• Первые столкновения, первые жертвы
  • Милость к падшим
  • Интеллектуальная мобилизация
  • Третий Рим и его строители
  • Заговор Деспины
  • Глава 5

    ЦЕЛИ И СРЕДСТВА

    О власть с ее взглядом Медузы! Кто однажды заглянул ей в лицо, тот не может более отвести глаз: он остается зачарованным и плененным. Кто хоть раз испытал хмельное наслаждение власти и повелевания, уже не в состоянии от него отказаться.

    (Стефан Цвейг. Жозеф Фуше)

    Первые столкновения, первые жертвы

    В марте 1490 года Иван Молодой неожиданно умер. Возникшие тотчас подозрения в том, что к смерти соправителя государства причастны люди, близкие к Деспине Софье, имели под собой веские основания. Незадолго до болезни и смерти наследника вместе с послами великого князя греками Андреем и Мануилом Ралевым и софьиным братом Андреем Палеологом в Москву прибыл лекарь венецианец Леон Жидовин. Его связь с греками из окружения супруги государя несомненна. Леону суждено было сыграть зловещую роль в судьбе наследника. Иван Молодой страдал «камчугою в ногах». Согласно рассказу летописца, Леон похвалялся, что излечит больного, а в противном случае князь волен его казнить. «И нача его лекарь лечити, зелие пити даде ему и нача жещи сткляницами по телу, вливая воду горячую; и от того ему тяжчае бысть и умре»[308].

    «Камчуга», по Далю, – старинное название подагры. Скорее всего, Иван Иванович основательно простыл и страдал от инфекционного артрита – болезни, которая и сегодня в 20 – 30% случаев заканчивается смертельными исходами. Современная медицина, в частности, рекомендует прикладывать к пораженным суставам лед. Если судить по летописной записи, Леон поступал прямо наоборот, усугубляя состояние больного. Сознательно ли он поступал таким образом или нет, но подобное лечение стимулировало воспалительный процесс и приблизило летальный исход. Леона казнили через 40 дней после смерти Ивана Молодого, что устроило и покровителей эскулапа: венецианец унес свою тайну в могилу.

    Иноземка Софья и ее униатское окружение и прежде не пользовались расположением москвичей, но после подозрительной смерти Ивана Молодого и усиления династических позиций Василия эта антипатия приобретала дополнительный стимул и новое политическое содержание. Перспектива объявления наследником Василия, в то время удельного князя, возбуждала в русских недобрые воспоминания о междуусобных бранях и безначалии середины века. Одно это обстоятельство еще более привлекало правительство на сторону Димитрия и Елены. Повторялась ситуация, сложившаяся во время гражданской войны в правление Василия Темного, победу которого Ключевский объяснял тем, что «все влиятельное, мыслящее и благонамеренное в русском обществе стало за него, за преемство великокняжеской власти в нисходящей линии»[309].

    Столкновение сторонников правительства и княгини Софьи произошло осенью 1490 года. Сначала окружению Елены Волошанки удалось поставить на митрополичью кафедру удобного человека – архимандрита Симонова монастыря Зосиму. Находившаяся под великокняжеским патронатом обитель была тесно связана как с правительственными кругами, так и с нестяжательским движением[310]. Установлено, что в добрых отношениях с Симоновым монастырем находился князь Иван Патрикеев, а также близкая к Патрикеевым семья казначея Ховрина[311]. Л.И. Ивина, сообщая о том, что Иван Иванович Молодой, будучи суверенным правителем Костромы, подтвердил жалованные грамоты Симонова монастыря на его галичскую вотчину, полагает, что соправитель пошел навстречу обители из уважения к Зосиме[312]. Помимо Зосимы в актах Симонова монастыря фигурирует влиятельный старец Досифей Курицын, очевидно, приходящийся родственником могущественному дьяку[313]. Попавший недавно в руки исследователей рукописный сборник Зосимы позволяет сделать выводы о близости его взглядов к нестяжательским, в то же время в своей рукописи Зосима ведет скрытую полемику с Иосифом Волоцким[314].

    Несмотря на очевидный кадровый успех «еретической партии», спустя три недели после поставления Зосимы в сентябре 1490 года состоялся церковный собор, на котором рассматривалось дело «жидовствующих». Сам факт соборного разбирательства представляется уступкой Геннадию и его единомышленникам. Однако более вероятно, что у «партии власти» после того, как Зосима занял первосвятительскую кафедру, появилась реальная возможность поставить борьбу с ересью под свой контроль и тем самым перехватить инициативу у новгородского владыки. Соборное расследование позволило московским вольнодумцам избавиться от скомпрометировавших себя бесполезных соратников и к тому же «выпустить пар», продемонстрировав православному народу и, главное, влиятельным недругам решимость властей бороться за чистоту веры. Решения собора привели не к искоренению «кривоверия», а к чистке в рядах вольнодумцев, которые освободились от протопопа новгородского храма Св. Софии Гавриила и священников Дениса и Максима, призванных в свое время Иваном из Новгорода. Протопоп Алексей к тому времени умер.

    Поставление игумена Зосимы на митрополию

    Осужденных на покаяние и заточение девятерых еретиков выдали новгородскому владыке, лишив того морального права обвинять кремлевскую верхушку в потакании ереси. Геннадий отвел душу, устроив в Новгороде подобие церковной казни для отступников: «повелел посадить их на коней, на вьючные седла, спиной к голове коня, чтобы смотрели они на запад, в уготованный для них огонь, одежду же их повелел надеть задом наперед, а на головы повелел надеть им заостренные берестяные шлемы, будто бесовские; еловцыя на шлемах были из мочала, венцы – из соломы вперемешку с сеном, на шлеме была надпись чернилами: «Вот сатанинское войско». И приказал архиепископ водить их по городу, и всем встречным приказал плевать в них и говорить: «Это враги Божии и хулители христиан». После же повелел сжечь шлемы, бывшие у них на головах»[315].

    Владыка Геннадий, очевидно, столь увлекся устроением захватывающего зрелища, что не сумел обеспечить надежную охрану узникам, которые благополучно сбежали из заточения, кто в Литву, а кто «в немцы». Тем не менее, одной цели новгородское аутодафе достигло, наглядно продемонстрировав строптивым новгородцам, как московская власть в лице архиерея и наместников расправляется со своими врагами. Население упраздненной республики понимало, что обвинения в ереси всего лишь новый повод для очередной расправы. Если судить по московской летописи, то новгородцы были люди «невернии бо изначала не знааху Бога, ни научишяся ни отъ кого же православию, прьваго своего обычаа идолопоклонениа держахуся, а сии много летъ была въ христианстве и наконецъ начаша отступати къ Латынству». Поэтому Иван III отправился в поход на новгородцев «не ако на христианъ, но ако на иноязычникъ и на отступникъ православна..». Летописец пошел еще дальше, сравнив поход московского государя с выступлением его прадеда Дмитрия Донского против войска Мамая[316].

    Потерпев поражение, «партия реванша» решила сосредоточить усилия на дискредитации Зосимы. Преподобный Иосиф посвятил митрополиту немало проникновенных слов: «Гнусный идолопоклонственный волк, облачившийся в пастырскую одежду, напоял ядом жидовства встречавшихся ему простолюдинов, других же этот змей погибельный осквернял содомским развратом. Объедаясь и упиваясь, он жил как свинья и всячески бесчестил непорочную христианскую веру, внося в нее повреждения и соблазны. Он хулил Господа нашего Иисуса Христа, говоря, что Христос сам себя назвал Богом; он возводил многие хулы и на Пречистую Богородицу; божественные Кресты он выбрасывал в нечистые места, святые иконы сжигал, называя их истуканами. Он отверг евангельское учение, апостольские уставы и творения всех святых, говоря так: «…ни Царства Небесного, ни второго пришествия, ни воскресения мертвых нет, если кто умер, значит – совсем умер, до той поры только и был жив»[317].

    Собор на еретиков 1490 года

    А.И. Алексеев полагает, что Иосиф сознательно извратил взгляды Зосимы, представив его противопоставление праведных дел заупокойным молитвам и службам, как отрицание загробной жизни. Дабы очернить митрополита, Иосиф обвинил его в приверженности «жидовству»[318]. Между тем сборник Зосимы содержит и немало антииудейских сочинений[319]. Владыка Геннадий повел интенсивную пропаганду против Зосимы среди своих коллег – епархиальных владык. В этой работе принимал живое участие и Волоцкий игумен. Так, в 1493 году преподобный Иосиф составляет полное энергичных выражений послание своему верному товарищу по «любостяжательской» партии суздальскому епископу Нифонту. «В великой церкви Пречистой Богородицы, на престоле свв. Петра и Алексея, сидит скверный, злобесный волк в пастырской одежде, Иуда предатель, бесам причастник, злодей, какого не было древними еретиками и отступниками»[320]. Доставалось от Иосифа и государю. В мае 1492 года Волоцкий игумен пишет «Послание вельможе Иоанну», где выступает апологетом князя Бориса Волоцкого, который видится ему надежным оплотом в борьбе с ересью и противником великокняжеской власти. Сам же Иван III для Иосифа – злодей, «обновитель» древнего Каинова зла.

    В сложившейся ситуации, как предполагал Соловьев, «сами еретики могли желать удаления Зосимы, как скоро он своим неблагоразумным поведением уже обличил себя, и мог быть теперь более вреден, чем полезен их обществу»[321]. Очевидно, участников Елениного кружка компрометировал не только Зосима, но и подвизавшееся вокруг падшего митрополита окружение – бражники и содомиты. Вряд ли эта маргинальная публика интересовалась догматическими проблемами, но молва связывала их с «еретиками», и потому сие многошумное сборище, как недавно протопопы-чернокнижники, изрядно досаждало кремлевским воль думцам.

    Вторично после собора 1490 года «партия власти» руками своих оппонентов избавилась от отягощавшего ее «баласта». В мае 1494 года незадачливого Зосиму свели с митрополичьей кафедры и отправили обратно в Симонов монастырь. Правда, случилось это в отсутствие Курицына, отправившегося с посольством в Литву, но вряд ли это обстоятельство повлияло на судьбу митрополита, которая была заранее предрешена окружением великого князя. Зосима недолго задержался в Симонове, потом перебрался в Кириллов монастырь в благожелательное нестяжательское окружение. Как и после смерти митрополита Геронтия, между удалением старого и поставлением нового предстоятеля русской церкви возникла пауза длиной в полтора года, вызванная, очевидно, поисками наиболее приемлемого для «партии власти» кандидата.

    В Кремле понимали, что еще одного «злобесного волка» на престоле московских святителей ни клирики, ни миряне не потерпят. В конце концов, в сентябре 1495 года выбор пал на игумена Троицкого монастыря Симона – не замеченного в «кривоверии» или в потакании еретичеству и еретикам. А в октябре того же года великий князь отправился в Новгород, где пробыл несколько месяцев. С собой он взял младшего сына Юрия и внука Димитрия, что видится явным признаком расположения: Иван Васильевич явно приучал 12-летнего мальчика к государственным делам и недвусмысленно намекал окружающим, кого он рассматривает в качестве наследника. Деспина Софья и Василий остались в Москве.

    Милость к падшим

    В соборе 1490 года приняли участие Нил Сорский и Писий Ярославов. Их авторитет несомненно способствовал благоприятному для обвиняемых исходу. Заволжцы резко выступали против репрессий в отношении еретиков, руководствуясь различными мотивами. Безусловно, они понимали, что преследование лиц, окружавших Елену Стефановну и Димитрия, имеет прежде всего политическую, а не религиозную подоплеку. Солидарность нестяжателей с «партией власти», видными участниками которой были придворные вольнодумцы, безусловно, накладывала заметный отпечаток на их отношение к «жидовствующим». Вместе с тем ветхозаветные симпатии московского кружка вызывали у нестяжателей потребность в полемике. Своеобразным ее проявлением стал первый храм Ниловой пустыни, освященный во имя Сретения Господня, вероятно, по инициативе самого преподобного Нила[322]. Безусловно, Сретение – не единственный праздник, богословие которого раскрывает догмат о Боговоплощении, но это праздник с особым смыслом уверения в истинности Боговоплощения, подобно «Уверению Фомы» в чуде Воскресения Христова.

    В обстановке интеллектуального возбуждения, порожденного вольномыслием, сретенское посвящение Нило-Сорского скита представляется исследователям не случайным, как не случаен и содержательный отбор житий в агиографических сборниках преподобного Нила Сорского. Об особой актуальности зашиты догмата о Боговоплощении свидетельствует и роспись собора Рождества Богородицы Ферапонтова монастыря, сделанная в 1502 – 1503 годах знаменитым иконописцем Дионисием. По мнению Н.К. Голейзовского, «все сюжеты росписи… прямо или косвенно связаны с борьбой против ереси «жидовствуюших»[323]. Л.А. Успенский обращает внимание на то, что «основная тема росписи – это утверждение православного вероучения против отклонений еретиков, перечисленных собором 1490 года: здесь подчеркивается Божество и человечество Спасителя, особое место занимает прославление Богоматери, святых и подчеркнуто значение Вселенских соборов»[324].

    Дионисий работал в Ферапонтовом монастыре в то самое время, когда в десяти верстах от обители жил преподобный Нил. Он не мог не прийти к старцу, известному своим духовным рассуждением и богомыслием. Вероятно, что в тематике и духовном тоне росписи собора сказалось это общение иконописца со старцем Нилом, который обращал внимание своих современников на богословие догмата о Боговоплощении и призывал «испытывать Божественные Писания», где мы обретаем истинное знание о Боговоплощении.

    Однако роспись Дионисия является своеобразной идейно-художественной дискуссией не только с московскими вольнодумцами, но и с их преследователями. Л.И. Лившиц отмечает следующую деталь композиции «Страшного суда»: «Вместо привычного огненного потока Дионисий изобразил чистый голубой поток, исходящий от трона Спасителя и изливающийся в геенну огненную, в которой томятся души грешные. Такое прочтение Дионисия основывается на Откровении Иоанна и многочисленных ветхозаветных и апокрифических текстах, где красной нитью проходит мысль о милости Божьей к грешникам». По мнению Л. И. Лившица, основная мысль «Ответа кирилловских старцев на послание Иосифа Волоцкого об осуждении еретиков» – праведность без любви и покаяния, опирающаяся на внешнее делание, мало ценится Богом – прослеживается в росписи, посвященной притче о раскаявшемся блуднике. Здесь Дионисием изображены мытарь и фарисей, но только первый зван на трапезу, устроенную счастливым отцом по случаю возвращения блудного сына[325]. Трактовка Дионисием библейских мотивов для нас тем более интересна, что иконописец знал Иосифа еще по Пафнутьеву монастырю, находился с ним в переписке, работал и в Волоцкой обители, и в Успенском соборе у протопопа-еретика Алексея, потому имел возможность самолично оценить воззрения участников идейных столкновений конца столетия и выработать собственное отношение к предметам, вызывавшим горячие споры.

    Нил и заволжцы недвусмысленно связывали категорию духовного спасения с наличием у каждого лица свободной, направленной к добру воли, определяемой личным опытом, знаниями и нравственностью каждого отдельного человека[326]. Человек способен заблуждаться, отвергаться от Господа, но это не отнимает от него возможности покаяния и исправления. Паисий Ярославов, Нил Сорский и их сподвижники не могли сочувствовать еретикам, однако последние имели возможность спасти свою душу, но только на путях внутренней духовной работы, «синергии» – взаимодействия Божественной благодати и свободной воли человека. Как замечает И.К. Смолич, мировоззрение Нила проникнуто «духом внутренней свободы, обретаемой в процессе нравственного совершенствования человека»[327].

    Расправа над еретиками, в глазах заволжцев, в свою очередь выглядела ересью, ведь в этом случае суд мирской брал на себя функцию Суда Божьего, лишая возможности грешника через раскаяние прийти к осознанию греха и очищению от скверны, подменяя внутреннюю работу государственным насилием. Административное наказание еретика ставило под сомнение действенность Божественной Благодати. Отсюда и противоположное отношение двух партий к разномыслию и интеллектуальной деятельности вообще. Нестяжатели почитают Священное Писание, но, исходя из него, все остальные «писания многа» считают возможным разбирать критически. В то же время один из учеников Иосифа утверждал, что «Всем страстем мати – мнение. Мнение – второе падение»[328]. Любое размышление для иосифлянина – душевный соблазн, любой размышляющий – потенциальный грешник. «Ныне и в домех, и на путех, и на тръжищах иноци и миръстии вси сомнятся, вси о вере пытают…» – возмущается Иосиф в письме суздальскому епископу Нифонту[329].

    Именно «рассуждение» является для Иосифа преступлением, не признаком, но сутью ереси, а забвение Священного Писания и святоотеческих трудов, пугающая популярность «отступников» – лишь отягощающие вину обстоятельства. «Люди у нас просты, – вторит волоцкому игумену епископ Геннадий, – не умеют по книгам говорить, так лучше уж о вере никаких речей не плодить, только для того собор учинить, чтобы еретиков казнить, жечь и вешать»[330]. Иосифляне хотя и готовились к богословской дискуссии, однако самыми вескими аргументами они считали виселицу и костер. Гибель противников вызывала у любостяжателей нескрываемую радость. Р.Г. Скрынников замечал, что Иосиф с видимым удовольствием описывал смерть еретика Алексея, муки в заточении еретика Захара[331].

    Отметим другое немаловажной обстоятельство, мешавшее заволжцам требовать жестокого наказания вероотступников. В свое время афонские исихасты, которые служили примером для Паисия и Нила, подозревались в ереси своими противниками. Пренебрежение к обрядности и внешности, предпочтение живого духа мертвой букве, враждебное отношение к чиновничьему пониманию пастырского служения приводили к тому, что обвинения «исихастов» в богомильстве сделались общим местом»[332]. Нападки на безмолвников и Иисусову молитву были столь серьезны, что им были посвящены три Поместных собора в Константинополе в 1341, 1347 и 1351 годах. Нил, проведя много лет на православном Востоке, разумеется, знал об этих обвинениях, и это обстоятельство заставляло его чувствовать некоторую сопричастность с тем, кого молва, быть может безосновательно, относила к еретикам. Надо сказать, что византийские исихасты отличались редкой в те времена веротерпимостью. Так при дворе Иоанна Кантакузина подвизались исламские монахи-суфии, что также служило поводом для нападок на паламитов.

    Но, возможно, самой важной причиной, не позволявшей бросить камень в «жидовствующих», было глубокое и искреннее осознание заволжцами собственного несовершенства. Сокрушению о своих грехах посвящена «Молитва… старца Нила… имущая покаяние и исповедание грехов и страстей». В ней преподобный Нил Сорский говорит, что даже землю оскверняет своим «хожнием». Отправляя послание к брату, вопросившему его о помыслах, преподобный Нил Сорский писал: «Что бо аз реку, не створив сам ничто же благо! кый есть разум грешнику? Точию грехи»[333]. В своем Уставе Нил приводит следующие слова Григория Синаита «Как не считать себя сквернейшим из всех тварей, в естественном состоянии находящихся, как (созданы), мне, по причине безмерных моих беззаконий (пребывающему) ниже естества? Ибо, воистину, и звери, и скоты чище меня, грешного…»[334] В своем духовном завещании преподобный молил братию: «…по кончине моей повергните тело мое в пустынном месте, да изгложут его звери и птицы, потому что согрешило оно перед Богом много и недостойно погребения»[335]. Человека с подобным умонастроением очень трудно представить в роли обличителя чужих грехов, а тем более судьи и палача.

    Интеллектуальная мобилизация

    Традиция и общественное мнение Московской Руси противились расправам над инакомыслящими. Внушение чувства страха и покорности, привносившееся в общественное сознание иосифлянской идеологией, явно дисгармонировало с традиционными установками древнерусского православия на любовь, всепрощение и личный пример, которые, кстати, являли собой оппозиционное иосифлянству нестяжательство[336]. Не говоря о том, что общественное мнение склонялось на сторону противников церковных стяжаний, Геннадий и его сторонники наглядно убедились в том, что их призывы к репрессиям не встречают сочувствия ни в верхах, ни в низах. Убедились они и в интеллектуальном превосходстве противников, скудости собственных богословских познаний. Так, Геннадий в 1489 году писал ростовскому архиепископу Иоасафу: «Да есть ли у вас в Кирилове, или в Фарофонтове, или на Каменном, книги: Селивестр папа Римскы, да Афанасей Александрейскы, да Слово Козмы прозвитера на новоявльшуюся ересь на богумилю, да Послание Фотея Патриарха ко князю Борису Болгарьскому, да Пророчьства, да Бытия, да Царьства, да Притчи..»[337] Из просьбы-жалобы Геннадия следует, что «всем этим» старейшая и наиболее престижная новгородская епархия в то время либо не располагала, либо имевшиеся в наличие списки не удовлетворяли соратников архиерея.

    Среди списка востребованной охранителями литературы значится «Беседа» пресвитера Козьмы, посвященная разоблачению ереси богомилов. Ю.К. Бегунов обращал внимание на то, что творение болгарского богослова X века Козмы Пресвитера было необходимо новгородскому владыке и Иосифу Волоцкому «не только как руководство по искусству обличения, но и для опровержения некоторых, вполне конкретных взглядов новгородских еретиков»[338]. Оттуда же из писаний Козьмы борцы с ересью могли получить следующий ценный совет, которому неукоснительно следовали в дальнейшем: «Уча еретика, не только не научить его, но и кого-либо из неразумных развратить..» Между тем богомилов, враждовавших против церковной собственности, в Византии сравнивали с паламитами. Геннадий и его единомышленники явно усматривали сходство между богомильской доктриной и воззрениями заволжских старцев, и целили прежде всего в нестяжателей, а не в кремлевских вольнодумцев.

    Примечательно, что Геннадий искал нужные ему рукописи в заволжских монастырях – цитаделях нестяжателей – и обращался к владыке Иосафу. Иосаф (в миру князь Иван Михайлович Оболенский), прежде игумен Ферапонтова монастыря (туда же он вернулся, оставив архиерейскую кафедру), несомненно, принадлежал к числу сторонников Нила и сочувствовал правительственной партии, как и многие его родственники. В этом свете обращенная к Иосафу просьба Геннадия Гонзова: «Мощно ли у мене побывати Паисею да Нилу, о ересех тех было с ними поговорити?», приобретает ощутимый привкус провокации[339]. Любостяжатели всячески старались вызвать оппонентов на содержательный разговор о ереси, дабы отыскать изъяны в их позиции или даже изобличить как соучастников ереси.

    Необходимо признать за лидерами антиеретической партии не только изощренность, сребролюбие, жестокость и беспринципность, но и умение видеть свои слабые места и желание преодолевать недостатки. Менее всего они напоминают закоснелых традиционалистов. Геннадий и его единомышленники остро чувствовали потребность в пополнении интеллектуального арсенала. С прискорбием наблюдая невежество современного духовенства, новгородский епископ не раз ходатайствовал о заведении духовных училищ перед великим князем и митрополитом. Иосиф, как мы можем судить по «Просветителю», отличался изрядной начитанностью. Он превратил Волоцкий монастырь в центр книгописного дела и активно собирает рукописи. К 1545 году обитель имела книжное собрание, насчитывающее 755 книг – весьма значительная для своего времени цифра. Скажем, в 1549 году в библиотеке Соловецкого монастыря, основанного на сорок с лишним лет ранее Волоцкого, мы находим всего 281 книгу[340].

    В свете нападок со стороны еретиков Геннадий принялся изучать вопросы хронологии, анализировать принципы счисления, представленные в «Шестокрыле», сравнивать их с христианскими аналогами. «А что числа поставлены в Шестокриле 276 девятьнадесятиц, ино то учинили на прелесть христианскую – хотят рещи: лета христианскаго летописца съкратишась, а наша пребывают. А то хотят ту прелесть явити как изойдет наша Пасхалиа, занеже аз испытаю его прошел, да и написано у меня. Ино те числа, что поставлены, 376 девятьнадесятниц лет будет 5228. И потому и но у них еще пришествия Христова несть, ино то они ждут антихриста. Ино то прелесть великая!»[341]

    Борьба иосифлян с вольнодумцами находила отражение и в иконографии. На таблетке из новгородского собора Св. Софии, которая датируется концом XV – началом XVI веков, изображающей приведение Христа на судилище к Понтию Пилату, появляется новая деталь: рядом с Пилатом на одном троне восседают первосвященники Анна и Каиафа, что является отступлением как от канонических, так и апокрифических евангельских текстов[342]. Несомненно, что иконописец, выполняя волю заказчика, акцентировал внимание на вине иудейских первосвященников в осуждении и казни Иисуса, утверждая мысль об известной ненависти евреев к Христу и Христовой вере, тем самым иллюстрируя опасность обнаруженной ереси.

    Лидеры охранительной партии в отличие от Нила Сорского не прошли богословскую школу Афона и не путешествовали по Европе, как Федор Курицын. Они изыскали совершенно неожиданный источник пополнения интеллектуального багажа. Безо всякого предубеждения они обратились за недостающими познаниями к… католической церкви. В Новгороде сотрудниками православного епископа стали монах-доминиканец Вениамин и дипломат Дмитрий Герасимов, не раз бывавший в Риме. Они взялись переводить труды католических богословов, полемизирующих с иудаизмом. От этого начинания Геннадий перешел к более масштабному проекту – составлению церковно-славянской Библии, опередив и греческий Восток, и латинский Запад. Сотрудничество борцов с вольномыслием и римо-католиков было столь тесным, что исследователь геннадиевской Библии И. Е. Евсеев говорил о невидимом сближении с латинством, о «весьма сгущенной католической атмосфере» вокруг Геннадия и даже о прямом «проявлении воинствующего католического духа в русской церковной жизни»[343].

    Западническую ориентацию православных псевдоохранителей обусловил расклад политических сил. Геннадий и Иосиф не имели в то время заметного влияния на государя, их же противники не только заняли ключевые посты в кремлевской администрации, но и умело мимикрировали и конспирировались. Удельное движение к тому времени понесло серьезные потери. В 1494 году в заточении умер Андрей Углицкий, еще раньше – покровитель преподобного Иосифа Борис Волоцкий. Тяжело переживая эти утраты, игумен обрушился с горькими упреками на Ивана III, уподобив его библейскому братоубийце Каину. Но слезами делу – борьбе с секуляризационными притязаниями Ивана III и его окружения – не поможешь. У любостяжателей осталась одна надежда и опора – великая княгиня Софья Фоминишна и достигший совершеннолетия Василий. Обличение еретичества стало главным оружием «партии реванша», а «любостяжатели» – главными союзниками Деспины и ее сторонников в споре с партией Елены Стефановны.

    Ведущую роль в окружении Деспины играли греки братья Юрий и Дмитрий Траханиоты, униаты по вероисповеданию. Они-то и выступили посредниками между католическим Западом и сторонниками новгородского владыки. Епископ Геннадий обратился к Траханиотам с просьбой получить разъяснения на счет ожидаемого через два года «конца света». В ответ Геннадий из Рима получил новую пасхалию. Также по заданию новгородского владыки Траханиоты пригласили любекского печатника Готана, принятого на службу епископа. Траханиоты же познакомили Геннадия с послом германского императора, от которого новгородский епископ получил достоверную информацию о деятельности испанской инквизиции, которая среди прочего занималась преследованием тайных иудеев. Епископ горячо хвалил «шпанского короля» за столь эффективный метод подавления «ересей жидовских».

    Переимчивый Геннадий, как мы уже упоминали, даже устроил на берегах Волхова аутодафе на русский лад. Появление на Руси столь ретивого ученика заинтересовало европейских инквизиторов, и их представители поспешили объявиться в землях Ливонского Ордена в то время, когда Геннадий затеял театрализованную расправу над еретиками, чтобы удостовериться, насколько успешно западные методы прививаются на российской почве. Любостяжатели были готовы использовать для борьбы с вольнодумцами самые последние достижения западной цивилизации – от инквизиции до книгопечатания. Их усердие даже возбудило иллюзии у сторонников объединения церквей под властью римского первосвященника. В это время придворный лекарь Николай Булев пишет ростовскому епископу Вассиану послание о перспективах заключения унии. Отметим, что Булева, который прежде служил придворным врачом папы римского, ко двору Ивана Васильевича пригласил Юрий Траханиот. Любопытно и другое: свои идеи Булев, очевидно рассчитывая на благосклонное к ним отношение, излагает епископу Вассиану – брату Иосифа Волоцкого и соратнику Геннадия Новгородского. Разумеется, этим надеждам не дано было сбыться. Тактический союз униатов и иосифлян распался в начале следующего века, сразу же после того, как цель, объединявшая оппозиционеров – разгром еретической партии, – была достигнута.

    Третий Рим и его строители

    Противники «любостяжателей» между тем проявляли не меньшую идеологическую гибкость. Возникновение так называемой концепции «Москва – Третий Рим» принято связывать с падением Константинополя, браком Ивана III с представительницей византийского императорского дома Софьей Палеолог. Однако Р.Г. Скрынников замечает, что мысль о византийском наследии развивали не «греки» из окружения Деспины Софьи, а духовные лица и книжники, близкие ко двору невестки великого князя Ивана III Елены Волошанки – жены его старшего сына Ивана Молодого.

    Исследователь находит это положение парадоксальным[344]. Скорее всего по ряду причин его стоит назвать закономерным. Именно кружок Елены располагал соответствующими творческими и интеллектуальными способностями. Федора Курицына можно с полным основанием назвать первым на Руси светским литератором. Помимо «Лаодикийского послания» его перу принадлежит «Повесть, или Сказание, о Дракуле», написанная после поездки в Венгрию и Валахию. Здесь на примере мутьянского воеводы Курицын показывал, до каких крайностей может дойти неограниченная власть, даже стремящаяся нести добро. Курицына называют даже в числе возможных авторов «Повести о стоянии на Угре», хотя Федора Васильевича во время нападения Ахмата в России не было. Его брат Иван-Волк Курицын составил сборник «Мерило праведное», содержащий различные правовые акты. Другой участник Елениного кружка переписчик Иван Черный скопировал крупнейшее историческое произведение Средневековья «Еллинский летописец», излагавшее важнейшие события всемирной истории.

    В противоположность москвичам для Софьи Палеолог и ее придворных воспоминания о Византии были слишком живыми и предметными и потому мало пригодными для аллегорических метафор. К тому же сомнительно, чтобы иноземцы, либо исповедующие унию, либо, как Софья, воспитанные в униатской традиции, оказались способны прозреть в Москве новый центр истинного христианства. Для униатов таким центром являлся папский Рим, да и рассматривать падение Константинополя как расплату за «греховность» Деспина и ее окружение вряд ли были готовы.

    Как отмечал П.Н. Милюков, поиском кандидатуры на титул Третьего Рима увлекались не византийцы, а оппозиционные Константинополю представители балканского книжного духовенства: «Москва должна была явиться в роли, предназначенной когда-то для стольного града Тырнова»[345]. В это время у греков еще не утихла боль от разгрома империи, и при всей политичности и лицемерии соплеменников Софьи само намерение искать некую замену своей падшей, но великой столице в расположенной на задворках Европы Москве должно было казаться византийцам кощунственным. У Елены Стефановны имелся свой взгляд на византийское наследство: она считала, что молдавские господари ведут свой род из Рима, а значит, предки ее самой и ее сына Димитрия имеют еще более древнее происхождение, чем предки Деспины Софьи, и даже имеют то преимущество, что сохранили православную веру в борьбе с католичеством в отличие от Палеологов, которые были известны как сторонники подчинения православной церкви Риму[346].

    Между тем первая импровизация на «римскую» тему – «Смиренного инока Фомы слово похвальное о благоверном великом князе Борисе Александровиче» появилась до приезда в Москву Софьи Палеолог и даже до падения Царьграда. Некто Фома, тверской делегат на Флорентийском соборе, на котором была заключена уния между греческой и католической церквами, вдохновился на грандиозное славословие в честь своего государя – великого тверского князя. Борис Александрович уподобляется Фомой библейским царям, римским императорам Августу и Тиберию и византийскому императору Льву VI Мудрому. Комплименты в адрес Бориса автор вкладывает в уста византийского императора Иоанна и вселенского патриарха Иосифа.

    Иноку, видимо, чрезвычайно понравился найденный им сюжетный ход: 22 (!) православных митрополита восхваляют на все лады тверского князя, чтобы тут же прийти «в исступление ума, помышляя о совершенстве их похвалы». Более того, эти вымышленные речи подтверждают искренность Фомы, восхищенного тверским правителем. «Но, может быть, кто-нибудь подумает, что все я это написал за вознаграждение или из страха – пусть тогда он прочтет похвалы сих святых отцов и узнает, как прославили они великого князя Бориса. Кто же научил их этому? И кто подвинул их восхвалять таким образом?» – с простодушной наглостью обращается к читателям Фома[347].

    Впрочем, нас больше интересует другая тирада сего бесподобного панегириста. Перебрав многочисленные лестные для своего патрона сравнения, Фома решает, наконец, уподобить Бориса Александровича императору Константину: «Тот правоверный царь Константин первый принял христианское благочестие, а сей благочестивый великий князь Борис Александрович от Владимира принял таковую же православную честь, и хвалу, и доброславие»[348]. В отличие от позднейших сочинений здесь мы видим не прямую связь «византийский император (здесь Святой равноапостольный Константин) – великий киевский князь (здесь Владимир I Святославич) – великий князь, современник автора (здесь Борис Тверской)», а сопоставление, однако в этом произведении присутствуют все компоненты, необходимые для «построения» здания «Третьего Рима».

    Оставалось добавить некоторые недостающие звенья («Византия вышла из Римской империи», «Русь восприняла христианство из Константинополя»…), чтобы идеологическая конструкция приняла завершенный вид и получила право жительства в московском интеллектуальном обиходе. Эту задачу выполнил митрополит Зосима, в миру – чиновник великокняжеской канцелярии по «фамилии» Бородатый, который был не столько духовным лицом, сколько «лукавым царедворцем». Вероятно, еще и поэтому он первым смекнул, что сравнение Москвы и Константинополя – плодоносная жила, и тот, кто первый ее разработает, получит приличные дивиденды. Уместный повод вскоре представился. Имевшаяся в распоряжении русской церкви пасхалия – «расписание» празднования Пасхи завершалось 7000 годом с сотворения мира или 1492 годом с Рождества Христова, который в этой связи многими воспринимался как год «скончания века сего». Дабы пресечь брожение умов, Зосима составил пасхалию на следующие 20 лет. Несостоявшийся Апокалипсис рассматривался автором как ознаменование нового этапа жизни православного мира, отныне получавшего новый центр. По мысли Зосимы, сам Бог поставил Ивана – «нового царя Константина новому граду Константина – Москве и всей Русской земле и иным многим землям государя». В «Извещении о пасхалии», который А. А. Зимин называет программным произведением окружения Дмитрия-внука, Иван III впервые титулован «государем и самодержцем всея Руси»[349].

    Очевидно, что Зосиме или его соавторам, также близким к Елене Волошанке, было известно произведение инока Фомы или даже сам его автор. Покойный супруг Елены Стефановны Иван Молодой в сентябре 1485 года после присоединения Твери к Москве был объявлен великим тверским князем. Тогда многим тверским аристократам и книжникам пришлось переселиться в Москву. По матери наследник и соправитель государя приходился внуком тому самому достохвальному Борису Александровичу Тверскому, а Елена Стефановна была двоюродной сестрой супруги последнего тверского князя Михаила Борисовича. «Тверь надолго стала опорой семьи Ивана Ивановича», – констатирует А.А. Зимин, по мнению которого комплекс идей, развивавшихся в кругу Елены Стефановны, «имел тверское происхождение»[350].

    Б.А. Успенский обратил внимание на то, что митрополит Зосима Константинополь именует «Новым Иерусалимом», а Москва объявляется новым Константинополем, однако уже в новой редакции пасхалии 1495 года «Новый Иерусалим заменяется на Новый Рим»[351]. В этой связи Б.А. Успенский замечает, что «Иерусалим и Рим обозначают две разные перспективы – Божественную и человеческую, – которые соответствуют двум пониманиям царства: как Царства Небесного и как царства земного». По мнению исследователя, «замена выражения „Новый Иерусалим“ на „Новый Рим“ в контексте оценки новой исторической роли Москвы оказывается чрезвычайно значимой»[352]. В этой связи С. Д. Домников предположил, что «Новый Рим» в списке 1495 года появился после того, как «сподвижников Ивана III из итальянского круга Софьи Палеолог возмутило отсутствие Римской империи в списке великих христианских империй»[353].

    Между тем причина замены «Нового Иерусалима» на «Новый Рим» достаточно очевидна, носит прозаический характер и вряд ли позволяет вслед за вышеупомянутыми авторами делать далеко идущие выводы. Во время подготовки первой редакции «Изложения пасхалии» русские книжники были охвачены эсхатологическими настроениями, что обусловило характерные ассоциации. Сам Б.А. Успенский отмечает, что выражение «Новый Иерусалим» восходит к Апокалипсису. «И увидел я новое небо и новую землю; ибо прежнее небо и прежняя земля миновали, и моря уже нет. И я Иоанн увидел святый город Иерусалим, новый, сходящий от Бога с неба, приготовленный как невеста, украшенная для мужа своего» (Откр. 1, 2). Однако Второе пришествие не состоялось, появление Нового Иерусалима откладывалось на неопределенный срок, люди остались на «прежней земле» со своими прежними заботами. Соответственно место эсхатологических ассоциаций заняли самые что ни на есть земные – политические. Стоит напомнить, что «римский вариант» позволял Москве не только возвыситься до Константинополя, но и унизить папский Рим, с которым на Руси никогда не прекращалась полемика.

    В 1496 году «партия власти» снова обратилась к византийскому наследию. Чин поставления нового московского митрополита впервые оказался скопирован с церемонии интронизации константинопольских патриархов. Содержательная часть поставления также соответствовала константинопольскому образцу. Стремясь максимально обезопасить себя от нападок церковных иерархов, московские вольнодумцы поспособствовали тому, чтобы поставление троицкого игумена Симона произошло всецело по воле государя и собранный по сему случаю собор оказался данью форме. (Епископ Геннадий, остававшийся при дворе персоной нон грата, не смог присутствовать на соборе и ограничился присылкой грамоты.) Таким образом, свои полномочия глава церкви отныне получал от светского властителя, то есть за великим князем сознательно закреплялись канонические права византийского василевса. Слова, обращенные Иваном к Симону при вручении пастырского жезла: «Всемогущая и животворящаа святаа Троица, даруяющаа намъ всеа Русии государство, подает тебе сий святый великий престол архирейства» – недвусмысленно свидетельствовали о том, что власть церковная лишь производная от власти светской[354]. А раз так, то митрополит Симон и помышлять не мог о преследовании еретиков. «Партия власти» не предполагала, что, укрепляя свое положение за счет возвышения великокняжеской власти, она подготовляла свое падение.

    Следующее произведение, в котором сторонники Елены Стефановны и Димитрия продолжили развивать тему «нового Константинополя», стало «Сказание о князьях владимирских», приуроченное к коронации Димитрия – сына Елены и внука Ивана III. Венчание Димитрия в качестве великого князя и соправителя в 1498 году завершало победу над приверженцами Софьи и ее сына Василия. Вот и автор «Сказания.», по замечанию Р.Г. Скрынникова, «старался доказать, что владимирские князья давно породнились с императорским домом и стали его наследниками, из чего следовало, что греческое родство Василия не имеет значения»[355]. Породнение с Византийской короной, следуя автору «Сказания.», произошло в XI веке, когда император Константин Мономах вручил царские регалии – шапку Мономаха своему внуку – Владимиру Мономаху Киевскому.

    Видимо, еще ранее, чем в Москве, идея преемственности Руси и древних христианских центров была изложена в Новгороде вернувшимся из поездки в Рим сотрудником епископа Геннадия Дмитрием Герасимовым. Сюжет его повести «О белом клобуке» сводится к чудесному перемещению величайшей святыни – белого клобука из Рима и Константинополя в Новгород – к новгородскому владыке. Герасимов, устами римского папы Сильвестра, предрекает наступление времен, когда «царя русского возвеличит Господь над многими языки, и под властию го мнози царие будут от иноязычных, и патриаршеский великий чин от царствующего сего града такожде дан будет рустей земли во времена свою и страна та наречется светлая Россия»[356].

    Несмотря на эпический размах и профетический пыл автора, вряд ли стоит рассматривать это произведение как пример осознания современниками нового положения Русского государства и открывавшихся перед ним блестящих перспектив. Герасимов и его московские коллеги работали в злободневном жанре «политической публицистики». «Белый клобук», воспетый Герасимовым, – еще один аргумент в пользу его патрона епископа Геннадия в его борьбе с еретиками и их московскими покровителями, и одновременно изящный реверанс в сторону великого князя, которого Геннадий надеется привлечь на свою сторону. Обращаясь к событиям, имевшим место сотни лет назад, мы склонны придавать им эпохальное значение, подчас забывая, что люди, жившие в то время, как и мы сегодня, прежде всего решали свои сиюминутные задачи. Вот и концепцию «второго Константинополя» или «третьего Рима» придворные публицисты (будь то в Москве или Новгороде) вполне цинично использовали как модную тему, откликаясь на актуальные общественные события.

    Брак Ивана III Васильевича и Софьи Палеолог действительно актуализировал вопрос о значении многовековых связей между Русью и Византией. Однако, как справедливо заключал И.Н. Жданов: «Наши предки долго и пристально наблюдали процесс медленного умирания Византии… Это наблюдение могло давать уроки отрицательного значения, а не вызывать на подражание, могло возбуждать отвращение, а не увлечение»[357]. «Только спустя два десятилетия идея „Третьего Рима“ преобразилась под пером бескорыстного апологета. Монах псковского Елизарьева монастыря Филофей впервые обратился к ней в Хронографе 1512 года. Примерно в это же время Филофей составил Послание князю Василию III. В нем автор, указывая на нестроения в церковной и частной жизни, обратил внимание князя на высоту исторической миссии, которая выпала его державе, наследующей Риму и Константинополю. „Сего ради подобает тебе, о царю, содержати царствие твое со страхом Божиим.. Внемли, благочестивый царю, яко вся хрестьянска царства снидошася в твое едино царствие“[358].

    Филофей не собирался льстить государеву самолюбию, а настоятельно обращал внимание на историческую ответственность, которая выпала на его долю. В еще одном послании из Елизаровского монастыря самодержец сравнивается с ветхозаветным Ноем, «в ковчезе спасеныи от потопа, правя и окормяя Христову церковь и оутвержаа православную веру». Ной явно не тот библейский персонаж, с которым принято сравнивать могущественного царя. Вспомним хотя бы инока тверского Фому, уподобляющего великого тверского князя царю Соломону. Как справедливо отмечает Г. Флоровский: «В послании к великому князю Филофей именно предостерегает и даже грозит, но не славословит»[359].

    Филофей – не московский книжник и даже не псковитянин. Елизаровский монастырь находился довольно далеко от древнего города. Из своего далека, из келейной тиши старец пристально наблюдал за происходившими на Руси изменениями и узрел то, чего не заметили столичные грамотеи, погруженные в придворную суету и хитросплетение интриг. В его посланиях не славословия, а скорее радостное удивление от свершающегося на его глазах Божьего промысла и одновременно тревога – готова ли Москва выполнить завещанное.

    Не прошло много времени, как бывший Киевский митрополит Спиридон-Савва оперативно откликнулся на произведения Филофея и переделал их в верноподданном духе, выкинув, разумеется, докучливые наставления встревоженного монаха. Его «Послание о Мономаховом венце», созданное не позднее 1523 года – по сути, перепев «Сказания о князьях Владимирских», к тому времени, видимо, уже подзабытого, что подтверждает преходящее значение данного произведения. Ловкий книжник выкинул из «Сказания..» потерявшие злободневность, обидные для Ивана III намеки в адрес императора Константина, зато прибавил сообщение о том, что мономаховым императорским венцом венчаются «все великие князья владимирские, когда становятся на великое княжение русское, как и сей вольный и самодержец царь великой России Василий Иванович»[360].

    Но «иностранец» Савва, видимо, не до конца разобрался в местной московской специфике и немало досадил великому князю, который совершенно не выказывал ни малейшего желания венчаться на царство. Более того, любые византийские аналогии были Василию Ивановичу до крайности неприятны, поскольку в его сознании были неразрывно связаны с его соперником Димитрием Ивановичем. При Василии III концепция «Москва – Третий Рим» вышла из моды, чтобы быть воскрешенной его сыном Иваном Грозным.

    Заговор Деспины

    На всем протяжении 90-х годов XV века позиции «партии власти», казалось, все более укреплялись. Правительство Ивана Патрикеева осуществляло политику модернизации: проводилась земельная реформа (территория государства разбита на единые меры – сохи), реформа государственного управления. В 1497 году был составлен Судебник, что, по мнению А. А. Зимина, стало одним из мероприятий Ивана III и правительственного кружка Елены Стефановны, направленных на укрепление великокняжеской власти[361]. Главными помощниками Патрикеева в составлении Судебника стали Федор Курицын да дьяки Василий Долматов и Василий Жук. В Судебнике были собраны процедуры и правовые нормы, которыми должны были руководствоваться высшие и местные суды в разборе дел о земельных владениях и торговых займах, отношениях между хозяевами и наемными работниками, землевладельцами и крестьянами.

    Одной из статей Судебника определялось право крестьянина переходить из одного владения в другое – так был учрежден знаменитый «Юрьев день». В то время данная норма отвечала интересам и крестьян, и землевладельцев, и великого князя. Крестьяне получали законодательное подтверждение того, что они имеют возможность свободного передвижения, землевладельцы – гарантии того, что их работники не сбегут до окончания сельскохозяйственного сезона, а великий князь – того, что будет уплачена пошлина с урожая. Как отмечает А.А. Зимин, во время появления московского Судебника в ряде стран Европы (в том числе Англии и Франции) подобных общегосударственных кодексов не существовало[362].

    «Партия власти» выигрывала и во внутриполитической борьбе. Ни лобовая атака на церковном соборе, ни модернизация интеллектуального потенциала, ни смена митрополита не принесли униатско-иосифлянской оппозиции, сплотившейся вокруг великой княгини Софьи, никаких дивидендов. Более того, сторонники Елены Стефановны и Димитрия продолжали продвигать своих людей: словно в издевку над Геннадием в новгородский Юрьев монастырь игуменом был поставлен еретик Кассиан – брат известного нам переписчика Ивана Черного. Однако сторонники Елены Волошанки и Димитрия пропустили очень важный кадровый ход любостяжателей. Помимо того, что Юрий Траханиот присоветовал Ивану Васильевичу своего доверенного человека Николу Булева в качестве придворного врача, духовником государя стал соумышленник антиеретической партии игумен Андроникова монастыря Митрофан.

    Эти люди благодаря своему исключительному положению получили возможность наладить самые доверительные отношения с великим князем, и никакой правительственный деятель или политический советник, каким бы расположением государя он ни пользовался, не мог конкурировать с ними. В критический момент игры за влияние на Ивана Софьины «шестерки» оказывались козырными и могли побить боярских «королей» и «тузов».

    Но в конце 1497 года многим, вероятно, казалось, что до решающей схватки дело не дойдет: в декабре был раскрыт заговор Софьи и Василия, составленный с целью убийства княжича Димитрия. План, составленный Василием и его приверженцами Афанасием Еропкиным и Владимиром Гусевым, состоял в следующем: сам Василий намеревался отправиться на север и захватить великокняжескую казну, хранящуюся в Вологде и Кириллове. Софья готовилась отравить Димитрия. Летописец сообщает, что великий князь «опалу положил на жену свою на великую княгиню Софию о том, что к ней приходиша бабы з зелием; и обыскав тех баб лихих, князь великий велел их казнити, потопити в Москве-реке нощию, а с нею от тех мест начат жити в бережении»[363]. Иван Васильевич явно вспомнил о слухах, сопровождавших смерть его старшего сына, и поверил в то, что угроза распространяется и на него самого.

    Опала на великого князя Василия Ивановича

    Что подвигло Софью и Василия на столь решительный, если не сказать отчаянный, шаг? Восстановленная С.М. Каштановым хроника противостояния между группировками Василия-сына и Димитрия-внука свидетельствует о том, что чаша весов попеременно склонялась то в одну, то в другую сторону. В ноябре 1491 года, когда отпала необходимость в нейтрализации углицкого князя, Иван III сначала лишил Василия Тверского княжества, а затем начал выдвигать Дмитрия-внука в качестве политического противовеса старшему сыну. В 1492 – 1493 годах имело место реальное возвышение Дмитрия-внука. Дальнейшему росту политического авторитета Дмитрия в 1494 – 1495 годах, соответствовало полное исчезновение в это время с политической арены Василия. Свадьба дочери Ивана III Деспины Елены и литовского государя Александра усилила позиции Софьи, которой в 1496 – начале 1497 годах удалось добиться определенного преобладания, что выразилось в возвышении Василия в эти годы. Однако в августе 1497 года началось очередное и весьма интенсивное возвышение Дмитрия, которое должно было быть закреплено венчанием шапкой Мономаха[364]. Летописец сообщает, что Василий якобы «сведал от дьяка от Феодора Стромилова то, что отец его князь великий хочет жаловати великим княжением Володимерским и Московским внука своего князя Димитрия Иоанновича»[365]. Деспина решила идти ва-банк.

    Плетя заговор, Софья и Василий привлекли на свою сторону удельных князей, ущемленных разрастанием централизованной великокняжеской власти. Они составили еще одну силу оппозиции, помимо церковных ортодоксов и униатского окружения Деспины. Таким образом, замечает Г.В. Вернадский, «заговор 1497 года представляется возрождением федеративной идеи, противостоящей аристократии»[366]. Родичи одного из главных заговорщиков Владимира Гусева были связаны с верейским удельным домом. Не случайно Василий намеревался бежать в недавнюю верейскую вотчину – Белоозеро, где еще сильны были позиции противников политики Ивана III и его правительства. Однако очередной раунд борьбы Софья Фоминична проиграла.






     


    Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Наверх