VIII

Цицерон играет с огнем

Убедившись, что Антоний не вернется в Рим, пока не истечет срок консульства, Цицерон выбрался из убежища в Арпине и в середине декабря появился в столице — как раз вовремя, чтобы произнести одну за другой две самые важные в его жизни речи. Первую перед жадно внимающим сенатом, вторую — на заполненном толпой Форуме. Оратор просил целиком и полностью поддержать Октавиана и Децима против Антония, которого называл убийцей (percussor), причем без всякой иронии. На сенаторских скамьях сидели теперь друзья и родственники убийц Юлия Цезаря, а Цицерон торжественно требовал разделаться с Антонием как с врагом государства — как он, Цицерон, почти двадцать лет назад разделался с мятежником Катилиной.

Тучи войны продолжали сгущаться.

Децим Брут дерзко отверг требование консула покинуть пост наместника. Сражаться он отказался и заперся в укрепленном городе Мутине (современная Модена) в долине реки По. У него были несколько ненадежных легионов, множество гладиаторов и огромные запасы солонины на зиму.

Антоний, в распоряжении которого имелись четыре легиона, несколько тысяч молодых новобранцев и отборные телохранители, воздвиг на расстоянии полета стрелы от городских стен огромное кольцо собственных укреплений.

Октавиан же со своими четырьмя легионами опытных воинов и новобранцами, которых хватило бы еще на один легион, смирился с необходимостью уйти в Арреций на зимние квартиры и дождаться марта или апреля — когда подойдут новые войска, набранные к тому времени Гирцием и Пансой, заступавшими на консульство. Все трое планировали начать массированное наступление на ведущие осаду силы Антония, с тем чтобы Децим вышел из города и разгромил его окончательно.

Между тем на другом конце двух альпийских цепей стояли большая часть галльских легионов, множество вспомогательных войск и конница — нетерпеливо ожидая, кто же выйдет победителем. Сражаться никто из них не хотел. Равным образом никто из военачальников — ни Планк (колеблющийся республиканец), ни Лепид (аристократ-цезарианец) не собирались присоединяться к какой-либо из сторон, не зная, каков будет исход. Оба готовились примкнуть к победителю. На том этапе, когда Цицерон обращался к сенату, могло показаться, что Антоний допустил серьезную ошибку, откладывая наступление до тех пор, пока его войска уже не могли перейти по горным тропам из-за выпавшего снега. Если бы консул не протянул время, он мог бы обойти Децима и присоединиться к другой стороне, достаточно мощной, чтобы не сомневаться в верности испанских и галльских союзников, и таким образом, как главнокомандующий, имел бы в распоряжении не меньше семнадцати легионов. А так еще до весны его противнику в Северной Италии предстояло заполучить большое численное преимущество.

Гирцию и Пансе зима принесет куда меньше проблем. Они поведут к Мутине войска по хорошим римским дорогам. Имея в распоряжении всю Центральную и Южную Италию, к февралю они легко наберут достаточно новых легионов, чтобы, соединившись с войсками Октавиана и Децима, получить над скромными силами Антония тройной численный перевес. Преданный Антонию Вентидий Бальб пытался набрать солдат в Северной Италии, но Децим попал туда раньше, и, с точки зрения находившихся в столице, Бальб имел очень слабые шансы. Альпы были закрыты, Кассий и Брут быстро захватывали земли на востоке; у Антония оставался один путь: разбивать своих противников по частям, пока они не объединились.

Столичные кабинетные стратеги предпочли в конце концов поддержать Цицерона — не потому, что стали вдруг отважными патриотами, а потому, что пришли к такому же, как и он, выводу: Антоний находится в очень невыгодном положении. Октавиан скорее всего был не столь хорошо информирован. Его советники, несомненно, верно оценивали его возможности в сложившейся военной ситуации, но у них в отличие от оптиматских вождей в Риме не было прямого доступа к новостям — ни из официальных источников, ни от Брута и Кассия. Именно потому эти самые вожди постарались утаить от Октавиана, как многого добились к концу года главные заговорщики. И только когда его солдаты перехватили письма от Антония, он понял, что несколько должностных лиц, занимающихся набором войска для новых консулов, специально затягивали время в интересах Антония.

В это время молодой полководец мог не опасаться за свою жизнь — разве что ему очень сильно не повезет в первом же бою, — но перспектива единолично возглавить борьбу против Антония временно отдалилась. Зато теперь он заручился поддержкой в политических верхах: его с большим энтузиазмом поддерживал Цицерон; правда, неизвестно было, насколько далеко зайдет он в своей поддержке.

Октавиан уступил требованию Цицерона — не препятствовать назначению трибуном Публия Сервилия Каски, одного из главных заговорщиков; впрочем, сенатор едва ли ожидал, что Октавиан согласится с его дальнейшими условиями — «подружиться с тираноубийцами».

Приблизительно тогда же, на рубеже 44 и 43 годов до нашей эры, Октавиан заключил помолвку — исключительно по политическим соображениям. Невеста была одной из многочисленных внучек Сервилии, тоже, по совпадению, Сервилия. Отец ее, Публий Сервилий Изаурик, поддерживал некогда Катона, но сильно выгадал, вовремя перейдя на другую сторону и ставши в 48 году до нашей эры, в год битвы при Фарсале, консулом вместе с Юлием Цезарем. После убийства Цезаря Изаурик потихоньку перебрался в лагерь оптиматов как умеренный сторонник, который при соответствующих обстоятельствах может переметнуться обратно. Таким образом в качестве будущего тестя он в политическом отношении устраивал Октавиана; в то же время его родственные связи с аристократами (Изаурик приходился зятем старшей Сервилии) означали, что невеста доводится родней Бруту, Кассию и Лепиду.

Юная Сервилия была, видимо, совсем ребенком, иначе Октавиану пришлось бы жениться тогда же, чтобы убедить колеблющихся оптиматов, что он отплатит за их поддержку, оказанную, когда Цицерон высказался в сенате в его пользу. В первой речи в защиту своего нового протеже, произнесенной 20 декабря, Цицерон изощрялся в гиперболических фигурах, описывая Октавиана как молодого человека неслыханных, почти божественных разума и отваги. Среди близких друзей Цицерон, однако, не скрывал: в его долгосрочных планах самому Октавиану отводится второстепенное место, а намерениям юноши отомстить за Цезаря — и вовсе никакого. Сенатор шутил — впоследствии шутка обернулась против него же, — что мальчика следует похвалить, возвысить, а потом убрать подальше.

Октавиану открывались куда лучшие перспективы — в начале декабря, сразу после отъезда Антония на север. Задержавшись, только чтобы собрать оставленных консулом слонов, молодой человек поспешил из Арреция на юг приветствовать перешедшие на его сторону легионы и выплатить им первоначальное вознаграждение. Он продемонстрировал свой возросший auctoritas перед сенаторами, включая тех, которые принесли недавно клятву верности Антонию, а теперь отыскивали причины ей изменить. 20 декабря на предварительном слушании сенаторы одобрили решение Децима противостоять консулу и выразили одобрение Октавиану по поводу перехода к нему легионов, а также пообещали ему в наступающем году практическую поддержку. Затем излишне самонадеянный Цицерон обратился на Форуме к толпе, чтобы рассказать о происходившем на заседании. Он объявил следующее: приняв его, Цицерона, предложение проголосовать в поддержку Октавиана, сенат тем самым признал Антония врагом государства. Если бы отважный молодой человек не собрал войско, чтобы защитить Рим, Антоний всех бы поубивал; пусть же народ готовится к борьбе за свободы, поддерживаемый вселенными Октавианом надеждами. Дескать, своим рвением, усердием и наследственными деньгами Октавиан спас государство и теперь защищает свободу римлян.

Таким образом была подготовлена площадка для активного сопротивления, которому предстояло начаться 1 января, когда вместо отсутствующих Антония и Долабеллы станут консулами умеренные цезарианцы Панса и Гирций, а главный голос в правительстве будет принадлежать Цицерону.

Однако на офицеров и солдат Октавиана эти увертки и проволочки сената не подействовали. Военных беспокоило, что их молодой предводитель не получил пока официального звания, которое (как они верно рассуждали) имело большое значение для выплаты обещанных Октавианом особых вознаграждений. Они предложили назначить из их числа ликторов — сопровождать его с фасциями (атрибутом высших магистратов — связками прутьев с воткнутыми в них секирами) — в соответствии с новым положением Октавиана. Он передал этот вопрос на рассмотрение сената и отверг предложение солдат провести в его поддержку массовую демонстрацию, рассудив, что теперешнее проявление скромности сослужит в будущем куда лучшую службу.

Октавиан продолжал набираться опыта. Два новых легиона знали, что нужно делать. Они весьма эффектно продемонстрировали свои возможности, устроив нечто вроде мирных публичных состязаний — «бой» между равносильными противниками в полном снаряжении. Убитых, конечно, не было, но у зрителей-аристократов не осталось сомнений: под командованием молодого полководца легионеры будут сражаться яростно и успешно. Политики приняли вызов. На поистине марафонском — четырехдневном! — заседании сената, начавшемся 1 января, состоялось обсуждение мастерски сформулированного предложения Цицерона: сделать Октавиана сенатором, причем такого ранга, как если бы он прослужил год на должности претора. Это давало ему возможность, как пропретору, пользоваться властью полководца соответствующего ранга, но поскольку Октавиану и его войску предстояло сражаться против Антония в объединенном консульском войске, по должности он оставался ниже, чем любой из консулов, и в соответствии с воинской дисциплиной подчинялся их приказам.

Эта уловка давала лишь иллюзию власти, но не власть. Соглашаясь, Октавиан сильно поднимался в общественном положении над большинством людей, зато фактически переставал быть независимым полководцем; однако при сложившихся обстоятельствах, — и оптиматы это понимали, — отказаться он не мог, не потеряв репутации защитника республики от тирании. Октавиану оставалось утешаться мыслью, что он станет самым молодым в истории Рима сенатором. Сенат, ни много ни мало, решил поставить на Форуме золоченую статую Октавиана и, что еще важнее, обязался выплатить двум легионам, которые перешли к нему от Антония, огромное вознаграждение, обещанное ранее Октавианом из собственных средств. Оратор еще подсластил пилюлю восхвалениями: «этот божественный юноша» («divinus adulescens») — Цицерон сам сделал себя заложником собственной игры, сказав сенаторам: «…мне известны его чувства… Ручаюсь своим словом, что Гай Цезарь всегда будет столь же честным гражданином, как и теперь». Что примечательно — Цицерон теперь называет Октавиана именем, взятым в честь приемного отца.

Лепид тоже получил признание за заслуги перед государством, в особенности за соглашение с Секстом Помпеем, благодаря чему мятежный полководец вернулся в лоно республики как раз вовремя, чтобы перевесить чашу весов не в пользу цезарианцев, которых он ненавидел как врагов покойного отца, расхитивших его имущество. В случае с Лепидом и Октавианом для великодушия сената и приторных речей Цицерона имелись сильные скрытые мотивы. Цицерон был не единственный из оптиматов, кто сомневался в верности бывшего начальника конницы, но ему хватило проницательности понять: обвинение в адрес Лепида выйдет себе дороже. И Цицерон убедил сенаторов, что Лепиду, отличавшемуся неслыханным тщеславием, следует оказать редкую честь — воздвигнуть на Форуме его конную статую за счет государства.

Сенат также распорядился начать набор легионеров в консульское войско, но отказался признать Антония врагом государства, как того требовал Цицерон. Все хорошо знали нрав экс-консула и не были уверены, что с Антонием уже покончено. У него оставались среди сенаторов влиятельные сторонники, к ним не в последнюю очередь относился Фуфий Кален, тесть нового консула Пансы. Кален укрыл жену Антония Фульвию вместе с детьми у себя в доме. Когда Панса предоставил ему первое слово, Кален осмотрительно предложил отправить к Антонию посланника и попытаться решить вопрос миром. Все присутствующие отлично помнили, что произошло в прошлый раз, когда другому экс-консулу пришлось выбирать: полностью подчиниться или, перейдя Рубикон, двинуться на Рим.

Цицерон, который в письмах часто осуждал Антония за то, что тот «боится мира», теперь неистово обрушился на тех, кому понравилось предложение Калена, за то, что они «боятся войны». Правда, он не опустился до брани, отличающей его так называемую «Вторую филиппику» — поносящую Антония в столь оскорбительной форме, что автор мудро не стал произносить ее с трибуны, а распространил в рукописи среди друзей. В этой речи Цицерон обвиняет Антония в том, что в юности тот был «всем доступной шлюхой» («vulgare scortum») и продавал себя за определенную немалую плату, а потом в том же качестве «вступил в брак» с неким немолодым человеком. В речи, произнесенной 20 декабря, сенатор перенес свои нападки на Фульвию.

Когда в Брундизии Антоний наказывал легионы, заявил Цицерон, и по его приказу отважным воинам перерезали глотки, то кровь даже обрызгала уста его супруги, самой жестокой и алчной женщины.

Вряд ли в этих заявлениях была хоть крупица правды.

Сам Цицерон понимал, что нужны аргументы более правдоподобные, однако и дальше не удержался от колкостей в адрес Антония по поводу его предполагаемого распутства и несомненной склонности к пьянству. По мнению сенатора, отправить к его врагу посланника означало бы затянуть ход войны в пользу Антония — он может успеть измором взять Децима в Мутине, прежде чем осаждающих разобьют или прогонят.

Цицерону стал возражать Луций Пизон, тесть Цезаря, у которого было куда больше, чем у Цицерона, моральных прав бороться против игр Антония с законом. Именно Пизон летом прямо в лицо критиковал Антония, в то время как Цицерон готовился бежать за границу.

Пизон, к замешательству Цицерона, заявил: допуская такое противоречие, сенат роняет законы в глазах народа: ведь получается, что сенат принимает сторону Октавиана, незаконно набравшего войско, и осуждает назначенного в законодательном порядке проконсула Галлии, действующего в соответствии с решением народа, — ведь Антоний всего лишь хочет забрать свою провинцию у бывшего правителя, срок наместничества которого уже истек. В довершение всего, сказал Пизон, Цицерон теперь пытается объявить прославленного экс-консула врагом государства, лишив его даже права на судебное разбирательство. В ответ на аргумент, что Антоний набрал нужные ему голоса путем запугивания, Пизон предложил: пусть Октавиан передаст сенату два легиона, отделившиеся от войска Антония; а если еще и приказать Дециму вернуться в Рим с его легионами, которые сейчас в окружении, у сената будет достаточно большая армия, и он сможет принимать любые решения, никого не боясь и ни перед кем не заискивая.

Необычные предложения Пизона были совершенно неосуществимы. Однако на сенаторов подействовал его основной довод: нельзя ставить Антония в такое положение, когда он будет вынужден, сам того не желая, вести военные действия против сената ради политического — и физического — выживания. Именно этот аргумент и помог сломить жесткую линию Цицерона. А еще — слезы матери Антония и его жены (оклеветанной Цицероном Фульвии). 3 января, в ночь перед окончательным голосованием, назначенным на четвертое число, они всю ночь бегали по домам сенаторов, умоляя их за Антония. Результатом было компромиссное решение. Сенат посылал троих представителей — в том числе Пизона и Филиппа, отчима Октавиана, — к Антонию, чтобы заставить его выполнить решение сената: снять осаду с Мутины и вывести войска из оспариваемой провинции. Решение звучало достаточно жестко, но, как понимал Цицерон, настоящей задачей посланцев было дать Антонию последнюю возможность отказаться от противостояния, не нанося особого ущерба престижу обеих сторон.

Эти действия, разумеется, оттягивали признание Антония врагом государства. Сообщая народу на Форуме о решении сената, Цицерон уверил всех, что посольство потерпит неудачу. И он оказался прав — но не из-за упрямства Антония. Бывший консул уже продемонстрировал государственное мышление, когда, желая предотвратить гражданскую войну, предложил отказаться от своих законных притязаний на пост правителя Северной Италии. Когда в начале февраля Пизон и Филипп вернулись в Рим — третий посланник умер, не перенеся трудного пути, — они считали, что нашли приемлемые условия для соглашения. Цицерон был непреклонен. Взяв на себя оппозиционную роль, подобно Катону по отношению к Юлию Цезарю, он воспользовался своим даром обличения и не оставил никаких шансов на мирный исход. Бесхребетный сенат вынес постановление: консулам и Октавиану можно принимать для защиты республики любые меры.

Цицерон решил, что кончилась полоса его политических неудач (относительных) — впервые с тех пор, как двадцать лет назад, в год рождения Октавиана, он покончил с мятежом Катилины.

Теперь Римом правили не консулы, медлительные Гирций и Панса, а Цицерон — признанный вождь твердых, несгибаемых оптиматов. В сенате, где теперь почти не осталось опытных политиков — следствие страшных расправ с аристократами во время предыдущей гражданской войны, — Цицерон больше чем на голову возвышался над остальными — по уму, энергии, убежденности, красноречию и опыту закулисных политических интриг.

Свое соглашение с Октавианом сенатор воспринимал как решающий удар по антиреспубликанским устремлениям череды известных полководцев, чьи подвиги до сих пор мешали полному признанию его собственных заслуг, признанию, которого он так жаждал. На самом же деле этот странный союз в конечном итоге приведет к абсолютно противоположным результатам. Он незаслуженно вознес юношу на такую высоту, что Октавиан мог теперь уничтожить республику, а не спасать.

Судя по условиям Антония, хотя и изложенным не в духе примирения, он старался избежать полномасштабной гражданской войны. Не могли же его противники-оптиматы ожидать, что он просто придет в Рим из Мутины, не имея твердых гарантий безопасности и для него самого, и для его легионеров. Сенат неизменно старался воспользоваться малейшей слабостью как врагов, так и друзей. Заявление Антония посланникам сената — что он намерен казнить Децима, единственного из убийц, в качестве искупления позора, легшего на Рим из-за убийства Цезаря, — было в какой-то степени сделано напоказ. Кроме того, экс-консул хотел напомнить: безжалостное преследование всех заговорщиков — а именно такую цель ставил Октавиан — выльется в гражданскую войну. Другим убийцам Антоний фактически протянул ветвь мира, в особенности Бруту и Кассию. Он сказал им, что, пока занимает свой пятилетний пост в Галлии, они могут вернуться в Рим и баллотироваться на консульство — после того как откажутся от провинций, которые, однако, получат обратно по истечении их консульского года.

То был хорошо продуманный пакет мирных предложений, в котором каждый мог что-то найти для себя — кроме злосчастного Децима. Древнему миру было отлично знакомо понятие козла отпущения, в соответствии с которым одного человека можно принести в жертву ради блага государства. Большое место здесь занимали религиозные чувства. Осквернение нравственности, вследствие предательского убийства, как в случае Цезаря, бывшего не просто главой государства, но еще и верховным жрецом, в тогдашнем понятии искупалось исключительно соответствующим ритуалом, когда богам предлагалась жертва от имени всего народа. Пусть заговорщики утверждали, что убили Цезаря ради высшего блага, их представления о том, что есть благо для государства, явно не разделяли большая часть солдат и горожан низших классов. Они считали Цезаря героем, почти богом. И не могло быть для них настоящего мира, пока его дух не успокоится или даже не будет отмщен.

Принятие мирных предложений означало бы для Рима прекрасную возможность восстановить республику как живущий по принятым законам организм, подчиняющийся традиционным нормам поведения, согласно которым яростная конкуренция между аристократами естественна и желательна. Правда, позиция Антония в Галлии была двусмысленной и несла в себе угрозу, но он всегда старался действовать по букве закона, хотя и нарушал иногда его дух. Это могло привести к проблемам в будущем, а могло и не привести. А пока, если бы солдаты получили то, что им причиталось, и вернулись к нормальной службе или вышли в отставку, страна обрела бы не меньше пяти лет благословенного мира, а не продолжение гражданской войны.

Почему же Цицерон столь решительно захлопнул последнюю лазейку для мирного решения? Видимо, он просто плохо просчитал ход событий, мало учел человеческие ошибки и фактор случайности и еще — не обратил внимания на предостережения людей, которых считал в умственном отношении ниже себя. Презрение Цицерона к мирным инициативам было настолько велико, что он написал Кассию:

«Нет ничего отвратительней или бесчестней, чем Пизон и Филипп… они привезли нам невыполнимые требования».

Трудно высказаться глупее, чем высказался Цицерон в письме Кассию в середине февраля:

«Если я не ошибаюсь, то исход войны зависит от Децима Брута. Если он, как мы надеемся, вырвется из Мутины, вряд ли война продолжится».

Цицерон сделал все от него зависящее для развязывания гражданской войны, а теперь писал самому сильному из своих возможных союзников, что тому незачем спешить в Рим, поскольку военный почин Антония скорее всего обернется для последнего разочарованием. Подобное высказывание из уст человека, полагающего, что у него самая умная голова и самый острый в Риме язык, поражает наивностью и неосторожностью. Неужели он не мог представить, как начнут развиваться события, когда две или три недели спустя в Сирии Кассий прочтет его письмо и обнаружит, что его помощь в дальнейшем не потребуется, да и теперь, похоже, не нужна. Неизвестно, о чем думал Цицерон, когда писал это письмо, но Кассий, получив его, поступил так, как поступил бы в таких обстоятельствах любой уважающий себя римский аристократ. Он решил использовать новоприобретенную незаконную власть, чтобы с помощью запугивания заставить богатые восточные города передавать ему деньги — для выплаты войскам и личного обогащения.

Цицерон не мог сказать, что не знает о происходящем на востоке. В январе слухи об успехах Брута и Кассия вытеснили из светских салонов животрепещущую тему мутинской осады. В равновесии военных сил произошел решающий сдвиг, который и заставил сенаторов на заседании в начале февраля поддержать политику Цицерона в противовес более осмотрительному решению, принятому в начале января, — отправить к Антонию представителей сената. Слухи полностью подтвердились на второй неделе февраля, когда Брут прислал в Рим донесение, в котором нагло и невозмутимо рассказывал о своих успехах — как если бы он все это время действовал в рамках проконсульской власти.

Выяснилось, что Гортензий, ушедший в отставку наместник Македонии, большой поклонник Брута. Антоний с помощью народного собрания назначил в Македонию своего брата Гая; но когда Гай в начале января высадился в Диррахии, его встретила не приветственная делегация, а враждебно настроенные легионы под командованием Брута, которому Гортензий полностью передал полномочия. Оказавшись перед безнадежно превосходящими силами противника — едва ли Антоний дал ему много людей, — Гай устремился в гарнизонный поселок Аполлонию, откуда девять месяцев назад вышел Октавиан. Затем, увидев, что сопротивление бесполезно, злосчастный Гай сдался Бруту, который к тому времени уже контролировал Иллирик и успел прибавить себе еще три легиона.

Кассий достиг еще более потрясающих успехов, хотя официально их пока не подтвердили. Прибыв с небольшим флотом в Сирию, он узнал, что шесть легионов осаждают город Апамею, защищаемую одним легионом под командованием Цецилия Басса.

Кассий проявил неподражаемое нахальство: собрал командиров враждебных сторон и ухитрился убедить и осаждаемых, и осажденных прекратить противостояние и под его началом послужить республике. Потом он узнал, что Клеопатра отправила из Египта четыре легиона — помочь Долабелле отстоять законные права на должность наместника Сирии. Кассий повел войско в Палестину им наперехват.

Встретившись с многочисленным противником вдалеке от места обычной дислокации и не лучше других зная о последних событиях в Италии, эти четыре легиона решили не драться с семью сирийскими, а присоединиться к ним.

Таким образом, не дав ни единого сражения, Кассий получил войско, состоявшее из одиннадцати легионов. То есть в два с лишним раза больше, чем любая из армий его противников — Антония или Октавиана.

Не столь большие, но очень важные для Октавиана перемены в расстановке сил произошли и в Северной Италии. Гирций в качестве консула приказал Октавиану передать ему командование над двумя отделившимися от войска Антония легионами — легионом Марса и Пятым. Молодому полководцу было, наверное, очень горько смотреть, как они покидают его лагерь. Оставалось одно — подчиниться приказу; но он наверняка успел договориться о взаимной поддержке с легионерами, которых такой оборот событий не мог не встревожить; ведь они совсем недавно перешли к Октавиану, рискуя жизнью, службой и приличным вознаграждением.

Меж тем легионы Децима сильно страдали в Мутине от нехватки продовольствия. Октавиан и Гирций двинулись к ним, чтобы помочь осажденным. Они отобрали у Антония Бононию (современная Болонья), но не смогли форсировать реку, отделяющую их от осажденного города. Антоний так плотно обложил Мутину, что потенциальные освободители не могли сообщить осажденным о своем приближении. Гирций и Октавиан пытались просигналить Дециму с вершины дерева, но ничего не получилось, и тогда они нашли более остроумный способ. На тончайшей свинцовой пластине нацарапали письмо и свернули в трубочку. Нашли хорошего пловца, и он ночью переплыл реку под водой; если бы его перехватили враги, гонец просто бы отправил ношу на дно. Неизвестно, какое участие принимал в этом Октавиан, но он, несомненно, продолжал набираться опыта.

Тем временем в Риме сенат, получив донесение Брута, почуял близкую победу и на радостях подтвердил его полномочия командующего войсками в Македонии, Иллирике и Греции. Наметился и некоторый сдвиг в сторону примирения — благодаря предложению послать к Антонию большее посольство с участием Цицерона, но замысел потерпел неудачу, потому что Цицерон вдруг передумал и ехать отказался.

Вскоре после этого пришло известие, ужаснувшее почти всех сенаторов: Долабелла по дороге в Сирию пытал и казнил Требония, наместника Азии. Требоний, тот самый, который в мартовские иды задержал Антония разговором у дверей, был верным союзником Брута и Кассия, но согласился сотрудничать с Долабеллой в вопросах снабжения его войска, когда оно проходило через Азию. Речь ведь шла о голодных римских солдатах. Долабелла отплатил за услугу: ночью обманом схватил Требония, высек, распял и так продержал, пока у несчастного не сломалась шея; в конце концов Долабелла отрубил ему голову, и солдаты гоняли ее по улицам.

Сенат объявил Долабеллу врагом, и теперь его мог убить любой римлянин. Неодобрение навлек на себя и Антоний, который переслал через реку письмо для Октавиана и Гирция с выражениями радости по поводу смерти Требония; в письме он заявлял, что имеет от Лепида и Планка — и от Долабеллы — твердое обещание заключить с ним союз. Как понял это письмо Октавиан, можно только догадываться, но благодаря ему он, видимо, задумался о собственном затруднительном положении. Если правда, что Лепид и Планк полностью готовы поддержать Антония, то ему, Октавиану, следует быть поосторожнее, чтобы не оказаться в роли вождя цезарианцев, шагающего не в ногу с прочими — в особенности теперь, когда он потерял десять тысяч лучших легионеров и остался с людьми, уже показавшими нежелание сражаться против Антония.

Несмотря на трудности сообщения, Октавиан в течение зимы от случая к случаю тайно обменивался письмами с другими полководцами. Ему очень хотелось показать им свою дружбу, а им, в свою очередь, хотелось, чтобы он поддержал действия, которые они захотят — или будут вынуждены — предпринять, когда окончится осада. Гирций переслал копию письма Антония Цицерону, и тот зачитал его в сенате, пересыпая по-деловому короткие фразы Антония собственными цветистыми комментариями. То было не лучшее его выступление; слишком уж много высказываний Антония касалось поджигательской политики сенатора, и Цицерону не удалось их достойно парировать, несмотря на резкий сарказм и риторические изыски.

20 марта Рим получил подтверждение слов Антония о том, что его поддержат галльские и испанские легионы. Лепид и Планк прислали официальные письма, в которых требовали разрешить мутинское противостояние мирным путем — пока не поздно. Сенат не желал об этом слушать. Недавние успехи Кассия, а также Брута дали оптиматам преимущество.

Цицерон настрочил Лепиду ядовитое письмо, в котором советовал не вмешиваться. Панса как раз вышел из Рима с четырьмя вновь набранными легионами, чтобы присоединиться к Гирцию и Октавиану; через несколько недель консульское войско, насчитывающее более шестидесяти тысяч солдат, да еще пятнадцать тысяч осажденных солдат Децима вступят в решающую схватку с двадцатипятитысячным войском Антония.

Мало кто сомневался в исходе. К середине апреля, когда Пансе оставалось пройти по Эмилиевой дороге последние мили, Цицерон написал все еще находившемуся в Македонии Бруту и посоветовал провести карательную экспедицию в Азию — если Долабелла еще там. Сначала Кассия, потом Лепида, а теперь Брута отговаривали от участия в локальной войне, начатой по настоянию Цицерона сенатом против законно назначенного проконсула. Быть может, в течение двух месяцев, когда Цицерон отправлял эти письма — с середины февраля до середины апреля, — он просто размышлял вслух и не имел никаких скрытых мотивов? Каждое из них было написано в ответ на определенные изменения в политической ситуации, но все вместе они заключают одну главную мысль, пусть даже выраженную осторожно и неявно: «Держись подальше!»

Весьма вероятно — если не сказать больше, — что Цицерон намеренно старался удержать их подальше от событий как возможных соперников, которые после победы потребуют свою долю вожделенной славы. Это вполне согласуется с тягой, питаемой им к общественному признанию. Однако на кону стояло куда больше, чем слава. Все три его корреспондента были профессиональными политиками и отлично понимали, с каким препятствием столкнулся Антоний, когда попытался избежать крайностей и не допустить войны. Вмешательство Октавиана вынудило его избрать по отношению к убийцам более жесткую позицию, чем он намеревался. А союз Октавиана и Цицерона, хотя и преследовал благие цели, практически означал заговор против законно избранного консула, а значит, предательство по отношению к республике.

Голова Цицерона стала слишком возвышаться; следовало позаботиться, чтобы она не слетела с плеч. Сильно рискуя, сенатор не сомневался, что заслуживает соответствующего вознаграждения. А стоит только Лепиду использовать свои легионы для сохранения мира или Бруту и Кассию вернуться с превосходящими силами в Италию — исход достигшего высшей точки мутинского конфликта уже не будет зависеть от Цицерона.

Некогда Цицерона отправили в унизительное изгнание за то, что он без суда казнил своих политических врагов, хотя и был тогда консулом. Не будучи теперь должностным лицом, Цицерон от всей души желал гибели троим таковым: Антонию и его братьям Луцию и Гаю — а заодно всем, кто поддерживал их силой оружия.

Если зятья Сервилии объединятся и ради избежания гражданской войны пойдут Антонию навстречу, как поступил некогда сам Антоний, то последний, смертельный враг Цицерона, останется в живых, и сенатору придется вечно опасаться за собственную жизнь. А вот если Брут, Лепид и Кассий будут держаться в стороне, то после окончательной победы Цицерон, пользуясь влиянием в сенате, погубит новых политических соперников без всякого суда. Он даже мог бы надеяться, что волна всеобщей безграничной благодарности вознесет его, двукратного «спасителя отечества», на вершину политической карьеры, даровав ему второе консульство.

Сенат, во многом разделявший убежденность Цицерона, послал указания наместникам и полководцам восточной части страны до дальнейшего распоряжения подчиняться приказам Брута (а затем и Кассия).

Сенаторы рассудили, что если Октавиан и консулы почему-либо не смогут одолеть Антония, Брут и Кассий приведут хотя бы часть своего стотысячного — по самым скромным оценкам — войска для нанесения решающего coup de grace. Брут и в самом деле писал Кассию, предлагая вместе вернуться в Италию, но Кассий в ответ пригласил его на восток. «Тощий и бледный» убийца уже начал выжимать с помощью контрибуций деньги у городов и островов и убедил Брута, никогда не бывшего настоящим полководцем, предоставить сенат самому себе.

Напрасно Цицерон месяц или два спустя стал забрасывать их все более отчаянными и жалобными призывами о помощи. Кассий и Брут словно оглохли. Разве не сам он дал им знать в письменной форме, что их вмешательство не так уж и нужно? Полководцы хорошо знали, каково соотношение втянутых в борьбу сил. Не глупо ли будет с их стороны, только потому, что Цицерон струхнул, вторгнуться с востока в страну и поставить ее с ног на голову? В любом случае они не могли допустить, чтобы у них в тылу околачивался Долабелла. К тому же следовало позаботиться и о своих семьях: там, на востоке, оставалось еще много сокровищ.

А Рим — подождет.







 


Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Наверх