как трудовые армии и субботники, рассматривались ими в одном ряду. Они апеллировали к опыту Гражданской войны, потому что победа в ней казалась им убедительным подтверждением преимуществ новой организации и дисциплины, которые могут быть с не меньшим успехом использованы и в мирной жизни. «Пусть рабочий класс организует производство, как организовал он Красную Армию»21, пусть каждый рабочий проявит себя в созидательной работе «как член Красной армии труда»22 – такова была послевоенная идеология большевиков, предполагавшая превращение всего населения страны в единый армейский организм, подчиняющийся единой воле партии при реализации разработанного ею «единого хозяйственного плана».

Не пройдет, однако, и года, как от этого проекта придется отказаться. Соприкосновения с жизнью он не выдержит, она ответит на него крестьянскими восстаниями, ответом на которые станет переход от военного коммунизма к НЭПу. Милитаристская практика на какое-то время отступит, но обслуживавшая ее милитаристская


20 Ленин В.И. Указ. соч. Т. 39. С. 14.

21 Там же. Т. 40. С. 322.

22 Там же. С. 323.


лексика сохранится и в годы НЭПа. Сталину, осуществившему второе издание этой практики, уже не нужно будет изобретать для нее идеологический язык. Он сможет воспользоваться тем военно-коммунистическим языком, который и при НЭПе не воспринимался как устаревший и не исчезал ни из официальных документов, ни со страниц газет23. Не исчезнет он полностью и в послесталинский период – просто потому, что это был язык коммунистической системы, обойтись без которого она не могла.

Сталину удалось сделать то, что не получилось у Троцкого и поддерживавшего его Ленина. Тому было несколько причин.

Во-первых, к концу НЭПа Сталин сумел укрепить и полностью подчинить себе партийный аппарат, при поддержке которого он отодвинул от принятия решений политиков «ленинской гвардии» еще до того, как они были физически уничтожены. Механизм внутрипартийной демократии на протяжении 1920-х годов сохранялся, но постепенно становился управляемым и обслуживал только генерального секретаря и любую провозглашенную им «генеральную линию». «Вертикаль власти» партийного аппарата больше соответствовала логике милитаризации, чем осуществлявшееся при Ленине «коллективное руководство».

Во-вторых, Сталин смог устранить главное препятствие, оказавшееся непреодолимым в 1920 году, – сломил сопротивление крестьянства, подчинив его через колхозы государству. Это стало возможным благодаря тому, что за годы НЭПа властям удалось расколоть сельскую общину и подорвать тем самым организационную опору крестьянского сопротивления. Советская колхозная деревня оставалась такой же замкнутой в локальных и изолированных друг от друга мирах, как и досоветская. Но теперь она была лишена самоорганизации, вместе с которой уходил в прошлое и ее общинно-вечевой идеал. При таких обстоятельствах заставить ее жить и трудиться по приказам из центра было намного проще.

В-третьих, в ходе начавшейся форсированной промышленной модернизации, которая осуществлялась одновременно


23 Дмитрий Волкогонов отмечает, что во время проведения коллективизации Сталин в своих публичных выступлениях широко использовал такие слова, как «разведка», «фронт», «наступление», «отступление», «перегруппировка сил», «подтягивание тылов», «подвод резервов», «полная ликвидация врага» и др. (Волкогонов Д. Указ. соч. Кн. 1. Ч. 2. С. 22). Но эта лексика не была ни новой, ни возрожденной старой (военно-коммунистической). Это была лишь обусловленная новой ситуацией предельная концентрация военной терминологии, которая не только в пассивном, но и в активном партийном словаре присутствовала всегда.


с коллективизацией, Сталин значительно расширил социальную базу своей поддержки в городе за счет миллионов сельских мигрантов, ставших новобранцами индустриализации. Далеко не все они готовы были с восторгом принять возрождавшееся военно-коммунистическое жизнеустройство. Но атомизированные мигранты ничего не могли ему противопоставить. В оставленных ими деревнях жизнь была еще более безотрадной. Поэтому с городским ее вариантом бывшие крестьяне примирялись – тем более что жесткая регламентация жизни тяготила их несравнимо меньше, чем потомственных горожан, ибо ценность индивидуальной свободы в сформировавшей их крестьянской культуре не была укоренена. Те же из них, кому удавалось воспользоваться предоставленными широкими возможностями для карьеры, готовы были военно-коммунистическое жизнеустройство боготворить – искренне или следуя предписанному ритуалу.

В-четвертых, у сталинского проекта было то неоспоримое преимущество перед старым проектом Троцкого, что он реализовывался в принципиально иной общественной атмосфере. После победы в Гражданской войне населению непросто было объяснить, почему и зачем нужно воспроизводить военные порядки в мирной жизни. Десять-пятнадцать лет спустя Сталин смог это сделать, актуализировав в массовом сознании опасность идущих извне угроз и навязав советским людям предощущение неизбежной войны. Эта атмосфера и стала решающим фактором, обеспечившим сакрализацию Сталина, благодаря чему, в свою очередь, оказался возможным осуществленный им военно-коммунистический поворот.

Когда существует военная угроза – реальная или имитируемая, но ощущаемая как реальная, когда люди воспринимают страну как «осажденную крепость», а общество атомизировано и лишено самоорганизации, тогда первое лицо легитимируется как военный вождь, способный обеспечить победу, и как спаситель, от которого зависит выживание всех и каждого. Коммунистическое самодержавие, не имея союзников среди других стран, не могло, в отличие от самодержавия монархического, поддерживать свою легитимность победными войнами и до заключения пакта с Гитлером (1939) их не вело, если не считать двух локальных столкновений с Японией24. Сталинский режим утверждал себя как главный оплот


24 Эти столкновения в районе озера Хасан (1938) и у реки Халхин-Гол (1939) закончились для советских войск успешно.


и гарант мира, способный блокировать агрессивные притязания «мирового империализма», обусловленные, согласно советской коммунистической доктрине, его милитаристской природой. Но это и позволяло строить повседневную жизнь, ради сохранения «мира во всем мире», по военному образцу, синтезируя модели патриархальной семьи и крестьянской общины с моделью армейской, в которой размывались границы между работником «хозяйственного фронта» и солдатом, исполняющим спущенные сверху планы-приказы.

Без внедрения в массовое сознание образа «осажденной крепости» трудно было придать сакральный статус не только вождю, но и возглавляемой им партии. Показательно, что в своем уставе она открыто именовала себя не гражданской, а военной структурой. «Партия является единой боевой организацией, связанной сознательной железной пролетарской дисциплиной»25. Такие самохарактеристики и производные от них ритуальные идентификации («солдат партии») появились задолго до утверждения единоличной власти Сталина; сохранились они и после его смерти26. Но сакрализация этого института стала возможной только при сакральном лидере, а сакрализация лидера стала возможной благодаря милитаризации жизненного уклада страны посредством ее превращения в «осажденную крепость». Большевизм, как замечает неоднократно цитировавшийся нами исследователь, «объединяет в одну ‹…› политическую реальность начало воинствующее и начало церковно-религиозное. Тем самым в сферу гражданской политики вторгаются черты, свойственные сферам военной и религиозной ‹Партийный аппарат призван вести борьбу классов так, как ведут войну, то есть применяя военную стратегию, в которой полностью приемлемы и насилие, и обман»27. К этому, на наш взгляд, следовало бы лишь добавить, что «церковно-религиозное» начало большевизма могло окончательно утвердиться только как следствие подчинения массового сознания началу военному, точнее - военно-оборонительному, военно-мирному и в этом смысле – не «воинствующему».


25 Формулировка взята из устава 1934 года (см.: КПСС в резолюциях и решениях съездов, конференций и пленумов ЦК, М., 1971, Т. 5. С. 160).

26 Например, в уставе 1961 года партия характеризуется как «боевой испытанный авангард советского народа» (КПСС в резолюциях и решениях съездов, конференций и пленумов ЦК. М., 1972. Т. 10. С. 433).

27 Морен Э. Указ. соч. С. 42.


Сталинская милитаризация легитимировалась не идеологией экспансии, а идеологией защиты от внешней агрессии. Поэтому она не могла поддерживаться без постоянной материализации угроз в виде разоблаченных «шпионов», «диверсантов» и «агентов империалистических разведок». Поэтому же она не могла не быть сдвоенной, соединявшей милитаризацию в духе Петра I и милитаризацию в духе Александра III. Но Сталин, как уже отмечалось, не просто синтезировал их опыт. Петровская «осажденная крепость», повторим еще раз, возводилась в условиях войны, а сталинская – в мирное время. Военно-полицейское чрезвычайное законодательство Александра III диктовалось реальными угрозами властям, шедшими из общества, между тем как в случае со Сталиным мы имеем нечто иное: с помощью разветвленного и всепроникающего аппарата спецслужб он не столько защищал режим от реальных и потенциальных противников, сколько искусственно, порой даже в плановом порядке, создавал и разоблачал их ради поддержания полуармейской организации жизни в невоюющей стране. Но самым выразительным воплощением этой сдвоенной милитаризации был ГУЛАГ – массовая «трудармия» с постоянно пополнявшимся, благодаря результативной работе репрессивных структур, контингентом.

Уникальная особенность сталинской системы заключалась в том, что в ее основу была положена принципиально новая концепция, а именно – концепция перманентной гражданской войны в условиях гражданского мира28. В таком виде она, конечно, не декларировалась, на «классовом» языке она звучала иначе, но суть проводившейся в ту эпоху политики этой формулировкой, как нам кажется, передается точнее, чем сталинской формулой об обострении классовой борьбы по мере продвижения к социализму29. То же самое можно выразить и по-другому: сложившаяся в 1930-е годы государственная система базировалась на перманентном искусственном воспроизведении смуты после того, как она уже была подавлена. Эта система вынуждена была постоянно возвращаться к своим революционным истокам, к уже объявленному преодоленным прошлому – с тем, чтобы преодолевать его снова и снова. Потому что без имитации смуты быстро обессмыслилась бы даже


28 Подробнее см.: Клямкин И. Еще раз об истоках сталинизма.

29 Эта политико-идеологическая формула, чтобы стать «законной» основой репрессивной практики, была переведена и на юридический язык, о чем можно судить по выступлениям генерального прокурора Вышинского в конце 1930-х годов (Вышинский А.Я. Вопросы теории государства и права. М., 1949. С. 51-52, 61).


милитаристская лексика, не говоря уже о милитаристской практике, что и произошло в послесталинский период. Соответственно, без такой имитации немыслима была бы и советская индустриальная модернизация с ее «штурмами», «сражениями», «мобилизациям и «героическими победами».


17.4. Милитаризация и модернизация

Сталинская модернизация в данном отношении интересна уже по тому, что до сих пор предпринимаются попытки отделить ее успехи от репрессивной практики сталинского режима. Но отчленять в нем «плюсы» от «минусов» вряд ли продуктивно. Потому что и то, что зачисляется в «плюсы», и то, что принято считать «минусами»,- лишь разные проявления его природы. Друг без друга они не существуют, как не существуют друг без друга цели и средства, о чем свидетельствует и сама сталинская модернизация.

Эта модернизация осуществлялась в военно-приказном порядке. Военно-приказной порядок – один из возможных способов функционирования планово-директивной хозяйственной системы. Но, каким бы этот способ ни был, такая система обрекает власть на принятие хромающих решений30, при которых выполнимость поставленных задач не просчитывается, как не просчитываются и побочные последствия полного или частичного их выполнения. В планово-директивной экономике других решений быть не может, потому что даже самые гениальные плановики не всостоянии учесть реальные возможности миллионов людей и коллективов и все многообразие связей между ними. Перевод же такой системы в военно-приказной режим работы означает не просто ужесточение контроля над выполнением поставленных задач, но и их максимизацию ради создания атмосферы предельного мобилизационного напряжения. Сталин это понимал и потому плановые задания почти всегда сознательно завышал, руководствуясь, очевидно, нехитрым принципом: пределы возможностей лучше всего выявляются при исполнении невозможного.

Ход первой пятилетки, спланированной именно таким способом, показал, что «погружение страны в состояние всеобщей, как на войне, мобилизации и напряжения»31 вполне достижимо. Однако


30 Подробнее см.: Ахиезер А. С. Россия: Критика исторического опыта: В 2 т. Новосибирск, 1997.

Т. 1. С. 497-499.

31 Верт Н. Указ. соч. С. 223.


он же обнаружил, что хозяйственные сражения при этом могут и не выигрываться, а потери – в виде травм, гибели людей, поломок оборудования, аварий и общей дезорганизации – оказаться непомерно большими. Поскольку же претензия партии и ее вождя на сакральный статус исключала не только их ответственность за поражения, но и открытую коррекцию целей, тут-то власть и стала «обнаруживать» в утвердившемся вроде бы гражданском мире очагами гражданской смуты («классовой борьбы») в виде конкретных «вредителей» и «саботажников». Таков механизм функционирования планово-директивной экономической системы в том случае, когда она, как было в ходе сталинской модернизации, переводится в военно-мобилизационный режим работы и когда высшая политическая власть претендует на сакральность. Так действует в этой системе принцип обратной связи: на несостоятельность хромающих решений и их негативные последствия она реагирует назначением виновных из среды исполнителей.

Однако сам факт их «обнаружения» и наказания (достаточно вспомнить сфабрикованное «шахтинское дело», процесс над никогда не существовавшей «промпартией» и др.) не означал признания поражения – даже частичного. «Террор обладал способностью обращать ошибки руководства в чужие преступления»32. Он напоминал о трудностях неизбежной победы и наличии враждебного сопротивления.

Сталина часто критикуют и за нереалистичность произвольно взвинченных им планов первой пятилетки, и за ее провал по большинству показателей, и за то, что он фальсифицировал ее результаты, представив ее не только как выполненную, но и как перевыполненную, причем досрочно. Но такая критика выводит Сталина за пределы созданной им системы. Милитаристская государственность с сакральным вождем во главе предполагает именно такое или примерно такое поведение, какое демонстрировал Сталин. Сокрытие информации и дезинформация – столь же неотъемлемые ее свойства, как создание образа «осажденной крепости», военно-приказная экономика, имитация гражданской смуты и милитаристский идеологический язык.

Сталинский культ секретности, который в значительной степени сохранили и послесталинские руководители, стал со временем притчей во языцех. «Механизм сталинской власти в 30-е гг. -


32 Гудков Л. Указ. соч. С. 614.


способ принятия решений и передачи их из центра на места представлял собой настолько законспирированную систему, что она не оставляла практически никаких следов»33. И объяснение этому явлению следует искать не только в особой бдительности руководства в отношении военных секретов и желании противостоять «русскому разгильдяйству», но и в присущем советскому строю системном качестве. Оно, повторим, заключалось в том, что официальный фасад этого строя и реальная повседневная жизнь, протекавшая з фасадом, разительно друг от друга отличались.

Такого рода несоответствия официальной версии жизни и ее самой и требовали сокрытия. В сталинской системе «механизм тайны был не менее основополагающим, чем механизм страха»34. Дезинформация о ходе модернизации – всего лишь частное проявление этого фундаментального свойства. Тотальная дезинформация – единственно возможный способ консолидации атомизированного общества, удерживаемого в состоянии дезорганизации и лишенного права на самоорганизацию. Но этот способ мог быть использован лишь потому, что власть сумела создать в стране ту политическую и психологическую атмосферу, о которой говорилось выше.

Тем не менее дезинформация и все прочие видимые и невидимые атрибуты сложившегося при Сталине государства не имели бы никакого смысла, если бы оно не справлялось с задачами, которые ставило перед собой и перед страной. Можно имитировать враждебное сопротивление их решению, устраивая открытые и закрытые судебные процессы над «вредителями», можно объявлять поражения победами, но все это не может быть самоцелью. Сокрытые поражения и вымышленные победы не имеют никакого политического значения, если отсутствуют победы реальные. Без них «съезды победителей» невозможны. Победителем же Сталин мог стать лишь благодаря индустриальной модернизации. Только она обеспечивала военно-технологическую конкурентоспособность СССР на международной арене, демонстрировала стране и миру «преимущества социализма» и упрочивала режим личной власти генерального секретаря.

То, что модернизация была осуществлена, – такой же исторический факт, как и окончательно установившаяся благодаря ей сталинская диктатура. Когда Сталин после завершения той же


33 Павлова И.В. Механизм власти и строительство сталинского социализма. Новосибирск, 2001.

С. 20.

34 Гефтер М. Судьба Хрущева // Хрущев Н.С. Время, люди, власть: Воспоминания. М., 1999.

С. 656.


первой пятилетки объявил ее досрочно перевыполненной, – это была дезинформация. Но когда он перечислил свыше полудесятка заново созданных отраслей промышленности35, – это была информация, достоверность которой историками не оспаривается. Не ставится под сомнение и то, что в целом по промышленности и в отдельных отраслях наблюдался заметный экономический рост, хотя и существенно меньший, чем запланированный36. А значит, в определенных пределах хромающие решения, посредством которых осуществлялась модернизация, были эффективными.

Дело в том, что такие решения, будучи изначально невыполнимыми и не страхуя от незапланированных негативных последствий, в сталинской военно-приказной системе могли подвергаться коррекциям по ходу реализации, при этом не объявляясь ошибочными. Потому что в распоряжении верховной власти была не только возможность имитировать гражданскую войну с теми, кого она назначала на роль сознательных противников своей хозяйственной политики. В ее распоряжении была и возможность обвинить исполнителей решений, не зачисляя их в разряд врагов, в непонимании того, что им предписано исполнять. Так, вскоре после упоминавшихся судебных процессов над «буржуазными специалистами», осужденными за «вредительство», и форсированной замены старых кадров выдвиженцами из рабочих, которая сопровождалась дезорганизацией производства, последовал окрик Сталина в адрес партийных и советских руководителей, обвиненных в недооценке роли старых «спецов» и «спецеедстве». Правильность своего решения верховная власть тем самым не опровергала. Неправильным объявлялось его толкование.

Аналогичных примеров можно привести множество, причем из самых разных областей тогдашней жизни – в том числе и из тех, которые непосредственного отношения к индустриальной модернизации не имели. Самый известный среди подобных фактов – сталинская статья «Головокружение от успехов» (1930), обвинявшая


35 Сталин И. В. Сочинения: В 13т. М., 1955. Т. 13. С. 178.

36 За годы первой пятилетки объем промышленного производства СССР вырос примерно вдвое, объем производства тяжелой промышленности – почти вдвое. Однако, запланированные по отдельным отраслям показатели достигнуты не были. Так, вместо намечавшихся 170 млн. тонн чугуна было выплавлено 6,2 млн., вместо 170 тыс. тракторов произведено 50 тыс., вместо 100 тыс. автомобилей – 24 тыс. и т.д. В легкой же промышленности намечавшихся на первую пятилетку показателей удалось достигнуть только в послесталинский период (см.: Россия: Энциклопедический справочник. М., 1998. С. 176-177; Верт Н. Указ. соч. С. 223).


местное начальство в «перегибах» при проведении коллективизации, хотя оно лишь исполняло спущенные сверху директивы. Таков был технологический механизм коррекции хромающих решений, позволявший вуалировать их несостоятельность и поддерживать коллективную сакральность партии и индивидуальную сакральность ее вождя. Однако без признанной партией монополии вождя не только на формирование, но и на интерпретацию ее «генеральной линии» не мог бы возникнуть и сам этот феномен светской сакральности.

Кроме того, в распоряжении Сталина был и такой способ коррекции решений, как их толкование задним числом. Скажем после того, как массовые репрессии середины 1930-х годов обернулись дезорганизацией управления, было объявлено о том, что свою роль в очищении партии они уже сыграли и в политическую повестку дня встает вопрос об укреплении «социалистической законности». Не отменяло прежние решения, а как бы надстраивалось над ними и снижение плановых заданий на вторую пятилетку по сравнению с первой – ведь та уже была объявлена успешной, а потому правильность «генеральной линии» и способность власти вести страну «от победы к победе» не должны были вызывать сомнений.

Рассматривая сталинскую технологию власти, мы стараемся избегать моральных оценок. И потому, что они уже давно выставлены, и потому, что технология эта находится за пределами морали, – ни в чем другом выпадение советской системы из мирового исторического времени не проявилось с такой отчетливостью, как в этом. Но Сталин, подобно другим большевистским лидерам, и не претендовал на моральность в общепринятом ее понимании, рассматривая ее как один из «пережитков прошлого». Его цели лежали совсем в другой плоскости, и вопрос в том, насколько удалось ему их реализовать.

Таких целей было две: воплощение советско-социалистического общественного идеала, т.е. создание полностью поглощающего общество государства и послушной вождю элиты, и все та же индустриальная модернизация, выступавшая одновременно и как средство достижения первой цели, и как самостоятельная историческая задача. О том, как воплощался идеал и каковы были исторические результаты этого воплощения, мы подробно говорили в предыдущих разделах. Что касается индустриальной модернизации, то к ее результатам можно отнести создание советской тяжелой промышленности и советского военно-промышленного комплекса, доказавшего свою жизнеспособность во время Отечественной воины, а также превращение СССР в ядерную сверхдержаву. Однако в стратегическом плане эта модернизация оказалась столь же тупиковой, как и воплощенный общественный идеал.

Долгосрочные последствия хромающих решений, продуктом которых она была, в отличие от краткосрочных, корректировке не поддавались. Между тем в конце сталинского правления такого рода последствия стали проявляться в том, что хромота передавалась огосударствленному обществу и лишала его способности к движению. Или, говоря иначе, проявлялась в системном кризисе, выбраться из которого при сохранении военно-приказных порядков было невозможно. Индустриализация, оплаченная за счет деревни, обернулась в конце концов разорением и деградацией последней. Перевод сельского хозяйства с сохи на трактор сам по себе в данном отношении ничего не решал. Технологическое обновление, сопровождавшееся не развитием, а упадком, – таков был уникальный итог форсированной сталинской модернизации. И не только в сельском хозяйстве.

В первые же годы после смерти Сталина его преемники вынуждены были это открыто признать. Одним из ключевых слов в их публичных речах стало «отставание», относившееся и к советской науке и промышленности37. Между тем сталинская промышленная модернизация начиналась с проектирования и строительства – с помощью приглашенных иностранных специалистов – современных для той эпохи предприятий и оснащения многих из них новейшим импортным оборудованием. Ввозилось оно в страну и в первые послевоенные годы. В значительных объемах западная техника поступала в СССР в виде трофеев или в порядке репараций из Германии и других воевавших на ее стороне государств38, а также, в соответствии с союзническими договорами, из США. И тем не менее к концу сталинского периода прогрессировавшее технологическое отставание стало фактом.

Третья отечественная индустриальная модернизация, осуществленная в 30-е годы XX века, разумеется, отличалась от двух предыдущих, проводившихся при Петре I и последних Романовых. Она


37 См.: Булганин Н.А. О задачах по дальнейшему подъему промышленности, техническому прог-

рессу и улучшению организации производства. Доклад на пленуме ЦК КПСС 4 июля 1955 г. М., 1955. С. 11; Хрущев Н.С. Отчетный доклад Центрально комитета Коммунистической партии Советского Союза XX съезду партии. М., 1956- С. 55,99.

38 По подсчетам некоторых экономистов, репарационные поставки из Германии полностью пок-

рыли потребности советской промышленности в оборудовании в четвертой пятилетке и частично использовались в пятой (Ханин Г.И. Динамика экономического развития СССР. Новосибирск, 1991. С. 265).


отличалась уже тем, что сопровождалась не консервированием, как раньше, а беспрецедентной насильственной ломкой традиционного сельского уклада, затронувшего подавляющее большинство населения страны. Но одновременно она воспроизводила в предельно утрированном виде их главный дефект: перенесение заимствованных зарубежных технологий в социально-экономическую среду, в которой отсутствовали или были крайне неразвиты субъекты инноваций Заимствования означали интенсификацию, но лишь временную и ситуативную, не имевшую продолжения и не стимулировавшую появление внутренних источников для него. В данном отношении все три российские модернизации можно считать экстенсивными – ведь и проявлялись они в основном в строительстве новых предприятий, а не в технической реконструкции старых. Но даже в этом ряду экстенсивность последней не имеет аналогов.

Петр I, сделав поначалу ставку на создание государственных предприятий, довольно быстро осознал их неэффективность и передал частным лицам. Последние же Романовы осуществляли модернизацию в условиях гарантированных прав собственности, чего при Петре не было, и за счет широкого привлечения частного иностранного капитала. Да, субъекты инноваций при этом не появлялись, источники интенсивного развития не возникали, потому что государство удерживало бизнес под бюрократической опекой и опасалось развития его субъектности. Но такого, как при Сталине, огосударствления хозяйственной жизни, доведенного до полного вытеснения рыночных экономических отношений политическими и административными, в России до того не было. Поэтому сталинская модернизация и оказалась не только незавершенной39, но и тупиковой, ибо, в отличие от двух предыдущих (особенно от второй), препятствия для ее завершения содержались и в ней самой, а не только в архаичном аграрном секторе. Поэтому и хромающие решения, неизбежные при любых модернизациях, инициированных и проводимых «свер-


39 На незавершенный характер советской модернизации указывает А. Вишневский. «Создать более

или менее совершенный материально-технический аппарат современной индустриальной экономики, – пишет он, – это полдела. Вторая же половина – вдохнуть в него жизнь, „встроить" механизмы саморазвития. На Западе такие механизмы складывались постепенно, вместе с самой промышленностью, тогда как в СССР индустриализация была „искусственной", основанной на заимствовании готовых технологий и некоторых организационных форм. Мобилизационная модель ранней советской экономики сделала возможным такое заимствование в очень короткие сроки, но она же привела к подавлению рыночных механизмов, порождающих стимулы к развитию» (Вишневский А. Указ, соч. С. 57).


ху», обернулись в данном случае последствиями, груз которых страна ощущает на себе до сих пор и перспективы освобождения от которого все еще не просматриваются. И главное из этих последствий заключается в том, что к иным решениям, кроме хромающих, т.е. лишенных стратегического измерения, у российской элиты не выработалось ни способностей, ни привычки.

Тупиковость сталинской модернизации наиболее наглядно обнаружила себя в гражданских отраслях промышленности и сельском хозяйстве. Что касается военно-технологической конкурентоспособности, то милитаристская система хозяйствования ее обеспечивала. При концентрации всех ресурсов в руках государства и приоритетном финансировании оборонного сектора за счет других отраслей это было возможно. Но отсутствие в стране самостоятельных субъектов инноваций и благоприятной среды для их формирования сказывалось и здесь. Поэтому военно-технологические новшества приходилось, как правило, заимствовать. Поэтому особую роль в развитии советской оборонной индустрии играла промышленная разведка40, что проявилось и в процессе работы над атомным оружием и средствами его доставки к цели. Но поэтому же даже тогда, когда в советской науке и технике намечались новаторские сдвиги, они могли быть заблокированы, как произошло в 1930-е годы с радиолокацией – в результате приостановки разработок в данной области радарные установки впоследствии пришлось закупать за границей41. И происходило это не только по идеологическим соображениям.


40 См.: Чертопруд С. Научно-техническая разведка от Ленина до Горбачева. М., 2002.

41 О положении дел в советской науке и технике и вторичности последней по отношению к западным образцам, а также о причинах этой вторичности Сталину счел нужным написать в 1952 году академик Петр Капица. «Если взять последние два десятилетия, – говорилось в письме, – то оказывается, что принципиально новые направления в мировой технике, которые основывались на новых открытиях в физике, все развивались за рубежом, и мы их перенимали уже после того, как они получили неоспоримое признание. Перечислю главные из них: коротковолновая техника (включая радар), телевидение, все виды реактивных двигателей в авиации, газовая турбина, атомная энергия, разделение изотопов, ускорители ‹…› За рассматриваемые два десятилетия все наши основные силы были направлены на то, чтобы осуществить ряд удачных усовершенствований, улучшающих уже известные процессы ‹…› Обиднее всего то, что основные идеи этих принципиально новых направлений в развитии техники часто зарождались у нас раньше, но успешно не развивались, так как не находили себе признания и благоприятных условий. Яркий пример этого радарная техника. Она на возникла у нас задолго до запада» (П.Л. Капица – И.В. Сталину, 30 июля 1952 года // Известия ЦК КПСС. 1991. №2. С. 106-107)


В ситуации, при которой принятие всех государственных решений определяется интеллектом и волей одного человека, подобные сбои были неизбежны. Ставка на научно-технологические инновации – это всегда риск. Причем риск второго осевого времени, в котором, в отличие от рисков политической борьбы, «единственно верное учение» не могло служить ни опорой, ни ориентиром. Такого риска Сталин сознательно или интуитивно старался избегать, предпочитая иметь дело с готовым и апробированным. Поэтому, как мы уже упоминали, после получения чертежей атомной бомбы и сведений об устройстве американского тяжелого бомбардировщика Б-26, он категорически отказался от предложений по усовершенствованию уже устаревавших образцов, потребовав их буквального воспроизведения42. И дело здесь не только в личности Сталина, в присущей ему, по свидетельствам современников, обостренной подозрительности, но и в особенностях созданной им военно-приказной системы с сакральным вождем во главе, самим своим статусом «обреченным» на всеведение и безошибочность решений.

Выбор нового направления, да еще в такой ключевой для системы области, как военно-технологическая, был связан с риском растраты ресурсов и потери времени в гонке вооружений. А значит, и с риском утраты военно-технологической конкурентоспособности, что поставило бы под вопрос и судьбу социалистического проекта, и, соответственно, сакральный статус советского лидера. Поэтому и в данной области сталинский СССР первопроходцем, как правило, не выступал.

Это не помешало, однако, превращению послевоенного Советского Союза в ядерную сверхдержаву. В результате не успевшая пустить глубоких корней советско-социалистическая идентичность, которая призвана была заменить прежнюю религиозно-православную, дополнилась идентичностью державной, воспроизведенной в СССР после победы в войне и образования подконтрольного «социалистического лагеря». Она и станет тем главным легитимирующим ресурсом, который унаследуют от Сталина его преемники. Но они быстро осознают и его недостаточность в тех обстоятельствах и при том грузе проблем, которые им


42 См. об этом: Аджубей А.И. Те десять лет. М., 1989. С. 212.; Быстрова И.В., Рябов Г.Е. Военно- промышленный комплекс СССР // Советское общество: Возникновение, развитие, исторический финал: В 2 т. М., 1997. Т. 2. С. 170.


тоже достанутся в наследство. Сохранение советской системы в ее милитаристско-репрессивном варианте станет для них и невозможным, и нежелательным. Подобно тому, как в демилитаризаторский цикл вступила в свое время послепетровская Россия, в него вступал теперь послесталинский Советский Союз.





 

Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Наверх