• Завещание Василия III
  • В семейном кругу
  • Кризис 1534 года
  • Милость или терпение
  • Светотени «великой замятии»
  • Глава 9

    ПОД ТЯЖКИМ БРЕМЕНЕМ ТЕРПЕНИЯ

    Наши же предстоящие, владея множеством церковных имений, только и помышляют о различных одеждах и яствах; о христианах же, братиях своих, погибающих от мороза и голода, не прилагают никакого попечения…

    (Вассиан Патрикеев)

    Но, увы, уже в нынешние времена многие начальники о своих подданных и сиротах не заботятся, позволяют угнетать их лживым наместникам, об охране должной препорученного им стада не радеют, под тяжким бременем терпения жить своих подданных оставляют.

    (Федор Карпов)

    Завещание Василия III

    Отныне, после насильственного пострижения Соломонии Сабуровой в Покровский Суздальский монастырь, Василий и его семья оказались в плотном кольце иосифлян. Даниил занял место митрополита Варлаама, а родственник Иосифа – Вассиан Топорков заменил своего тезку князь-инока Патрикеева на вакантной позиции «великого сохлеб-ника» государя. Эти святые отцы активно содействовали Василию в бракоразводном деле. Впрочем, они усердно потворствовали не только матримониальным устремлениям государя, но и тешили его самолюбие, возвеличивая его власть, усердно взращивая самодержавную идеологию в духе своего незабвенного учителя.

    По словам императорского посла Сигизмунда Герберштейна, «из советников, которых он имеет, ни один не пользуется таким значением, чтобы осмелиться разногласить с ним или дать ему отпор в каком-нибудь деле. Они открыто заявляют, что воля государя есть воля Божия и, что ни сделает государь, он делает по воле Божьей. Поэтому также они именуют его ключником и постельничьим Божиим; наконец, веруют, что он – свершитель Божественной воли. Отсюда и сам государь, когда к нему обращаются с просьбами за кого-нибудь пленного… обычно отвечает: «Если Бог велит, то освободим»[538].

    Герберштейн приезжал в Москву дважды. Первый раз в 1517 году, когда иосифляне уже теснили нестяжателей при дворе, и второй раз – в 1526 году, когда они торжествовали окончательную победу. Именно воспоминания о второй поездке легли в основу записок Герберштейна. В частности, дипломат замечает, что целью его визита в Москву было посредничество в подписании мира между Русью и поляками, а именно этим занимался посланник императора в 1526 году в Москве. Описывая политические воззрения кремлевских обитателей, Герберштейн имеет в виду не русских бояр или придворных великого князя вообще, а, как явствует из текста, конкретных людей – «советников, которых он имеет», то есть достаточно узкий круг приближенных, хотя почему-то этот отрывок историки обычно приводят в качестве иллюстрации настроений всего русского общества.

    Возможно, тому виной следующая сентенция автора – «народ по своей огрубелости требует к себе в государи тирана, или от тирании становится таким бесчувственным»[539]. Но подобное морализаторское обобщение скорее дань литературным вкусам эпохи, чем попытка вскрыть российские социальные язвы. Стоит отметить, что не советники поддакивают государю, скорее он повторяет вслед за иосифлянами: «…отсюда и сам государь..»

    Появление на митрополичьей кафедре Даниила не принудило князь-инока Патрикеева к молчанию. В последующие годы, уже после смерти Иосифа в сентябре 1515 года Вассиан начинает работу по осмыслению исторических судеб православного монашества. Так появляются на свет первые редакции «Собрания некоего старца», своеобразного указателя текстов Священного Писания и предания, обосновывающие необходимость строгого соблюдения монашеского обета как рядовыми иноками, так и церковными иерархами[540]. Столкновение Вассиана с учениками Иосифа в полемической форме выразилось в «Слове ответном» (1523 – 1524). Здесь князь-инок снова ратует за милось к оступившимся и протестует против того, чтобы «позволять монахам стяжать села многолюдные и порабощать крестьян-братьев, и у них отбирать серебро и золото неправедное, в миру еще обращающееся»[541].

    Спор с главой русской Церкви заставил Вассиана ускорить работу по составлению «нестяжательской» кормчей. По мнению А.И. Плигузова, внутри этого этапа полемики и сформировалось учение Патрикеева о нестяжательности монашеских корпораций, причем Вассиан начал свои размышления о монашеском «обещании» с менее радикальной постановки вопроса, предусматривая сохранение монастырских сел и передачу управления ими в руки святительских кафедр. Постепенно наметилась эволюция учения князь-инока в более радикальную программу, не останавливающуюся перед изъятием монастырских населенных земель[542].

    Между тем сторонники Вассиана продолжали терять свои позиции при дворе. В 1523 году представитель рода Патрикеевых видный военачальник Михаил Щенятев лишился должности, а позже отправился в почетную ссылку в Кострому. Когда зимой 1525/26 год происходил розыск государевой невесты, указывалось, чтобы она не была «в племяни» Щенятьевых[543]. Не случайно Вассиан именно теперь обратился к теме ограничения монастырского землевладения – по сути дела это была плохо скрытая провокация. В это время нарастает напряжение в отношении великого князя с братом Юрием, который, как известно, поддерживал добрые отношения с волоцкой обителью и слыл защитником церковного имущества. Отметим, что Иосиф, имея в виду данное обстоятельство, осмелился затронуть опасную тему монастырских стяжаний только однажды, в момент своего наибольшего влияния при дворе – в 1510 году. В письме к дьяку Третьякову он сетовал: «А того нив древних царех, нив князех православных, нив тамошних странах, ниже в нашей Рустей земи не бывало, что церкви Божия и монастыри грабити, бояхуся бо ся Господа Бога и иже от священных правил положенные клятвы на обидящих Божия церкви»[544].

    Вассиан понимал, что в свете конфликта великого князя с братом вступление иосифлянского митрополита в полемику о церковных стяжаниях может стоить тому святительского жезла. Тем горячее становились его нападки на пороки монастырской жизни. Но Даниил, не хуже Патрикеева осознававший грозящую ему опасность, стиснув зубы, молчал. Тем более Вассиан, в отличие от Максима Грека, остался при дворе, что, правда, не означает, как считал Е.Е. Голубинский, что на самом деле князь-инок не протестовал против брака Василия с Еленой Глинской[545]. Очевидно, до поры до времени великий князь остерегался давать полное преимущество одной из группировок и, с осторожностью присматриваясь к иосифлянам, видел в Вассиане противовес их устремлениям.

    А любостяжателям не терпелось расправиться со своими давними противниками. Назначенный в марте 1526 года Даниилом ростовский архиепископ Кирилл решил вмешаться в жизнь заволжских старцев, для чего направил своих приставов в Нилову пустынь. Вассиану пришлось обратиться с жалобой к государю, который выдал жалованную грамоту насельникам Нило-Сорского скита, подтвердив их неподсудность ростовскому владыке[546].

    В семейном кругу

    Даниил благословил второй брак великого князя и сам совершил богослужение в день венчания Василия и Елены Глинской 21 января 1526 года. Любопытно, что на свадьбе отсутствовали многие «выезжане» – двое Вельских, Мстиславский, Воротынский, не было и Шуйских, зато в наибольшем количестве на пир были приглашены Захарьины. Вместе с разоблачителями Максима Грека М. Захарьиным и М. Тучковым пировали их дети, а также окольничьи И. Ляцкий-Захарьин и В. Яковлев-Захарьин[547]. Им было что праздновать. Окончательному реваншу старомосковских бояр мешало одно препятствие. Одно, но немаловажное. Шло время, а у молоденькой Елены все еще не было детей. Это печальное обстоятельство великий князь мог расценить как кару, постигшую его за поступок с Соломонией, особенно после того как по Москве разнесся слух, будто в монастыре отвергнутая жена – теперь инокиня Софья родила сына Георгия[548]. Москвичи, недовольные новым браком государя, охотно верили в эти рассказы. Что говорить про простонародье, если сам Василий отрядил дьяков в Суздаль разузнать, что же на самом деле там произошло.

    Иосифляне понимали, что если Елена останется бесплодной, то благорасположение к ним великого князя сменится гневом, который обрушится на потаковников его падения. Василий страстно привязался к молодой жене и вряд ли готов был попрекать ее бесплодием – удаление Соломонии было его грехом, от последствий которого теперь страдала любимая супруга. Даниил и его соратники срочно взяли инициативу в свои руки. Василий и Елена принялись совершать паломничества по разным святым местам в надежде вымолить у Господа первенца: были они у Тихвинской Божьей Матери, в Ярославле, Ростове. Сопровождал великокняжескую чету выученик Иосифа архиепископ Новгородский Макарий. Но паломническое рвение было вознаграждено только после того, как царственные супруги помолили о заступничестве преподобного Пафнутия Боровского.

    И вот радостная весть – Елена забеременела. Заметим, что супруги в декабре 1528 года побывали и в Спасо-Каменном, и в Кирилло-Белозерском монастыре, однако пребывание в заволжских обителях оказалось безрезультатным. И только после поездки в Боровск к могиле Иосифова учителя сокровенное желание сбылось. Перед праздником Усекновения главы Иоанна Предтечи 25 августа 1530 года Елена разрешилась от бремени. Восприемниками новорожденного стали монахи-иосифляне Кассиан Босый и Даниил Переяславский. Получается, что любостяжатели оказались «соучастниками» и зачатия, и рождения будущего Ивана Грозного.

    Не исключено, однако, что роль иосифлян в появлении на свет Ивана не ограничивалась духовным окормлением. Мы имеем в виду те злые языки, которые и тогда и много лет спустя указывали на то, что сын Василия появился на свет не благодаря чудодейственному споспешничеству святого Пафнутия, а мужскому усердию князя Ивана ОвчиныТелепнева-Оболенского. Действительно, Василий, проживший бездетно почти четверть века с одной женой и четыре с другой, дает основание быть заподозренным в бесплодии. Молодой князь Овчина-Телепнев принимал участие в свадьбе великого князя и даже был в числе знатных особ, которые ходили по обычаю вместе с молодым супругом в мыльню, где ему пришлось «колпак держать, с князем в мыльне мыться и у постели с князем спать». Так что князь изначально был близок к государевой опочивальне. Связь Овчины-Телепнева с молодой вдовой стала очевидной для окружающих сразу же после смерти Василия. Скорее всего, что она началась еще при жизни государя. Но, как мы уже говорили, видные иосифляне после женитьбы великого князя на Елене Глинской оказались в роли членов его молодой семьи. Ничто не могло пройти мимо этих искушенных соглядатаев. Как же они не могли заметить преступного сближения великой княгини и молодого придворного?

    Венчание ВасилияIIIи Елены Глинской

    Как бы то ни было, но после рождения сына великий князь был вне себя от радости. Поколебленное доверие к иосифлянам теперь только укрепилось. Столь же возросло нерасположение к своим недавним советникам – эти нестяжатели своими наглыми поучениями чуть было не подорвали его веру в себя, чуть не довели его до позорного раскаяния. Если великий князь при всей своей привязанности к молодой жене и монаршьем самолюбии в глубине души понимал, что нестяжатели правы и он совершает тяжкий грех, за который последует неминуемая расплата, то рождение сына уничтожало все эти страхи и сомнения, а вместе с ними и авторитет Патрикеева и Грека. И счастливый отец, и торжествующий честолюбец выдал «с головой» верхушку нестяжательской партии. К суду привлекли теперь и Вассиана Патрикеева, и – повторно – Максима Грека.

    Собор, осудивший вольнодумцев, собрался в мае 1531 года. Вассиана обвиняли в дерзновенном редактировании «Кормчей» и всевозможных кощунственных высказываниях. Князь-инок отвечал своим судьям весьма дерзко. Вассиан не скрывал своей иронии по поводу того, что Макарий Калязинский и митрополит Иона признаны церковью чудотворцами. «Про то знает Бог, да ты со своими чудотворцами», – отвечал он Даниилу. Чудотворцев, как утверждали обвинители, Вассиан именовал «смутотворцами», потому что они «у монастырей села имеют и люди». Иосифляне оседлали любимого конька и стали указывать князь-иноку на святых отцов прошлого, державших села. «О селех – во Еуангелии писано, не велено сел монастырем держати», – отвечал Вассиан, хотя в Новом Завете ни о монастырях, ни о их стяжаниях ничего не говорилось. Обвиняемый толи позабыл об этом, то ли понадеялся на некомпетентность судей. Однако под напором обвинения ему пришлось согласиться, что подвижники прошлого «села держали», но «пристрастия к ним не имели».

    Когда не хватало аргументов, иосифляне шли на оговор. Так Вассиану объявили, что он «хулил Богородицу» и что «на то послух есть, старец един» – инок Иосифова монастыря. «Яз их к себе не пущаю, и дела мне до них нет», – даже в столь драматичной ситуации Вассиан не захотел скрыть ненависть к питомцам Волоцкого игумена. Митрополит указал на одного старца по имени Досифей. Вассиан согласился, что Досифей – «старец великий, добрый» неоднократно бывал в его келье. Досифей действительно не был иноком Волоцкого монастыря, он подвизался в Симоновой обители, поэтому мог часто встречаться с Патрикеевым. Но Досифей приходился родичем преподобному Иосифу и новому фавориту государя Вассиану Топоркову. Последнего обстоятельства Патрикеев не учел: «великий добрый старец» и явился главным обличителем подсудимого[549].

    Максима, твердо стоявшего на своей невиновности, уличали в том, что он не раскаялся. Проповедь нестяжательства и критика качества переводов русских богослужебных книг обернулись обвинениями в том, что он «возводит хулу на русских чудотворцев и на русскую церковь». Собор 1531 года адресовал сотруднику Максима Михаилу Медовар-цеву слова: «Столько много время (покрывал ты) Максима инова Грека, а неведомого и незнаемого человека, ноаопришедщего из Турския земли, и книги переводяща и писания составляюща хульная и еретическая и во многие люди и народы сеюща и распространяюща жидовская и еллинская учения и аринаская и македонская и прочая пагубныя ереси»[550]. Подобные обвинения свидетельствуют не только о недоброй воле судей, но и об убожестве богословских знаний и мысли на верхах русской Церкви. Впрочем, столь же пестрый набор существовавших и вымышленных лжеучений приписывался, как мы помним, и «жидовствующим».

    Митрополит Даниил обличал Максима, всю жизнь боровшегося против суеверий, в том, что он волховал против великого князя, «хвалился» ворожбой и «чернокнижными волховании еллинскими и жыдовскими». Помимо абсурдных, явно сочиненных обвинений, Святогорцу попомнили все его «грехи», поставив в вину то, что он, как и Вассиан, «укоряет и хулит» церковные стяжания и русских чудотворцев, этими стяжаниями увлекавшихся. Попомнили и то, что Грек укорял великого князя за трусость; якобы он говорил о Василии следующее: «Коли он от крымскаго бежал, а от турскаго ему как не бежа-ти?»[551]

    По знакомой из новейшей истории логике Святогорца обвинили… в шпионаже в пользу Турции. Максим в свое время встречался и переписывался с послом турецкого султана греком по национальности Скиндером. Этого оказалось достаточно для нелепого обвинения. Максим якобы хотел наускать турецкого султана, «послал людей своих на великого князя землю морем в караблех».

    Собор осудил и помощников Максима Грека. Пощадили только престарелого Дмитрия Герасимова, который незадолго до судилища вернулся из Рима, куда был направлен для переговоров с папой. Исаака Собаку сослали в новгородский Юрьев монастырь, Михаила Медоварцева – под надзор в Коломну, переводчика Силуана – на Соловки. Сам Святогорец был отправлен в тверской Отрочь монастырь под опеку еще одного Волоцкого питомца – епископа Акакия. Ну а Вассиан Патрикеев добился особой чести – его заключили в Волоцкий монастырь, где в скором времени он был благополучно замучен торжествующими стяжателями.

    Великий князь Василий умер через полтора года после процесса против нестяжателей. Возможно, столько же времени пролегло между мученической кончиной Вассиана Патрикеева и преставлением великого князя Василия. В сентябре 1532 года по поводу освящения храма Вознесения в Коломенском «сътвори государь праздньство велие светле и радостне», а спустя год сразила его смертельная болезнь[552]. Кончину великий князь встретил там же, где и его прежний советник Вассиан – в Волочком монастыре, куда Василий отправился на охоту летом 1533 года. Троицкий игумен и старцы Иосифова монастыря нарядили в последний путь усопшего, который перед самой кончиной успел принять постриг. Над Русью занималась новая грозовая эпоха.

    Кризис 1534 года

    Перед умирающим Василием неизбежно вставал вопрос – как избежать смут и распрей, пока Иоанн не вырастет и не возьмет бразды правления страной в свои руки. Принятые им решения ярко характеризуют взгляд великого князя на управление государством и само государство: он создал несколько центров власти. Формально преемницей великого князя до совершеннолетия наследника становилась Елена Глинская. Однако на самом деле роль главного распорядительного органа получал Опекунский совет. В его состав вошли выходцы из старомосковских боярских родов, имевших серьезную опору в столице – Морозов и Захарьин, представители могучего суздальского клана Шуйские, верный соратник или даже скорее преданный раб великого князя Шигона. Наконец, в совет попал Глинский, так как его судьба, как ближайшего родственника великой княгини, целиком зависела от благополучия Елены и ее сына.

    Более того, из числа участников Опекунского совета Василий выделил своего рода «президиум» из своих наиболее доверенных людей – Михаила Глинского, Ивана Шигоны и Михаила Захарьина, под надзор которых была поставлена «процедура сношения между думой и вдовствующей великой княгиней»[553]. Наконец, лично Михаилу Глинскому Василий поручил заботиться о безопасности великой княгини и наследника. При этом Боярская дума и ее руководители в лице старших бояр Дмитрия Вельского, Ивана Овчины-Телепнева и Федора Мстиславского де-факто лишалась реальных властных полномочий[554].

    Почему же великий князь решил умалить значение традиционного высшего распорядительного органа и санкционировать фактическое двоевластие? В свои последние дни Василий – глава великокняжеского удела, глава династии возобладал над Василием – государем Всея Руси. Умирающий старался предусмотреть все возможное, чтобы власть у его наследника не похитили родственники, способные претендовать на престол. Потому государь наделил властью и тем самым связал с наследником наиболее могущественных московских вельмож, которые отныне будут кровно заинтересованы в том, чтобы сохранить трон для его сына, и которые имеют возможность дать отпор вожделениям удельных родичей.

    Очевидно, Василий полагал, что Боярская дума в данной ситуации окажется не способна обеспечить преемственность власти. И вовсе не потому, что она не была предана Василию и его сыну и склонялась на сторону других претендентов. Главенствующую роль в Думе играли выходцы из Литвы, в то время Вельский и Мстиславский – служилые князья, сознательно перешедшие под опеку московского государя, обязанные ему своим благополучием и карьерой. Но в данной ситуации достоинства «литовцев» оборачивались недостатками. Их энергия и преданность, в то время когда великий князь по малолетству не мог выступать полноценным правителем – сюзереном, вождем, опорой государства, – значили гораздо меньше, чем разветвленные связи старого московского боярства и экономическое могущество бывших удельных князей.

    Вряд ли Василий перед смертью «забыл» о государстве: собственно забота о преемственности власти и есть забота о будущем страны. Но умаление правительства в пользу регентского совета привело к тому, что орган, имеющий ограниченные функции, получил неопределенно широкие полномочия. В это же время Дума, механизм работы которой был отработан за десятилетия, превращалась в пышную декорацию. Подобная ситуация создавала питательную среду для конфликтов, которые не заставили себя ждать.

    Сложившееся после смерти Василия III положение устраивало только Захарьиных и Морозовых. Вся остальная политическая элита желала перемен. Насчитывалось целых четыре группы недовольных, каждая из которых с недоверием и враждебностью относилась к другой и выступала самостоятельно. Первыми недовольство проявили Шуйские, попытавшиеся сразу после смерти государя «не токмо отъехатьи» к удельному князю Юрию Дмитровскому, «но и на великое княжение его подняти». Мятеж был подавлен, 11 декабря 1533 года через семь дней после смерти Василия III Юрий был посажен в темницу, «где наперед того князъ Дмитрей внукъ сиделъ».

    Из рассказа пленного поляка мы имеем возможность получить представление о следующем раскладе сил, сложившемся после смерти Василия III и «поимания» князя Юрия: «на Москве старшими воеводами (которыи з Москвы не мают николи зъехати); старшим князь Василий Шуйский, Михайло Тучков, Михайло Юрьин сын Захарьина, Иван Шигона, а князь Михайло Глинский, тыи всю землю справують и мают справовати до леть князя; нижли Глинский ни в чом ся тым воеводам не противит, але что они нарядят, то он к тому приступает, а все з волею княгини великой справують. А князь Дмитрий Вельский, князь Иван Овчина, князь Федор Мстиславский тый теж суть старшими при них, али ничого не справуют, только мают их з людьми посылати, где будет потреба… иж тьи бояре великии у великой невзгодие межды собой мешкают, и мало вся вже сколько-кроть ножи не порезали»[555].

    Великий князь Василий III

    Как замечает И.И. Смирнов, скромная роль Михаила Глинского в Опекунском совете не соответствовала задумкам Василия III. Михаил Глинский хотел «держати царство» с «единомысленным своим» Михаилом Семеновичем Воронцовым, однако Захарьины фактически лишили его властных полномочий. Старшие бояре Дмитрий Вельский и Иван Овчина-Оболенский значительную часть времени находились при войске, что, по мнению исследователя, в первую очередь объясняется тем, что «удаление названных лиц из Москвы являлось лучшим способом лишить их возможности вмешиваться в управление государственными делами»[556]. Между тем оба боярина пользовались расположением покойного государя, что, в частности, выразилось в их присутствии на свадьбе Василия III и Елены Глинской. Однако старшие думские бояре и князь Михаил Львович не готовы были выступить единым фронтом против временщиков. Потомки Рюрика и Гедемина вряд ли могли найти общий язык с амбициозным авантюристом Глинским.

    Демарш против правительства совершили другие люди. Как сообщает летописец: «Того же лета, августа, съ службы из Серпухова побежали князь Семенъ Федоровичъ Вельской, да околничей Иванъ Васильевъ сын Лятцкого и съ сыном; а советниковъ ихъ, брата княжь Семенова князя Ивана Федоровича Белского же да князя Ивана Михайловича Воротынского и зъ детми, велелъ поимати князъ велики и мати его великаа княгини и оковавъ за приставы посадити»[557].

    Из Серпухова в Литву также бежали Б. Трубецкой и «многие дети боярские великого князя». Воротынского отправили в ссылку на Белоозеро. В Москве заключили в тюрьму (правда, ненадолго) родственников беглецов – старшего думского боярина Дмитрия Вельского, его брата Ивана и даже регента М. Захарьина – двоюродного брата окольничьего Ляцкого. В тот же месяц был арестован Михаил Глинский, которого обвинили в том, что он «давалъ великому князю Василью зелие пити въ его болезни, и великого князя въ той болезни съ того зелиа и не стало»[558].

    Р.Г. Скрынников полагает, что причиной столь «непатриотичного» поведения бояр был рост симпатий знати как литовского, так и московского происхождения к Литве, где утверждались права магнатов и шляхты, в то время как в Москве «права великих бояр стеснялись»[559]. С этим утверждением можно согласиться только отчасти. Например, Воротынские и Трубецкие приехали из Литвы в Москву в последнее десятилетие XV века[560]. В течение 30 – 40 лет в общественном строе Литвы и Московской Руси не произошло никаких радикальных перемен, заставивших князей переменить промосковскую ориентацию на пролитовскую.

    И.И. Смирнов не сомневается, что бегство Семена Вельского и Ивана Ляцкого состояло в прямой связи с их участием в заговоре Михаила Глинского[561]. Смысл событий лета 1534 года, на наш взгляд, состоит в том, что со смертью государя и выходом на политическую авансцену московского и суздальского боярства перед теми, кто не оказался в числе узкого круга временщиков, вставал вопрос: кому служить теперь – высокомерным узурпаторам Шуйским, или Захарьиным, или такому же, как и они в недавнем прошлом, литовскому князю Михаилу Глинскому. Неудивительно, что некоторые из выезжан решили вновь поступить на «государеву службу», только на этот раз к польскому королю. Ситуация оказалась настолько безвыходной, а перспективы настолько туманными, что к «выезжанам» присоединились даже родственники Захарьиных Ляцкие. С.Б. Веселовский характеризует Ивана Васильевича Ляцкого как «выдающегося воеводу» и «крупную и очень интересную фигуру своего времени». Однако тот ясно осознавал, что при Захарьиных его таланты не будут оценены по достоинству, и, по предположению С.Б. Веселовского, «еще задолго до бегства отделил свою судьбу от судьбы ближних сородичей»[562].

    Кризис лета 1534 года обнаружил тенденцию расслоения старых группировок внутри политической элиты и даже некоторых княжеских родов. Так, Дмитрий Федорович Вельский оказался близок к старомосковскому боярству прежде всего благодаря браку с дочерью И.А. Челяднина. Неудивительно, что торжество любостяжателей при дворе Василия III никак не отразилось на его карьере. Так, во время поездки великого князя на богомолье в Кириллов в декабре 1528 года Дмитрий Вельский единственным из «служилых князей» назван боярином[563]. Возвышение брата никак не сказывается на судьбе его братьев Ивана и Семена Вельских, так же как и возвышение Захарьиных на судьбе Ляцких. Тем более их положение не было связано с положением Михаила Глинского, так что беглецам и их соумышленникам не было никакого резона участвовать в заговоре в пользу опекуна. Сестра Ивана Телепнева была выдана замуж за друга Иосифа Волоцкого дворецкого В.А. Челяднина[564]. Оба брата Челяднины умерли ранее Василия III, но их вдовы занимали высокое положение при дворе. Тесная связь с кланом Челядниных, несомненно, объединяла Дмитрия Вельского и Ивана Телепнева.

    Кризис 1534 года и предшествующие ему события способствовали возвышению фаворита Елены князя Телепнева. Захарьины и Дмитрий Вельский оказались скомпрометированы бегством родственников. Шуйские отошли в сторону, со злорадством наблюдая, как энергичный временщик Телепнев, укрепляя свою власть, уничтожает наиболее серьезных противников суздальского клана: один из опекунов (соратник Глинского) боярин Михаил Воронцов отправлен в Новгород; сам Глинский томился в узилище. В августе 1536 года Юрий Иванович Дмитровский скончался «въ изымании».

    Другой брат покойного государя Андрей Старицкий, понимая, что его ждет такая же участь, поднял мятеж, двинувшись с отрядом на Новгород. Оттуда он рассылал грамоты следующего содержания: «князъ велики малъ, а держать государьство боаре и вамъ у кого служити? и вы едте къ мне служити, а язъ васъ радъ жаловать»[565]. На его призыв откликнулись многие «дети боярские великого князя помещики Наугородские». Однако московская рать Ивана Телепнева превосходила числом отряд князя Андрея и тот сдался, положившись на честное слово Телепнева, гарантировавшего ему свободу. Но в Москве выяснилось, что фаворит якобы превысил свои полномочия, и на Андрея Старицкого наложили «тягость».

    Торжество Телепнева было недолгим. В апреле 1538 года умерла Елена Глинская. Как считали современники Елены и как утверждают эксперты Института молекулярной биологии РАН, исследовавшие ее останки, великая княгиня была отравлена ртутью[566]. Подобный поворот событий прежде всего устраивал Шуйских, которые захватили власть после кончины регентши. С потомком Михаила Черниговского Овчиной-Телепневым суздальские Рюриковичи поступили так же, как, прежде князь расправлялся со своими противниками – уморили в тюрьме.

    Милость или терпение

    В эти годы одним из ведущих московских дипломатов был Федор Иванович Карпов, который в правление Василия III ведал отношениями с Турцией, Ногайской Ордой, Крымскими и Казанскими ханствами. Именно он в 1517 году принимал императорского посла Сигизмунда Герберштейна, а в 1526 году вел переговоры с делегациями папы римского, польского короля и тем же Герберштейном о заключении мира с Литвой. Важные поручения выполнял Федор Иванович и во времена регентства. По поручение Елены Глинской в 1536 году Карпов принимал казанского хана Шах-Али на московскую службу.

    Карпов знал латынь, греческий и татарский языки, был хорошо знаком с античной философией и литературой, переписывался со старцем Филофеем. Когда в Москву прибыл Максим Грек, между ним и просвещенным дипломатом завязались тесные отношения. Правда, начались они с недоразумения. До афонского книжника дошли слухи о том, что видный придворный нелестно отзывается о нем и его знаниях. Дипломат поспешил уверить Максима Грека в обратном.

    В дальнейшем они, случалось, и спорили (Грек, в частности, порицал увлечение дипломата модной тогда астрологией), но в главном были единомышленниками – Грек называл Карпова «премудрым» и «пречестнейшим» человеком, а Карпов, как мы увидим, развивал многие идеи Святогорца, который стал для него если уж не учителем, то образцом для подражания. Другой авторитет для Карпова – Нил Сорский. Дипломат восторженно пишет об исихазме, его идеологах и практиках – Григории Синаите, Симеоне Новом Богослове и главе русских нестяжателей преподобном Ниле[567].

    Об этих своих предпочтениях Федор Карпов сообщал не кому иному, как митрополиту Даниилу – непримиримому борцу с заволожским движением. Сам факт обращения дипломата к митрополиту с посланием, в котором затрагивались острые правовые и философские проблемы, вызывает определенное недоумение. Захотелось поделиться мыслями с образованным человеком, коим, несомненно, был Даниил? Но что за интерес вольнодумному дипломату отписывать к главе иосиф-лянской партии, отличавшемуся, по замечанию А. В. Карташева, «узостью духовного и богословского горизонта»[568].

    Подлинное отношение Федора Ивановича к личности митрополита очевидно – даже в приличных нормам эпистолярного этикета славословиях Даниилу («ты – горящий светильник, не знающий тьмы мрака, ты – благовонный цветок добродетели, гнушающийся смрада клеветы…») сквозит сарказм, а, советуя иосифлянину прибегнуть к нестяжательской «умной молитве», Карпов, кажется, попросту издевается над архипастырем. С другой стороны, вряд ли дипломат вступил бы в переписку с главой церкви, дабы Даниил почувствовал неприязненное к нему отношение. Скорее Карпов обращается не к коллеге-писателю, а к предстоятелю русской церкви. Но в какой связи? До нас не дошло первое письмо Карпова и ответ на него Даниила, поэтому мы можем судить о непосредственном поводе обращения к митрополиту только по заключительному посланию Карпова. Сквозной нитью через сочинение Карпова проходит мысль о неправедном суде, о беззаконии и милости. Если Иосиф Волоцкий полагал, что государь, правящий «без правды», уподобляется «мучителю», то Карпов считает, что одной правды для властителя недостаточно. «За милосердие наместник и князь бывает любим своими подданными, а за приверженность к справедливости его боятся, ибо милость, без правды есть малодушество, а правда без милости – мучительство…»[569]

    Похоже, что обратиться к митрополиту дипломата подвигла судьба осужденного Максима Грека. Карпов не имел права оспаривать справедливость, «правду» соборного приговора, ему оставалось взывать к милости. Даниил в ответ призывает к «терпению». По сути, это отказ на обращение дипломата, что порождает прорывающуюся сквозь велеречивые формулировки горячность Карпова и те колкости, которые он вряд ли позволил себе в первом послании.

    Исследователи датируют послание Карпова 1533 – 1539 годами. Очевидно, мы можем сузить эти временные рамки до 1535 – 1538 годов. В это время правительство Телепнева прочно удерживает власть, укрепляется положение самого Карпова – в 1538 году он получает думный чин окольничьего. Напротив, влияние Даниила при дворе Елены Глинской становится минимальным – его услужливость не отзывается в сердцах правителей благодарностью, а воспринимается как непременная обязанность. Правительство Телепнева предпринимало меры по ограничению прав церкви, привлекало духовенство к несению некоторых государственных повинностей и даже не стеснялось употреблять церковные средства на свои нужды[570]. Это красноречиво свидетельствует, как мало тогда значило мнение митрополита и главы любостяжательской партии.

    Именно в это время Карпов посчитал возможным обратиться к митрополиту с письмом, касающимся столь опасного вопроса, как пересмотр участи осужденного церковным собором, и, более того, – рассчитывать на успех. Однако его ходатайство осталось гласом вопиющего в пустыне, что лишний раз показало писателю, «сколь вредными и дурными дорогами, хромыми ногами и вслепую, бредет ныне земная власть и весь род человеческий»[571].

    Максим Грек на долгие годы остался под «тяжким бременем терпения». Однако он не только не опустился до ненависти к своему гонителю, но уже после низвержения Даниила направил опальному митрополиту «Послание о примерении…». Узнав от ходатая, просившего разрешить Максиму причащаться Святых Тайн, (только Даниил мог изменить эту «меру пресечения»), что «святая душа твоя негодует против меня», Святогорец в своем послании постарался «излечить» недоброжелательство митрополита[572]. Увы, чуждая евангельских добродетелей, душа Даниила не поддавалась излечению.

    Не достигнув своей цели, задетый за живое государственный муж разворачивает перед читателем, очевидно, давно им выстраданную программу справедливого общественного устройства. Задаваясь вопросом «что является опорой дела народного, царства, владычества – правда или терпение», он дает на него следующий ответ: «Дело народное в городах и царствах погибнет из-за долгого и излишнего терпения; долготерпение без правды и закона общественного в людях доброе разрушает и дело народное в ничто обращает, дурные нравы в царствах сеет..»[573]

    Карпов подразумевает под «терпением» практику и последствия субъективного, опирающегося не на закон, а на прихоти властителя суда и в целом государственного управления. Карпов ссылается на Аристотеля, согласно которому «всякий город и всякое царство управляться должны начальниками, стремящимися к правде и следующими известным законам праведным, а не терпению»[574]. Интересно, что Карпов старается различать республику (дело народное), сословно-представительную монархию (царство) и деспотию (владычество). Умаление общественного закона уничтожает республику, поражает царства, а о владычестве Карпов больше не упоминает, поскольку, вероятно, «правда» и деспотия для него несовместимы.

    Карпов последовательно развивает идеи Максима Грека, утверждая, что «правды» может достичь только праведный суд. Сходно со Святогорцем Карпов трактует понятие царской «грозы». Максим Грек под этим понимает «устрашение государское», которое действует исключительно на исправление, а не на «пагубление», и исключительно в рамках правды. У Карпова «гроза» уже не атрибут власти, а атрибут закона. Сама власть царей необходима в первую очередь для того, чтобы те «пасли бы по законам праведным», подобно гусляру и поэту Давиду: «… как гусляр струны расстроенные приводит в согласие и, возлагая руки, извлекает сладостные для слуха звуки, так и самодержец всякого царства заблуждающихся и зловредных грешников принуждать должен к согласию с добрыми людьми грозою закона и правды, а верных подданных оберегать своим жалованьем и милостями…»[575]

    Послание Карпова свидетельствует о том, что социально-нравственные выступления Вассиана Патрикеева и Максима Грека не были случайным явлением в общественной жизни Московской Руси. Нил Сорский и заволжские старцы, протестуя против монастырских стяжаний и преследований за убеждения, тем самым поставили вопрос о пределах власти церковной и светской, о суверенитете личности. Патрикеев, полемизируя с Иосифом Волоцким, пришел к выводу о необходимости подчинения властителя началу законности: «Всякий царь да покоряет царство свое истине закона своего». Отталкиваясь от проблемы монастырской эксплуатации и равнодушия к положению крестьянства, князь-инок подходит к идее социальной справедливости. Федор Карпов уже свободно рассуждает об общественном и народном, для него существование власти оправдано соблюдением правды в государстве, служением общественному благу.

    И Патрикеев, и Карпов подразумевают под законом евангельские заветы, которые противопоставляются людскому своеволию. «Если вы воистину правду любите, то судите по правде сынов человеческих», – сказал некогда блаженный Давид, словно укоряя за грехи некиих людей, противящихся Божией справедливости, людей, у которых язык – острый меч, которые стремятся все поставить по своему и повелениям Божиим не покоряются…», – пишет князь-инок[576]. Федор Карпов акцентирует внимание на социальных аспектах «правды», полагая, что христианские законы даны для того, чтобы «не одолел тот, кто сильнее…», чтобы не допустить угнетения неповинных.

    Рассуждая о природе и форме власти, Максим Грек размышлял и о всенародном избрании правителя. Н.М. Золотухина отмечает, что Святогорец первым вводит эту мысль в русскую политическую литературу, причем у него имеется не только постановка вопроса о законности занятия царского престола путем выборов, но и положение об участии в этом процессе общественного мнения, в форме «единомыслия» всей земли[577]. Федор Карпов, употребляя республиканские термины, очевидно, так же не сомневался в правомочности выборной системы, однако его, прежде всего, интересовали общие требования ко всем формам государственного устройства. Русская политическая мысль за несколько десятилетий стремительно развивалась. Не стояла на месте и русская политическая практика.

    Светотени «великой замятии»

    Три с половиной года, которые находилось у власти правительство Ивана Телепнева, как бы строго ни оценивать моральный облик фаворита регентши, оказались продуктивными для правительства и благодатными для народа и страны. С падением Михаила Глинского опекунский совет перестал играть главенствующую роль в решении государственных дел, и восстановилась нормальная система управления во главе с Боярской думой. Близость с Еленой дала возможность князю Ивану употреблять власть без оглядки, имея на руках своего рода «карт-бланш», который тот использовал для проведения радикальных реформ. Впрочем, и сама Елена отличалась умом и решительным характером.

    Правительство Ивана Телепнева, делая некоторый шаг к осуществлению проповеди Вассиана против вотчиновладения монастырей, отдало распоряжение, чтобы на будущее время монастыри не под каким видом не приобретали вотчин покупкою и ни принимали как вклад по душам без дозволения правительства[578]. Были проведены меры в нестяжательском духе, направленные на сужение податного и судебного иммунитета церкви[579]. Новации снова коснулись новгородских земель. Власти отписали все пожни, принадлежавшие городским церквам и подгородним монастырям Новгорода, и заставили арендовать их у государства[580].

    В 1535 году была проведена денежная реформа. Ее необходимость была продиктована тремя причинами: скудными запасами драгоценных металлов для чеканки монет; массовой подделкой серебряных денег; обращением монет различных княжеств; и разнобоем между московской и новгородской чеканкой. Власти изъяли из обращения старую разновесную монету и перечеканили ее по единому образцу. Основной денежной единицей стала полновесная новгородская серебряная деньга, на которой стали чеканить изображение всадника с копьем. Так правительство Телепнева дало жизнь благополучно дошедшей до наших времен «копейке». Вес копейки, установленный в ходе реформы, оставался неизменным до начала следующего века, когда его пришлось изменить в связи с событиями Смутного времени.

    В эти же годы велись работы по строительству крепостей и городов, их благоустройству. Так в Москве были возведены каменные стены вокруг Китай-города. Это было время экономического расцвета страны, оживления торговли и ремесел. Успех сопутствовал князю Телепневу и во внешнеполитических делах. Начавшаяся по истечении перемирия война с Литвой окончилась в 1537 году перемирием на пять лет с уступкой Москве двух крепостей – Себежа и Заволочья. Были успешно отражены татарские нападения[581]. Все это говорит о том, что отсутствие твердой единодержавной власти само по себе не угрожало благополучию Московской Руси, не тормозило ее развития.

    После смерти Елены Глинской получил свободу князь Иван Федорович Вельский, ставший главным соперником суздальского клана. Недолгое соперничество завершилось заговором, в результате которого Боярскую думу вновь отстранили от власти, перешедшей в руки опекунов, среди которых верховодили Шуйские. Переворот случился 21 сентября 1538 года. «Бысть вражда меж бояр»: по приказу Шуйских был обезглавлен один из опекунов ближний дьяк покойного государя Федор Мишурин. Ивана Вельского арестовали и сослали на Белоозеро. Был также отправлен в ссылку другой опекун боярин Михаил Тучков. Митрополит Даниил был сведен с кафедры и отправлен в Волоцкий монастырь. Опекунство окончательно превратилось в декорацию, прикрывавшую прямую диктатуру Шуйских. Недаром Иван Грозный позже напишет, что Шуйские самовольно «воцаришася» в Москве.

    Воцарились, правда, ненадолго. В октябре 1538 года умер глава суздальского клана Василий Шуйский, а его младший брат Иван не смог удержать бразды правления. Боярская дума перешла в наступление, потребовав освобождения Ивана Вельского. Думцев поддержал новый митрополит Иосаф. Шуйские, выступив инициаторами приглашения Троицкого архимандрита на митрополичью кафедру, полагали, что в его лице они встретят благодарную услужливость или хотя бы молчаливую покорность. Они ошиблись – именно Иосаф стал настойчиво ходатайствовать за Ивана Вельского, который, вернувшись в Москву в июле 1540 года, взял власть в свои руки. Как отмечает Е.Е. Голубинский, Иосаф, будучи поставлен Шуйским, объявил себя сторонником Вельского и был его помощником в деле управления государством, оценив в нем более достойного правителя[582].

    Возвращение к власти Ивана Вельского оказалось единственным за время боярского правления переворотом, не ознаменовавшимся казнями и опалами. Даже Шуйские остались на свободе. Дума во главе с Вельским продолжала политику Телепнева, исключив из правительственной практики жесткое преследование политических противников. Этому содействовал опять же добродетельный Иосаф. Новый митрополит оказался поклонником Максима Грека. В ответ на послание из тверского Отрочь монастыря, в котором тот опровергал тяготеющее над ним обвинение, митрополит писал: «Целуем узы твои, как единого от святых, но ничего не можем сделать в твое облечение»[583].

    Тем не менее митрополит разрешил Максиму посещать литургию и причащаться. Очевидно, окруженный иосифлянским епископством, Иосаф опасался демонстративно игнорировать решения собора 1531 года.

    Вместе с тем митрополит «в диаконы и в попы поставил и в архимандриты на Симаново благословил» осужденного тем же собором писца Исаака Собаку, что вызвало удивление опального Даниила[584]. Но Собака в отличие от Святогорца прославился не как полемист, а как квалифицированный писец, возможно, поэтому Иосафу было проще принять более деятельное участие в его судьбе. (В 1549 году Исаака Собаку снова осудили и отпустили в Нилову пустынь.) Тем не менее митрополит не упускал случая показать свое нерасположение к преподобному Иосифу и его ученикам[585].

    В отличие от предшественника, при поставлении которого не учитывалось мнение вселенского патриарха, что, как мы помним, осуждалось Максимом Греком, Иосаф заявил, что «во всем последую и по изначальству согласую всесвятейшим вселенским патриархом, иже православие держащим истинную и непорочную христианскую веру..»[586] Этим заявлением митрополит дал отповедь иосифлянам, чванливо попрекавшим греческую церковь испорченностью, что вызывало встречные претензии греков. «Дальновидные и мудрые нестяжатели должны были чувствовать необходимость уничтожения этих моральных трений во имя высших интересов православия», – сообщает А. В. Карташев, который полагает, что именно этим соображением продиктован вышеупомянутый тезис из архипастырского исповедания Иосафа[587].

    Иосаф активно поддерживал правительство Ивана Вельского, который по словам Андрея Курбского, «иже не токмо был мужественъ, но и в разуме многъ, и Священных Писаниихъ в некоторых искусен»[588]. Совместные действия энергичного политика и добродетельного церковного владыки обещали принести добрые плоды, как в свое время сотрудничество Василия III, Вассиана Патрикеева и митрополита Варлаама. Вельский выпустил из темницы племянника покойного государя Владимира Андреевича, его мать и многих других пострадавших от боярских междоусобиц. Правительство вернуло Пскову судебные полномочия, дозволив судить уголовные дела выборным целовальникам помимо великокняжеских наместников и их тиунов.

    В основном в правление Вельского была проведена реформа местного управления. Наместники и волостели лишались права суда по важнейшим уголовным преступлениям, которое было передано губным старостам из числа выборных дворян. В помощь им избирались старосты, сотские и «лучшие люди» из крестьян и посадских людей. Для надзора за окружными судьями учреждался Разбойный приказ, так как главная обязанность губных старост состояла в преследовании «лихих» людей. Назначаемые из центра кормленщики – наместники и волостели, лишались части своих полномочий, которые передавались выбранным людям[589].

    Ивану Вельскому и его брату Дмитрию Федоровичу Русь во многом обязана успешным отражением похода на Москву крымского хана Сафа (Саиб) Гирея. Драматические события лета 1541 года незаслуженно обойдены вниманием историков. Между тем Москва готовилась отразить нерядовой крымский набег. Сафа Гирей повел за собой все имевшиеся в его распоряжении военные силы, оставив в Крыму лишь «стара да мала». К нему присоединились турецкие военные «с пушками и пищалями», а также ногаи и многие другие степняки: «Кафинцы, и Азтороканцы, и Азовцы, и Белогородци». На Москву двинулась вся Великая степь от Днестра до Дона. Участники похода ставили целью не только пограбить и взять полон, но «потребити христианство». Хан писал малолетнему великому князю Ивану «с великим возношением»: «прииду на тя, и стану под Москвою, и роспущу войско твое и пленю землю твою»[590]. Не случайно летописец сравнивает поход Сафа Гирея с нашествием полчищ Тимура.

    Но в Москве деятельно готовились к отражению нападения. Великий князь ввиду столь грозной опасности не отъехал на север, а остался в столице, что послужило поводом для горячей дискуссии среди придворных. Многие бояре напоминали, что во время опасности «великие князи в городе не сиживали». Они указывали на то, что бегство спасло Василия Дмитриевича от Едигея, «а нынеча государь нашъ князь великий малъ… а съ малыми детми как скоро ездити?»[591] Но этой точке зрения решительно воспротивился митрополит Иосаф. Он напомнил боярам о другой странице русской истории – нашествии Тохтамыша в 1382 году. Тогда «князъ велики Дмитрей съ Москвы съехал, а брата своего и крепкыхъ въеводь не оставилъ, и над Москвою каково сталося?» – напомнил архипастырь. Любопытно, что летопись среди тех, кто возглавил сопротивление татарам, называет Василия Жулебина, правнука Остея, того самого литовского князя, возглавлявшего оборону Москвы от Тохтамыша[592].

    Решимость власть предержащих передалась жителям столицы, которые энергично готовились к отпору. «И князь велики, выслушавъ речи у отца своего Иасафа митрополита и у бояръ, и призвал къ себе прикащики городовые и велелъ запасы градские запасати, пушки и пищили по местомъ ставити, и по воротомъ и по стрелницамъ и по стенамь люди расписати, и у посада по улицамь надолбы делати; людие же градские съ великим хотениемъ начата прилежно делати, а меж себя завещали за святые церкви, и за государя великого князя и за свои домы крепко стояти и головы своя класти»[593].

    Разумеется, 11-летний мальчик Иван не мог отдавать подробные распоряжения о подготовке города к обороне, но само известие о том, что государь остается в Москве, и приказы, отдаваемые его именем правительством Вельского, вдохновили москвичей и способствовали дружной работе по укреплению города. В сравнении с 1382 годом разительно изменились действия и настроение и верхушки общества, и простого люда: начальствующие не пасуют перед лицом надвигающейся угрозы, а рядовые москвичи не бунтуют, не мечутся в панике, а с воодушевлением готовятся встретить врага. Такая же твердость наблюдалась и в воеводах, и в войске, которыми руководили князь Дмитрий Вельский и дьяк Иван Федорович Курицын – сын главы еретической партии.

    Вельскому удалось собрать, по-видимому, весьма значительное войско, но хана поразила не столько его численность, сколько четкая организация и экипировка русских, их энергия и хладнокровие. Сафа Гирей при виде московской рати стал «дивитися, что идутъ люди многие, учредив полки красно видети, и люди цветны и доспешны, кииждо въеводы в своем плъку, и пришли против царя (хана), и начаша ставитися и людей уставливати»[594]. Такого не видели даже опытные татарские воины, хорошо знавшие вооружение и тактику московского войска. После неудачной попытки переправиться через Оку хан повернул в Рязанскую землю к Пронску, но и оттуда вынужден был отступить с большими потерями. Велико было ликование на Москве. На победу при окских бродах радостно откликнулся из своего заточения Максим Грек.

    Правление Вельских продолжалось менее трех лет. В ночь на третье января 1542 года Иван Шуйский с отрядом владимирских дворян ворвался в Кремль. Переворот ознаменовался очередным свержением Думы и низложением митрополита. Иосафу подручники Шуйских «начаща бесчестие и срамоту чинити великую». Иосаф и Вельский были отправлены в Белоозеро, где князя по приказу Шуйских задушили. Сведенный митрополит через несколько лет смог вернуться в родную Троицкую обитель, где и закончил свои дни.

    Главными соратниками Ивана Вельского были Ю.М. Голицын-Булгак и И.И. Хабаров[595]. Первый принадлежит к роду Патрикеевых, мать второго являлась дочерью шурина Ивана Юрьевича Патрикеева казначея Д.В. Ховрина. Фамилия Ховриных на протяжении долгого времени была тесно связана с Патрикеевыми. Сам Иван Вельский был женат на дочери М.Д. Щенятева, еще одного представителя Патрикеевых[596]. Судя по тому, что во время переворота Шуйских мятежники «взяша» Петра Щенятева «у государя из комнаты задними дверми», князь П. Щенятев также был близким советником Ивана Вельского. Неудивительно, что это правительство старалось продолжать политику Ивана Юрьевича Патрикеева. Правда, как замечает И.И. Смирнов, губная реформа начата не Вельскими[597]. Действительно, судя по некоторым направлениям правительственной деятельности в годы боярского правления, по тому же вопросу расширения прав земского управления, в правящей элите был достигнут консенсус.

    Различия также весьма симптоматичны. Вельского, в отличие от Шуйских, характеризует большая сдержанность в предоставлении податных привелегий монастырям. Суздальский клан превращал монастырские дворы в необрочные, противостоящие посадскому тяглу, что способствовало общей политике Шуйских, направленной на тесное сближение с влиятельными монастырскими корпорациями путем предоставления им широких податных привилегий[598].

    Шуйские помнили, кому обязаны победой, и любовно взращивали социальную базу своей диктатуры. При Шуйских было роздано невиданно много поместий. Так, в Тверском уезде всего за один-два года помещики получили больше земли, чем за предшествующие четыре десятилетия[599]. Хорошие времена настали и для любостяжателей, после прихода к власти Шуйских начинается освобождение монастырей от податей[600]. Правление Шуйских оставило в народе недобрую память: «Бояре и воеводы мздами и налогами и великими продажами христиан губяху. Такожде и обычные дворяне и дети боярские и рабы их творяху на господей своих зряще. Тогда же во градах и селах неправда умножися, и восхищения и обиды, татьба и разбои..». «Слезы и рыдания и вопль мног по всей Русской земле», – заключал перечень народных бедствий летописец.







     


    Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Наверх