Глава шестнадцатая

Море

Упирается земля в водный простор, омывающий, сглаживающий, плещущий однообразно, — в вечное уводящий взгляд… Неразгаданной остается, как и все споконвечные тайны, — тайна цветов. Водный простор — голубой. Рождается ли человек с голубым в душе?.. Почему манит его всю жизнь голубое?.. И отними от него это голубое навек, — не на что будет опереться душе.

Сидит вечером молодая женщина у себя в гостиной… Только что ушли гости, — им позволено было курить, и теперь открыты форточки, и колышется пламя лампы. Гости были обычные, как всегда; то, что говорили они, — было обычное, как всегда: театр, опера, новые книги… За окнами, как всегда, шум города, прочно стоящего на земле… И вдруг женщина говорит мужу:

— Знаешь ли, мне почему-то хочется к морю!..

Вот оно, голубое!.. Это по голубому вдруг начала тосковать душа.

Проходит день, два, неделя… И вдруг опять подымается в неясном сознании огромное голубое и зовет… И как удержаться в грохоте города, в котором дым вместо неба и фонари вместо солнца? Она едет к морю, где встречается ей кто-то новый, которому (вся овеянная голубым) она шепчет: "Ты мое счастье!"

Или так.

Только что приехал к морю студент. У него на ремне через плечо сильный бинокль и кодак в руках. Он хочет сделать двадцать, тридцать снимков голубого южного моря, которого никогда не видел раньше… Он подходит к морю около пристани, а там бьет сильный прибой. Море такое яркое, ласковое вдали, а здесь оно шумит и бросает в берега гальку и брызги. Оно ребячится, — это видно. Студент по городской привычке закатывает внизу брюки, чтобы их не замочило. Однако он пришел купаться, а прибой… Это даже хорошо, что прибой — это весело… Он раздевается в полминуты, не забыв подальше от воды положить свою одежду, и бинокль, и кодак, и бросается в воду, совершенно забыв о том, что он плохой пловец. Ведь он пришел к огромному, вечному, к изначально-голубой тишине, а прибой — это только приятная неожиданность. Точно влюбленный в мечту, он бросается слиться с мечтой… И прибой подхватил его откатной волной и отбросил сажени на три от берега, и, передавши его волне накатной, бросил снова в берег, ошеломленного мутною мощью… И, снова отбросив на несколько сажен, выбросил снова затылком в торчащую тупо железную балку пристани… И третьей откатной волною отбросил назад, чтобы новой накатной, — девятым валом, — выкинуть на берег недалеко от бинокля, и кодака, и подсученных брюк…

На берегу лежал он, заласканный морем, — молодой, красивый, кудрявый, — и рыбаки разостлали около него парус, готовясь качать, а какая-то дама кричала надорванно, что качать нельзя, что это — зверство, что нужно искусственное дыхание и камфору… Но подошедший врач перевернул послушное голое тело, осмотрел рану в голову, послушал сердце и сказал, что никакие средства не повредят ему теперь больше и не помогут… И его одели старательно и повезли в комнату, которую нанял он на три месяца всего только час назад…

Оно дарит и отнимает, рождает и топит, оно создает города у берегов и иногда подымается бурно и их поглощает… Но разве можно чувствовать за это ненависть к морю?

Можно прийти к нему и сказать: "Экое ты глупое чудовище, — море!.." Море не ответит на это. Море будет тихо колыхаться от берега до горизонта и сверкать миллионами блесток, и змеистые полосы на нем (морские змеи, поднявшиеся из глубин погреться на солнце) будут прихотливо вытягиваться и сжиматься; и трехмачтовые баркасы, все погруженные в голубизну, даль и сказку — идут они или нет?.. И зачем им идти куда-то из сказки и тайны в явь?.. Пусть так и мреют на горизонте белопарусные, как цветы, как эдельвейсы моря…

И пусть что хочет, то и делает с нами море: захочет обогатить нас сказкой и тайнами, — благословенно! Захочет утопить в своей бездонности, пусть топит — благословенно и тут. Оно — стихия, оно — изначальность, — и как осудить его нашим крошечным человечьим судом?

Был некогда царь, и море потопило его корабли, и он приказал наказать за это море бичами. И две тысячи лет смеется над этим царем история, а море по-прежнему бессмысленно и безмятежно ширится, искрится и молчит голубым миллионолетним молчанием…

В то время как Наталья Львовна осталась, чтобы внести задаток за аренду в Сушках, Федор Макухин поехал в свой приморский городок продавать каменоломни.

Покупатель был грек Кариянопуло, необычайно упористый, обстоятельный человек с большим животом, длинным носом, широкополой шляпой и громадных размеров зонтом от возможного дождя, так как было зимнее время. Плохо говоривший по-русски, он даже и этим недостатком своим пользовался, чтобы не спеша отвечать Федору, очень долго соображать, и считать в уме, и потому не просчитываться. Этой медлительностью он за несколько дней в городе успел уже сильно надоесть Федору, и теперь, когда пришлось с ним рядом ехать на скверной линейке, а не на моторе, потому что "тыри урубля дешевше", Федор уселся к нему спиной и молчал всю дорогу. Молчал и, видимо, дремал, сопел, уронивши голову, и грек, и только когда уже спускались с перевала вниз, и верст двенадцать осталось до городка, и когда начал накрапывать дождь, Кариянопуло, не спеша, развернул свой огромный зонт и, кивая на него Федору, победоносно сказал:

— Ага!

Приехав домой, Федор увидел брата Макара у себя на кухне за самоваром с какой-то бабой, которой раньше не видел. Баба поспешно вышла, а Макар сделал вид еще суровее, чем всегда, когда говорил ему:

— Прямо в отделку дом заскучал без хозяина: месяц цельный! Ну, покрутил с девкой дня три, — куда ее больше? — и на место!

Удивился Федор:

— Это ты об своей девке говоришь или об ком?

— Нет, это насчет тебя я… Обо мне тебе тоски быть не может… Баба ко мне заходила, ты видел… Хорошо, заходила… А теперь ты ее видишь? Теперь она брысь! Вот как с бабами надо… А не то что по месяцу с ней кружить… И личность себе обрил, все одно, как стрюцкий: узнать нельзя.

— Это ты значит об жене моей так? — изумился Федор.

Макар свистнул:

— Вон куда поехало, — же-на!

— Посвисти!.. Я тебе так свистну!

Федор сказал это тихо, но настолько серьезно, что Макар кашлянул в кулак, отодвигаясь и бормоча:

— Три письма тебе было, окромя газет, за это время… И тот еще раза четыре заходил, — Гречулевич… Я, говорит, ему, стерве этакому, покажу закон!.. Это тебе, стало быть…

Федор, знавший, зачем приходил Гречулевич, искренне удивился:

— Ну и дураков тут у вас развелось за это время: коловоротом не провернешь.

Аккуратно сложенные на столе письма были все деловые, насчет поставок камня, и годились теперь, чтобы прочитал их Кариянопуло, который остался отдохнуть у своего знакомого, тоже грека, Яни Мончакова, пекаря.

Есть что-то в доме, который сам для себя строил, чуть-чуть жуткое. По-особому пахнут половицы, по-особому глядят просветы у окон и дверей; каждый изгиб карниза, выведенного по шаблону штукатуром, имеет какой-то неповторяемый смысл.

Теперь, когда Федор приехал продавать свой дом, он чувствовал это сильнее, чем раньше, и все вспоминалось с горечью, как месяц назад он проезжал мимо дома в автомобиле с Натальей Львовной и показывал его издали, а она все никак не могла разобрать, какой, и спрашивала нелюбопытно:

— Вон тот, с фронтоном?.. Нет?.. Желтенький?.. Нет?.. Какой же?.. А-а, железная крыша!.. Ну, у вас тут лучше крыть черепицей, а то под железом очень жарко!.. — даже не спросила его, сколько комнат, а у него при постройке каждая доска прошла через зоркий хозяйский глаз, и знал он, почему крыл не черепицей, а железом.

Теперь обошел он все комнаты уже не как хозяин, а как продавец; заглянул в кладовые. Покупатель на дом был — сосед-винодел, Архип Никитыч, но мог купить дом и Кариянопуло…

Почему-то тревожил Макар: он не отходил от него, он приглядывался сбоку к каждому его движению прищуром тяжелых глаз и время от времени говорил:

— Не промотано, не пропито, — куда хочешь зиркай!.. Макар, — он, брат, беречь умеет!

Приход Кариянопуло, разузнавшего, что нужно, у Яни, не изумил Макара: мало ли греков приходило по делу? Однако Федор с первого слова заспешил с ним куда-то:

— Поедем, посмотрим…

А когда спросил Макар:

— Куда же это опять ехать?

Федор ответил:

— Это уж наше дело…

И ушел с греком. И не было его два дня. На третий к ночи вернулся недовольный, злой и без грека.

Сняв запятнанные грязные сапоги, устало взбив подушку на диване и расстелив жеребячью доху, чтоб укрыться с головою и заснуть свинцовым сном, сказал Федор торчавшему у дверей Макару:

— Чего стоишь?.. Иди… Поздно уж… Спать ложись.

— Даешь, стало быть, дозволение? — нырнул головою Макар.

— Какое дозволение?

— А вот спать-то итить… Та-ак… Я, конечно, пойду.

— Вот и иди.

— Ну да… Мое дело таковское: кукукнул, — да в камыш…

— Ты-ты… что это ерундишь тут?

— Шарик у тебя, конечно, работает, — однако и у меня тоже… Я, брат, тебя наскрозь вижу!.. Ты думаешь: Макар на кузне, Макар на кухне, — а Мака-ар, — он, брат, то-оже шариком своим ворочает.

Как ни был устал, зол и полон своим Федор, но не мог не заметить теперь, до какой степени был полон своим и тоже зол Макар. Он сел на диване, готовый вскочить, и спросил, тихо чеканя слова:

— Тебе чего от меня надо?

— Донгалак этот куда с тобой ездил?

— Куда бы ни ездил, — дело мое… Еще тебе что?

Лица Макара не было видно. В комнате горел на подоконнике около дивана маленький ночничок в синем, толстого стекла, абажуре. Видна была только серая тень Макара, который за последний месяц как будто поширел в плечах. И ответил Макар:

— Еще мне ничего особого не надо… Ты мне только отдели мою часть, а свою, как себе хочешь, мотай.

— То есть какую же это такую твою часть, хотел бы я знать?.. Ты что, наследство от папаши покойного получил? — Федор поднялся было с дивана, но снова сел.

— На мои трудовые деньги, — вот на что! — выкрикнул Макар и порывистый шаг к нему сделал. — С чьих денег ты пошел? — С моих денег!.. Кто тебе степенство дал? — Я дал… Не иначе, кабы не Макар, ты бы сейчас без порток скакал!.. Я тебе старшой — я тебе замест отца!.. Кто работает? — Макаровы деньги все работают, — рублевку на рублевку цепляют… Вот! Ты-то говоришь: мое!.. А я говорю: наше! Обчее!..

— Сейчас же пошел вон! — тихо сказал Федор поднявшись.

Но Макар не ушел, как он думал; он только оглянулся зачем-то на дверь и кашлянул в кулак.

— Думаешь, не знаю я, зачем пиндос этот пузатый приехал? Макар, брат, все до точки знает!.. И про дом тоже… Нешто мне Архип Никитыч не говорил?.. А я ему, Архипу твоему, вот что поднес!

На шаг перед самым лицом Федора метнулся широкий кулак Макара, и Федор, откачнувшись, быстро подсчитал себя и брата. Макар не был пьян, это он видел. В доме никого, кроме их двоих, не было; но, может быть, та баба сидела теперь на кухне или стояла около двери… И, собрав себя, сказал он твердо:

— Ты это самое, что тебе втемяшилось, оставь!.. Пока оставь, понял? Не Сизов тебе брат, с каким ты в кабаке сидишь, а я!.. Больше ничего… Иди теперь, — завтра поговорим.

— Не-ет!.. Я с тобой сейчас говорить желаю, — не менее твердо налег на слова Макар. — Завтра ты, может, еще куда швырнешься, а я жди!.. Будет с меня жданья!.. Ты этому пиндосу обзаведение все наше продавать хочешь, а у меня согласие спросил?.. Я, брат, когда ты прикупал, — ничего тебе не мог сказать спротив. Преувеличивать дело желаешь? — Можешь… А чтобы мо-тать… Из-за девки паскудной мо-тать?.. Не позволю!..

Федор снова сел на диван, ногою нащупал под ним старые ботинки, надел сначала больше разношенный левый, потом правый, и, когда надел, почувствовал себя упористей, как, должно быть, чувствует себя палка, окованная наконечником; усталость от трехдневной бестолковой езды с греком по каменоломням прошла, а злость стала острее. Макар же продолжал отчетливо:

— Ишь, приехал, как стрюцкий какой!.. То был хоть на человека похож, а то мальчишкой обернулся, щенком!.. Дело делать, — вид для этого надо иметь, а разве с таким безусым станет кто говорить сурьезно?

Одну руку, — левую, — Макар держал за спиною, прислонясь к косяку двери, и Федор думал, что именно в этой руке было зажато что-нибудь, дававшее Макару смелость говорить так, как он не говорил раньше, — может быть, нож, — и, оглядываясь кругом по комнате, старался Федор если не различить, то хоть припомнить, что было у него тут под руками. Охотничья двустволка, он знал, была в другой комнате, в углу, — а тут… хотя бы долото или железная палка.

Макар этот блуждающий взгляд его понял.

— Что-о-о? — вытянул ехидно. — Ружье на меня шаришь? Чтобы совсем с дороги меня убрать?.. Ответишь! Наша земля не бессудная, небось!

И махнул выпростанной из-за спины левой рукой, в которой ничего не было: широкая ладонь, и только.

Федор кинулся на Макара сразу, как только это увидел, и Макар, не ожидавший этого, не успел даже поставить тела в упор, как вылетел в дверь, отворявшуюся наружу, свалил стул, зацепил ногой за край шкафа и упал в полосе слабого света, идущего из спальни от синего ночника, а Федор запер дверь на ключ, разделся и лег на диван.

Он был уверен, что теперь Макар успокоится до утра, и действительно, тот, поругавшись за дверью всласть, но не особенно долго, ушел к себе на кухню.

Эту ночь Федор спал плохо, хотя и устал от поездки. Все время продолжался в полузабытьи нелепый спор с Макаром, неизвестно о чем, с Макаром и с Натальей Львовной, которая плакала навзрыд (как это и было) о том, что ее не любит Илья, и оттого, что так беспомощно плакала, становилась ему еще дороже.

К утру не было уже зла на Макара. Он выбирался на новое, а Макар было прежнее, положенное; он ломал, а Макар не давался, — так представлялось это к утру.

Думалось даже, что в Сушки можно было бы взять и Макара, который был хороший кузнец.

Кариянопуло утром пришел раньше, чем его ждал Федор. Он, медленно считавший, за ночь все-таки успел что-то окончательно подсчитать и теперь имел ясный вид на что-то решившегося человека, и это было особенно заметно после вчерашнего, когда он держался очень прижимисто и был ворчлив.

Придя, он начал с того, что очень внимательно оглядел все комнаты дома, заглянул даже в самые укромные углы, при этом сопел, вздыхал, чмокал губами, хватался часто за седоватую бородку жирной рукой.

Макар поставил и внес самовар, мрачно, но привычно, как будто ничего не говорил он вчера Федору и ничего не случилось, однако за чай сел он вместе с греком, дул на блюдечко, старательно обкусывая кусок сахару, и только изредка взметывал волчьи глаза то на брата, то на толстого гостя.

А Кариянопуло, как твердо решившийся человек, был настолько ясен, что и не замечал мрачности обоих братьев, и, багровый от горячего чая, хлопал по плечу Федора и говорил:

— Молодой чиловэк — усе ест!.. Дом да ест, хозяйс да ест, дело да ест, ден-га да ест!..

— Все есть, — отозвался Федор.

— А жжо-на нет!

— Жена… Жены пока нет, — подумавши, отвечал Федор.

— Нет?!. О-е!.. Па-асиму нет?

Покачал головой укоризненно и продолжал победно:

— Мене так… сситай: мать да ест… жжона… Одна дочь там. Керчь ест — замуж… два дочь мене… сына жонат… Там… Балаклава… Три сына мене…

Говоря это, он загибал пальцы и, наконец, на десятый, большой на правой руке с прочнейшим черным ногтем, указал серебрящимся подбородком:

— Э-нук!

— Внука уж имеешь! — безразлично отозвался Федор.

— Одна! — подтвердил грек, сияя, и Федор почувствовал наконец, что это — покупатель серьезный, и сказал:

— Раз, ежели ты так расширился во все стороны, то на земле жить не должно быть тебе страшно.

— За-сем страшно? — приосанился грек. — Нет! — мигнул правым глазом и развернул плечи еще шире, как индюк.

Под конец чая, когда он, выпив шестой стакан, положил его на блюдечко боком и начал креститься, даже Макару стало ясно, что каменоломни он решил купить.

Но Кариянопуло зачем-то спросил о доме:

— Страхован?

— Застрахован, а как же… Гореть когда еще будет; а страховку каждый год вноси, — отозвался Федор.

— М-много? — с большим любопытством спросил снова грек, скользя глазами по обоим братьям.

Макар негодующе поглядел на Федора, когда тот сказал правду; в таких случаях он так привык удваивать просто из бахвальства, что и теперь не утерпел сказать:

— Я штраховку взносил, значит, я и знаю сколько: четвертной билет почти что еще прикинь, тогда как раз будет.

— Разве повысили на этот год? — покосился на него Федор, когда грек погрузился в медленные расчеты, опустив глаза.

— А ты думал как? — ответил Макар сурово. — Цена дома должна рость, а штраховка стоять?

У грека были четки на левой руке, и он даже на них что-то прикидывал, как на счетах. Наконец, вздохнул облегченно, и то, что он сказал, не сразу понял Федор и совсем не понял Макар.

— Чужаям земля поехал, — своя дорога нельзя копай… Так я говорю?

— Гм… Раз там дороги удобные… в чужой стране этой…

Но грек ухватил Федора за руку очень теплой толстой рукой и продолжал, вдохновенно тыкая в стол пальцем:

— Лошадь купил, — но-га бешать, да?.. Голова не надо, — засем? Овес кушай?.. Го-ло-ва, пф, вон! Так бывает?

И Федор понял, наконец, что Кариянопуло думает купить все его дело вместе с домом, и в доме этом, им любовно устроенном, но так ненужном Наталье Львовне, разместить все свое большое гнездо.

Когда ушел грек совещаться с Яни Мончаковым и другими греками, сказал Федору Макар:

— Я все твои шутки вижу наскрозь!.. Смотри!

— То есть, что это я смотреть должен? — уже не удивился Федор.

— Я тебе — брат, конечно, ну, я тебе еще, — имей это в виду, кампаньон!

— В чем это? За чаем со мной компанию делаешь?

— Не в чае, а во всем нашем деле!.. А в каком таком деле? — в каменном… И, конечно, дом этот, какой ты продавать хочешь, не твой он дом, а наш обчий.

— Вот оно что! — не удивился Федор. — Это кто же тебе, дураку, сказал?

— Все это знают, всем известно, — кого хочешь спроси! Пятьсот рублей моих в это дело вложено, окромя того — труд мой!.. Федор с девками на машинах катает, сырость разводит, а Ма-ка-ар… Макар, он все дома, все при деле, все блюдет!.. Ни одной копейки Макар не упустит, — вот как!.. Ни в карты, ни в бильярты… как, скажем, Федор…

— Да ты получил эти свои пятьсот, черт стоеросовый, или нет? крикнул Федор.

— Ко-г-да же это? — протянул Макар ехидно и жилистую шею вытянул вперед и упрямый угловатый подбородок поставил вбок.

— Вре-ешь!.. Врешь, брат!.. У меня расписка цела! Через две недели тебе твои пятьсот отдал!.. А тебя, дурака, из пьяной канавы потом подобрал, как ты кузню свою пропил!.. Все знают!

— Рас-пис-ка?.. Цела?.. Вот чудное дело! — тянул Макар. — Та расписка, какой даже и не было!

И Федор вспомнил, что действительно не было расписки, а был какой-то листок, на котором он сам отмечал, у кого и сколько у рабочих на карьере взял он тогда денег, чтобы получить подряд на поставку камня; записал и то, что у Макара взял пятьсот рублей. А когда уплачивал долг, просил всех расписываться на этом листке; и все ставили на его записке кресты, крючки и кое-какие буквы: поставил и неграмотный Макар кляксу. Бумажку эту долго носил в кошельке Федор, потом она изветшала за семь-восемь лет и, должно быть, просто развеялась по кусочку.

— Я тебе при людях платил! — сказал Федор и тут же вспомнил, что ни одного из этих людей нет теперь на виду; поэтому добавил: — А раз ты говоришь, что денег своих с меня не получил, то, значит, ты мне их и не давал.

— Во-он ты уж куда!.. Не давал? — нырнул вперед головою Макар.

— Поэтому так.

— Все знают, что давал, — торжественно проговорил Макар, — и всем известно, что с этих моих денег все хозяйство пошло!.. И отымется у Федора, и отдастся Макару!.. Вот!..

Последнюю каменоломню, которую не видел еще Кариянопуло, он хотел осмотреть в этот день.

День был не серый, скорее ясный по-зимнему, облачный, слегка ветреный, на земле не холодный, но на воде по виду свежий. Море казалось чешуйчатым от легких барашков, которые гнало низовкой к берегу.

Каменоломня была на берегу, верстах в семи от города, около деревни Куру-Узень, и Федор, обычно ездивший туда на ялике, привел Кариянопуло к пристани, где стояли ялики рыбаков, но толстый грек недоверчиво из-под рыжей шляпы поглядел в холодную голубую ширь и сказал решительно:

— Н-нет!

— За полчаса на месте будем!.. Ведь парусом, — пытался уговорить Федор. — Долго ли тут?.. Вон тот мысок обогнуть и… А лошадьми — три часа колесить… Да и то мало сказал: теперь дорога зимняя, — грязь.

А грек забормотал вдруг скороговоркой:

— Ялик-ялик… Ялик-ялик… О-орех!.. Я — толстый, ялик — орех… Бумага папиросна… Пойдем… Линейка…

И потянул его за плечо от пристани.

Но какое-то тупое нерассуждающее упрямство овладело Федором. Была тоска по Наталье Львовне, была злость на Макара, было сомнение, хорошо ли выйдет, если он все продаст этому пузатому, — и потому неудержимо хотелось всем существом ехать именно на ялике и не на каком-нибудь вообще, а вон на том, с зелеными бортами, на котором он часто ездил в Куру-Узень. Кстати, и хозяин этого ялика, матрос Афанасий, рыбак и пьяница, пристально глядел на него издали, от пакгауза, видимо, не узнавая его, бритого.

— Тогда, значит, я поеду один, — сказал Федор греку, и как тот ни таращил глаза, ни сопел недовольно, ни пожимал жирными плечами и ни тащил его к линейке, все-таки пошел к Афанасию, а грек, недовольный, ворчливый, поехал один.

Поковыряв в зубах соломинкой и присмотревшись к морю и небу, сказал, обтирая от рыбьей чешуи теплую матроску старой фуражкой с белым кантом, Афанасий Федору:

— Ехать, так зараз надо ехать.

И глянул на него непроницаемым, обветренным, узкоглазым, широкоскулым сорокалетним лицом.

— Мне коров не доить, — я-то готов… Зараз, так зараз.

На цену Афанасия Федор согласился не торгуясь, и Афанасий пошел за веслами, а когда принес их и положил в ялик, сказал сосредоточенно:

— Надо бы рублишко надбавить, купец…

— А что?

— Мало ли что… Бора[2] может подняться, — вот те и что!

— Может? — оглядел небо Федор.

— Так я, на всякий случай напоминаю… Теперь время зимнее… Парус будем ставить?

— Ну, а как же?

— Да так же… можно и не ставить… Мне-то его взять недолго…

Постоял секунд пять непроницаемый и пошел, медленно ставя ноги, в сторожку за парусом, где, слышно было, чей-то басовитый пропитый голос внушал ему:

— Ты ж там насчет камсы разузнай, — не идет ли!..

На что Афанасий ничего не ответил.

Он был вообще тяжел на слова, на походку, на все движения.

Спустили ялик вдвоем, но когда только что было уселся Федор, на сходнях появился запыхавшийся от быстрой ходьбы, в новых сапогах, в крытой малопоношенной синей куртке на овчинах Макар, и еще не успел оттолкнуться веслом Афанасий, как новый сапог грузно опустился на корму.

— Ты чего это? Куда? — ошарашенно спросил Федор.

— А куда ты, туда и я! — ответил Макар упрямо.

— Я, может, на тот свет, дурак-черт!

— Ну, так и я на тот.

— Не дело, не дело, купцы!.. Ладился одного везти, садятся двое!.. Слазь!..

Афанасий взял за плечо Макара, но тот вытянул ехидно:

— Ты-ы потихонь!.. Я в силах за себя уплатить.

— А сколько это ты уплотишь?

— Да уж больше, чем с него, с меня не возьмешь…

— Давай сейчас трояк!

— У-ди-вил! — покачал головой Макар, вынул кошелек из запачканной замши и нашел в нем зеленую бумажку.

Федор пожал плечами и отвернулся.

— А дом на кого же бросил? — спросил он, когда уже отчалили.

— А моя баба там.

— Смотри, ежели что стянет, — зло буркнул Федор.

— Да уж много не стянет, — куда ей!.. Больше твоей не стянет!

И заиграл желваками.

Федор поглядел на него, на приземистого, курбатого Афанасия, на море в мелких беляках — не ехать было нельзя, отделаться от Макара тоже нельзя.

— Так бора, говоришь, может быть?

— Очень просто, — ответил Афанасий, выгребая за пристань.

— Ну, авось!

— Авось да небось — их два брата, как все одно вас.

Работая веслами против волны, он выбрался на чистое место, здесь поднялся, огляделся кругом и потянул носом.

— На Палац-горе вон черта белого видали?.. Как выезжали, ведь не было, — откуда взялось?..

Поднявшись, разглядел Федор над самым выступом Четырдага кусок белого облака, круглого, плотного и ледяного на вид.

— Может, так, — сказал равнодушно.

— Так ли, не так, — все одно, — буду парус ставить.

В фуражке приплюснутой, маслянистой, с жилками синими и багровыми на скуластом лице, добротном, но с недобрыми запавшими глазами, Афанасий развернул парус, натянул его, и он сразу захлопал, ловя низовку, как утка крылом; Макар сидел напыженно, мешая матросу крепить парус, и тот прикрикнул на него:

— Черт лесовой!.. Именинник ты, что ли?.. Подвинься! Тебе говорю!

— Говорить — говори, а ругаться оставь! — отозвался надменно Макар, но Афанасий поглядел на него еще злее.

— Тут тебе не земля!.. Это тебе море, — понял?.. А я тут у себя на ялике все одно что капитан… На берег выйдем, судись со мной, а в море обязан ты меня слушать!

Ветер влег в парус до отказа, и вплоть до поворота берега, до того мыса, за которым скрывался уже городок, ялик, покачиваясь, кряхтя, разбивая барашки волн в мелкие брызги, бежал с веселящею даже Федора быстротою, и Афанасий, налегая на корме на руль, несколько отошел и бросил ему отрывисто:

— Водку взял?

— Откуда?

— Из лавки.

— Зачем? — удивился Федор.

— Неужто не взял?.. Очень глупо сделал.

Перевел спрашивающий взгляд на Макара и презрительно сплюнул в хлюпающую у бортов воду:

— Ку-упцы!

Несколько раз потом, отрываясь от воды запавшими глазами, взглядывал он то на Федора, то на Макара зло и презрительно.

Как все в городе, он знал, что когда-то братья были ровни между собою и с ним, но теперь, когда разбогател Федор, было зло на него, что разбогател, и зло на Макара, что стережет он братнино добро, как цепной пес. И с той беззастенчивостью, с какою принято смеяться над чужою глупостью в народе, подмигивая Федору, спросил Макара:

— Проверять свое хозяйство едешь?.. Надо, надо!.. В отделку там без тебя ребята разбаловались!

Макар, покосившись на него (он сидел отвернувшись), отозвался:

— Ты себе свое дело смотри!

А Федор спросил:

— Ты, Афанасий, туда часом не заезжал?.. Как там?

Афанасий подумал и сказал, смотря на Макара:

— Неделю назад там был. Рожнов твой известку сюда пригонял, а туда харч возил.

Кроме каменоломни, дававшей красный гранит, ценимый выше синего, там была у Федора известковая печь, что особенно привлекало Кариянопуло.

— Что же ты мне не сказал? — обернулся Федор к Макару.

— Об чем это не сказал?

— Что Рожнов приезжал…

— Вот новость какая: Рожнов!.. Рожнов за делом приезжал, а вот ты зачем это едешь?

Макар сидел сзади Федора, ближе к носу ялика, а Федор на другой скамейке, ближе к корме, и Макар — повернувшись лицом к Афанасию, а Федор боком к нему, и ему удобно было взглядывать то на брата, то на матроса.

— Я-то еду знаю зачем, а вот ты — это вопрос мудреный.

— А он, чтобы не отстать, — живо подхватил матрос, — молодые работают, а старички подсобляй!.. Тоже "зачем"!.. Он свово упустить не должен.

Всем в городке, кто бывал в рыбацком ресторане "Отрада", жаловался на брата Макар, и матрос знал весь его спор с Федором, и теперь всячески хотел стравить братьев на брань, чтобы не скучно было ехать без водки.

Макар, понявши в нем союзника, через голову Федора бросил ему:

— Не упущу, небось!.. Я своему труду цену знаю!..

— Поговори вот с дураком! — вздохнул Федор. — Сказано: пьяница проспится, а дурак никогда.

— Не дураче тебя, нет! — погрозил ему пальцем Макар и челюстью ляскнул, а Афанасий одобрительно улыбался ему и подмигивал, довольный.

Качало сильно, и ялик то зарывался носом, то взлетал, но все трое не страдали от качки, только холодно было на воде, и Федор, засовывая руки поглубже в боковые карманы меховой серой куртки, говорил спокойно:

— Не дураче, так дураком и не выставляйся… А имеешь если ко мне претензию, — иди да судись.

— А ты думаешь, суда на тебя не найду? — крикнул Макар. — Найду, небось!.. Как в суде ничего не добьюсь, ты его можешь, конечно, деньгами засыпать, я подожду, когда другой суд будет…

— На том свете, что ли? Никакого тебе другого не будет, кроме, как всем.

Но Макар отозвался уверенно:

— Люди, которые знающие, говорили ясно: будет!.. Очень даже скоро это будет: обчая правда!.. Для всех, — понял? — каким даже и в суд дороги нет, — не пущает продажная шваль разная, — и все законы тогда к собачьей матери полетят… По новым законам тогда судить будут, — вот как будет тогда…

И, повысив голос, так как мешала хлюпавшая волна и трепет паруса, закончил торжественно, как вчера:

— И отымется у Федора и отдастся Макару!

Небо к морю ближе, чем к земле, и только его одно признает море.

Теперь море было в белых барашках, а на небо всползало из-за береговых гор круглое, изголуба-белое, плотное, холодное облако: как будто перегнулся и заглянул тот самый край его, который зацепился за отрог Чатырдага.

— Гляди, купцы! — указал на него Афанасий как раз после торжественных слов Макара. — Это спасибо скажите, что нам теперь угол резать, — пустяк езды, а то бы я к берегу повернул.

Федор глянул, куда указал матрос, и тут же отвернулся: он знал, что сейчас же за поворотом видна была деревня Куру-Узень, и если так будет идти ялик, как он шел, — через четверть часа придут к каменоломням, до которых едва ли и через три часа доберется грек. А Макар даже и не поглядел: облако было сзади его, и зачем было трудиться поворачивать к нему голову, когда не с облаками у него спор, а с братом, который вот он голова против головы. И он играл желваками и глядел на него победно. Рук он не прятал от холода, как брат, и они, чугунно-синие и такие же твердые, как новолитный чугун, привычно сжатые в кулаки, лежали на раздвинутых коленях.

Обогнули мыс — видна стала деревня Куру-Узень, и скрылся сзади город. Надо было перекрепить парус.

— Эй, старички, подсобляй!.. — крикнул матрос братьям. — Сейчас дома будем!.. Бери конец, — тот конец, — непонятный черт!.. Подпыривай!.. Подпыривай под парус, тебе говорю!.. Ма-кар!.. Вот черт, недоделок!.. Федор Петров!..

Федор, лучше Макара знавший, что надо делать с парусом и канатом, скоро и быстро, как этого требует море, помог матросу, и, взявши снова руль, матрос закивал, глядя презрительно на Макара:

— Эх, с непонимающим народом этим! — и сплюнул в воду.

А море кипело, как синее варево в котле со щербатыми (чуть видны были верхушки гор на берегу) краями.

— Ты — матрос, яличник, — значит, вроде извозчика, — прищурил глаза Макар. — Ты взялся везть, — ты и вези… Понял?.. А фокусов не показывай.

— Это каких таких фокусов?

— Таких самых.

— Ду-урак черт!.. Сколько ты годов на ялики смотрел, — конца завязать не знаешь!..

— Не обязан я, стерва ты, — понял?

Афанасий поднял голову, чтобы сказать ему что-то крепкое, и вдруг еще выше подбросил ее, — привстал.

— Это что? Глянь! Лист летит или птицы?

— Лист, кажется, — поднял голову Федор.

Действительно, высоко, с береговых гор, поросших дубом и буком, летели желтые листья.

— Амба нам сейчас!.. Спускай парус!.. Парус!..

И вслед за этим криком матроса страшно быстро случилось все и непонятно для Федора. Скользнув оторопелым взглядом по испуганным глазам матроса, он схватился было за мокрый канат, — тут же рядом с ним очутился матрос, что-то кричал и совал руками (что кричал, не слышно было из-за внезапного шума), — и вдруг что-то ударило его, зашумев, сшибло на скамейку, накрыло с головой мокрым парусом, а когда, барахтаясь ожесточенно, выпростал он голову и руки, — прямо перед собой и ниже себя увидел он звериное лицо Афанасия, обнимавшего в обхват скамейку левой рукой — в правой канат, — и кричал он ему непохоже и страшно, он или другой кто:

— Навались!.. На левый борт!.. На левый!

Не крик, а хрип предсмертный, чуть слышный в реве кругом…

И тут же — голова Макара, без шапки, мокрая, белоглазая, выставилась из воды, а перед подбородком пальцы рук его вцепились в борт.

— На левый!.. На левый! — хрипело матросово непохожее лицо, и Федор понял смутно и под парусом, сильно работая всем телом, перекатился ближе к левому борту, налег на него грудью, фыркая и часто мигая под хлещущей в глаза волной, пытался сообразить, что произошло так внезапно, вспомнил Афанасьево словечко: "Амба!" и перевел его: "Смерть!"… Представился потом Макар — мокрая голова с белыми глазами, оглянулся с трудом в его сторону, — парус лежал мокрой грудой, полунакрыв и его и матроса, который молотил кулаками по Макаровой голове и, должно быть, кричал (еле слышно было, как шепот, как тихий плач):

— Убью!.. Потопишь!.. Убью!.. За корму цепляйсь!.. За корму, сволочь!

И, сам не зная зачем, Федор так же точно, как Афанасий, вне себя начал кричать:

— За корму!.. Эй!.. По-то-пишь!.. Корму!..

Потом он увидел лопасть весла против Макаровых рук, и тут же выправился правый борт, и уже ему, Федору, кричал матрос:

— Весло бери!.. Весло!..

Но первое, что сделал Федор, когда выбрался из-под паруса и сел на скамейке около уключины, он оглядел кипень воды перед собою.

Почудилось ему далекое, будто задушенное: "Фе-е-дя!" — потом тут же еще только: "Фе-е-е…" Смотрел на корму, не глядит ли из-за нее Макарова голова, — не было, и кругом в воде не было видно. Между скамеек застряло подплывшее со дна ялика весло, сапоги были в воде на четверть.

— Весло в бабайки! — командовал матрос рядом. — Греби!.. К берегу!

Ветер сдувал ялик в море, а море то на гребень волны его взмывало, то швыряло вниз. Сзади, за ними двумя, мокрой серой грудой валялся парус и на мачте болтались веревки. Афанасий поминутно оборачивался, — не свис бы с борта, — и вскрикивал яростно:

— Враз!.. Враз!.. Трафь!

Косясь на него, Федор старался так же упористо сидеть, как он, так же длинно вперед вытягивать руки с веслом и, только сделав не меньше двадцати взмахов, спросил, наклонясь к его уху:

— А Макар?

В это время огромная волна, встречная, от берега, поднятая бурей, переплеснула через него белую накипь, и он не разглядел около себя матроса; потом ялик зарылся глубоко носом, а когда вынырнул на гребень снова, Афанасий, кося на него безумный правый глаз, кричал:

— …а мы за ним!

И стало понятно, что он сказал раньше, но чего нельзя было расслышать.

Дождя не было, но все время летели густо брызги от волн, верхушки которых сдувало бурей, и от весел, — металась перед глазами сетка капель, нельзя было рассмотреть берега.

— Амба!.. Несет! — крикнул матрос.

— Несет?

— Амба!.. Не выгребем!..

И вдруг повернул к нему все лицо, не похожее на прежнее, ненавидящее нестерпимо, и простонал почти:

— Душу мою погубил, сволочь!.. За пятерку.

В шуме, в брызгах, в ледяном холоде, в провалах и взлетах казалось, что ялик не движется ни к берегу, ни вдоль берега, ни в открытое море, а просто кружится, как волчок, а ручка волчка этого — мачта, и страшно похоже вдруг на лицо утопавшего Макара стало лицо Афанасия: такие же белые глаза, такие же широкие побелевшие скулы, и старая выцветшая рыбацкая фуражка, глубоко надвинутая на уши, облепившая кругло голову его, была, точно Макаровы серые волосы, и дрожал угловатый, как у Макара, подбородок.

И, всмотревшись в него, вдруг привычно, точно Макару, а не матросу, приказал Федор:

— Греби… Трафь к берегу… Вон он — берег…

И так как нужно было уж не матросу, а ему разглядеть в сети брызг берег, разглядел и крикнул:

— Близко.

— Пропадем, — кричал матрос. — Смоет!

Вслед за этим так ударило в мачту бурей, что подбросило левый борт, почти как тогда, при Макаре…

— Канат тяни! — крикнул Федор. — Обмотайся!

И рад был Федор, что матрос послушно обернулся назад и нашарил конец каната, а потом как взмахнет веслом и, откачнувшись, подтянет… И с каждым взмахом своего весла приговаривал громко:

— Раз… Раз… Еще… Раз…

Так было бодрее. Так было забывчивей.

Афанасий обматывался поспешно канатом, тугим, как проволочный, и просовывал его под скамейку. Ноги Федора, крепко упершись в перекладину на дне ялика, леденели, немели, но, стараясь придать бодрости Афанасию, он входил в какой-то пьяный азарт и орал:

— Не удам… Эх, не удам!

Даже представлялись всё старые сельские кулачки на масленице, когда, парнем, он шел быком стена на стену впереди всех.

Однако при напоре шальной воды упал было на Афанасия, и тот, глядя по-волчьи еще, но уже спокойнее, подбросил ему оставшийся конец:

— Бери!

Конца хватило только прикрутить одну левую ногу к скамейке, но и от этого стало много уверенней…

И Федор даже не понял, почему матрос сказал:

— Потом найдут… Вместе с яликом…

— Когда потом?

— А когда сдохнем… Греби… А то в Батум угонит…

— Близко… Ей-богу, близко, — кричал Федор. — А ну, наддай!

Матрос поглядел на него ненавидящим Макаровым взглядом, потом на берег и, улучив время от ветра, сказал:

— Все одно: гонит. Пять минут погребу…

Потом налетел порыв ветра, окатило волной, — нельзя было расслышать.

— Что пять минут? — потянулся ухом к матросу Федор.

— Потом брошу, — закончил матрос.

— Я те брошу, — опять тем же тоном, каким привык говорить с Макаром. — Смо-три!

О том, что близко где-то люди, что целый город только что был виден, что совсем недалеко большая деревня Куру-Узень и его каменоломня и печь с его рабочими, что, может быть, и теперь вот кто-нибудь идет по тропинке вдоль берега и видит ялик, — не думалось Федору. Совсем выпали из памяти люди, которые могли бы увидеть и спасти. Были только они двое с Афанасием на утлой лодке, наполовину залитой водой, и лодку эту вертит ветром и волнами, как кубарь… Однако из нее не выпадешь теперь больше, и надежнее ее все-таки ничего нет…

Что был день, и день яркий, видно было по сверканию брызг и по кусочкам голубого неба сквозь них, но оглянуться назад, в сторону Куру-Узени, боялся Федор: может быть, так далеко уж отнесло в море, что и не разглядишь Куру-Узени… Лучше было не знать этого.

Ветер был со стороны Федора, и один порыв его был так силен, что почти выбил весло из рук. Весло ударилось о борт с такой силой, что половина лопасти отлетела. Даже взвизгнул от бессильной досады Федор, но тут же справился и из последних сил начал пружинить в воде искалеченным веслом, пыхтя и до темноты в глазах от натуги, а Афанасий бессмысленно-злорадно кричал около:

— Греби, собака!

Была хлещущая ревущая вода кругом, и не было Макара, не было здесь, рядом, а был он в воде — ревущей и хлещущей…

Это пугало, как близкая казнь: один казнен уже, — теперь чей черед: его или матроса? Или обоих вместе? Вспоминался грек Кариянопуло, с которым он не поехал. Теперь линейка несет его к жизни, — ялик, проклятый ялик, к смерти.

Это становилось ясно.

Но у Макара смерть была легкая: вынырнул раза два и пошел ко дну, как ключ, в своих сапогах новых…

— Ты Макара веслом? — улучил время спросить Федор.

— А-а? — не расслышал матрос.

— Веслом ты, говорю, Макара мово?.. — прокричал Федор.

Матрос поглядел дико:

— Я?.. Веслом?.. Ни, боже збави!

И добавил:

— Я ему на корму велел, — Макару… Греби ровней!..

Федор не поспел за матросом, и огромная волна чуть не покрыла их, окатив, как из шайки.

Матрос отфыркивался, как мокрый сеттер, и злобно вскидывал на Федора белые глаза из-под надорванного козырька рыбацкой фуражки.

— Ишь, черт, по Макару ему тоска!.. Я тебе теперь замест Макара!

— Ты что сказал?

— Я тебе теперь замест Макара! — сильнее и злее выкрикнул матрос и глядел помешанно.

Судорог боялся Федор, и, чтобы не затекли ноги, все менял их, сильнее упираясь в днище ялика то одной, то другой. Сверху ему было тепло от сильных движений, а снизу, в ногах — сверлящий холод…

— Ты пойми, — кричал сбоку матрос, — в Макаре твоем было пять пудов весу, да на пять уперся!..

И добавил немного спустя:

— Не тужи много… Об себе тужи… Амба!

Тут же грохнула рядом такая волна, что Федор зажмурил глаза и повторил: "Амба", но, когда открыл глаза, увидел себя все-таки в ялике, только за шею забралась вода и холодила спину… Матрос тоже был рядом и поправлял весло в уключине: чуть не вышибло из рук.

— Мать пресвятая богородица! — прошелестел губами Федор. — Неужто смерть?

— Греби! — отозвался матрос.

— И жена не узнает!..

Почему-то вспомнилась Наталья Львовна такою, какою была в тот вечер на даче Шмидта, когда кричала: "Вы зачем пришли?.. Со старичками моими в карты играть?.."

Тогда показалась она ему всемогущей… И вот он теперь тонет, а она не знает…

— Какая у тебя жена?.. Шкура! — отозвался матрос. — У меня законная… Шишнадцать лет… Ребят трое!..

И вдруг застыл с поднятым веслом:

— Нет! Суши весла: не будет дела!..

— Голубчик!.. Что ты! — испугался Федор. — Неробь!

— Сто рублей дашь? — вдруг странно, совсем безумно улыбнувшись одними краями губ и крыльями утиного носа, хрипнул матрос.

— Дам!.. Дам, ей богу!.. Греби!.. Дам!..

— Испугался, варнак!..

Глядя на него презрительно, он начал грести снова.

Привычный, он греб сильнее Федора, — как и нужно было, так как со стороны Федора был ветер, — и на поломанную лопасть Федорова весла вскидывал иногда глаз.

Они пытались пробиться к берегу, а буря их гнала в море, — больше ничего не было.

— Может, якорь бросим? — спросил Федор.

Это была одна из его надежд.

— Тут бросишь! — отозвался матрос.

Но была и другая надежда: внезапно начавшись, буря могла так же внезапно утихнуть. Протянут дальше круглые вихревые облака, и море начнет утихать. И он сказал матросу:

— Скоро утихнет, — не робь.

— Дня через два, — отозвался матрос.

— Что два? — не расслышал Федор.

— Утишится, говорю… дня через два!..

Это знал и Федор, что штормы здесь бывают долги, но не хотелось думать, что это именно такой шторм.

Поднялась горячая, едкая, почти сжигающая досада, что не поехала с ним Наталья Львовна, а осталась в номере гостиницы "Бристоль"… Ждала платья, которое заказала, и только поэтому осталась… Передать задаток за аренду могла бы, кажется, в полчаса — главное, не было готово платье… Но разве нельзя было не дождаться платья? И разве трудно было завезти задаток вечером, накануне того дня, как он уезжал с греком?.. Тогда они поехали бы вместе… И разве, была бы она с ним, пустила бы его в море на этом ялике?.. И черт не взял бы грека, если бы он поехал один в Куру-Узень… Что там показывать? Каменоломня, печь… Но вот… Аренда, платье, Наталья Львовна, — Наташа, — и в результате погиб Макар, и сейчас погибнет он сам.

— Ку-пец! — вдруг крикнул Афанасий. — Тыщу рублей дашь, буду гресть, не дашь, — брошу!

— Дам! — Поспешно отозвался Федор.

Он испугался, взглянув на матроса: глаза, как у Макара, когда он тонул, и такие же обтянутые скулы и желваки на заскульях, и нос утиный, мокрый… Макар!.. Только ростом был выше тот, но неизвестно было теперь, когда он привязан к скамейке канатом, какого был роста матрос.

Вот он весь сморщился от злой, ехидной усмешки и хрипнул:

— Дашь?.. Вот сволочь!.. Знает, что обоим амба — дает тыщу!..

— А-а? — недослышал Федор.

Но матрос только глядел на него сумасшедшими белыми Макаровыми глазами и качал головой, будто голова у него дрожала…

От этого в первый раз за всю жизнь, какую он помнил, как-то по-особенному, до потери себя самого, страшно стало Федору, и, отвернувшись, он крикнул во весь голос, какой еще оставался:

— На-та-ша-а-а!

Крикнул в берег, в твердую землю, по-последнему, по-детски, как ребенок кричит единственное свое слово: "Мама!", когда охватит его испуг.

— Ду-у-ра-ак! — в тон ему крикнул и Афанасий. — Услышит тебя канаша твоя!..

Но от своего крика немного успокоился Федор, только это была не та успокоенность, когда яснее становится жизнь. Это была другая, совсем противоположная ей успокоенность от ясного сознания близости смерти. Такая успокоенность бывает у тех, кого везут на место казни. И если за минуту перед тем была еще досада на Наталью Львовну, теперь была уже примиренность со всем, даже больше: Наталья Львовна представлялась плачущей горько, и хотелось как-нибудь ее утешить… Но появилась странная мысль: кому же теперь все останется?.. С Натальей Львовной не венчаны, Макара нет… И, точно подслушав его мысль, крикнул Афанасий:

— Федор! Половину обзаведения свово дашь если, — буду гресть… Не дашь, — брошу!

Федор только поглядел на него, и показалось, что в белых Макаровых глазах не брызги, а слезы.

Отвернулся, поглядел на берег… Очень знакомое что-то отчертилось там, где уже не было моря.

— Куру-Узень! — крикнул хрипло Федор.

Знакомы были очертания гор над этой деревней, хотя деревни самой он не мог разглядеть из-за брызг и пены.

— Давно пронесло! — отозвался матрос.

— Баркас там есть! — спустя минуту прохрипел Федор.

— Черт ли в том баркасе! — спустя полминуты ответно прохрипел матрос.

Больше они уже не говорили. Больше нечего и не о чем было говорить. И уж совершенно охрипли, крича и зажимая поглубже последние силы и последнее тепло тел: может быть, пригодятся еще. Гребли несогласно, забирали неглубоко… Гребли, как машут крыльями подстреленные птицы, думая, что уйдут от того заряда дроби, который уже сидит в их телах, если будут махать крыльями, или как бегут, хрипя, загнанные лошади, пока с размаху не упадут и не издохнут…


Примечания:



2

Б о р а или б о р е й — северный ветер. (Прим. автора.)







 


Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Наверх