Глава вторая

КОСМОДРОМ

Космодром…

Сейчас это слово звучит спокойно, прозаично, вполне по-деловому. Космодром многократно описан. Все его сооружения — и монтажно-испытательный корпус (МИК), и рельсовая колея, ползущая по степи к стартовой позиции, и сама стартовая позиция — широко известны по фотографиям, хроникальным, художественным и не очень художественным кинофильмам, телепередачам.

На фоне такого полноводного потока информации места для экзотики вроде бы не остаётся…

Но весной шестьдесят первого года дело обстояло иначе: космодром в то время считался объектом особой секретности. Отправляясь туда в командировку, полагалось даже дома, в семье, не говорить куда едешь. Правда, большинство из старожилов космодрома относилось к этим строгостям довольно трезво. Особенно после того, как появились в мире спутники, снабжённые фотоаппаратурой с такой разрешающей способностью, что скрыть от них невозможно было даже отдельную автомашину, не говоря уж о таком, ни на что другое не похожем, раскинувшемся на десятки километров объекте, как космодром. Элементарный здравый смысл свидетельствовал… Впрочем, чего стоит здравый смысл по сравнению с утверждёнными в инстанциях «положениями»!

Так и существовал космодром, официально овеянный покровом тайны, пока… пока не появился на нем сначала президент Франции де Голль, потом посол США и многие другие знатные визитёры, не говоря уж об иностранных космонавтах и их дублёрах. Как и следовало ожидать, ни малейшего ущерба нашей космонавтике или безопасности страны эти посещения не причинили.

Но все это было позднее. А в начале 1961 года слово «космодром» звучало достаточно таинственно. Особенно для тех, кто, подобно мне, к делам космическим едва начинал приобщаться.

Немудрёно, что собирался я впервые на космодром очень заинтересованно и в настроении, я бы сказал, даже несколько приподнятом.

Космодром представлялся мне… Впрочем, насколько я помню, в сколько-нибудь чётком виде он мне тогда вообще не представлялся, голова была чересчур забита множеством текущих, вполне конкретных дел. Но все же какие-то наполовину подсознательные ассоциации в этой забитой голове плавали, ассоциации с чем-то давно, в юности, прочитанным или виденным в кино, похожим на комплексы фантастических сооружений, вроде генератора солнечной энергии в фильме «Весна».

Во всяком случае, я ожидал увидеть сооружения, которые в репортажах принято называть величественными или марсианскими.

И вот я впервые отправляюсь на космодром. Процедура отлёта, вскоре ставшая по-домашнему привычной, поначалу произвела на меня впечатление прежде всего именно этой своей домашностью, полной непарадностью, будто люди не на таинственный, романтический космодром летят, а в обычную командировку или в отпуск в какие-нибудь давно обжитые Гагру или Сочи.

В назначенный день, точнее — в ночь перед назначенным днём, улетавшие собирались у закрытого в этот час газетного киоска пассажирского зала Внуковского аэропорта. Сейчас этому залу присвоен номер первый, но тогда второй зал ещё только строился, а потому не было и надобности в их нумерации.

Вылет назначался, как правило, на ночное время не случайно. В этом проявлялось характерное для Королева стремление «не терять дня». В самом деле, чтобы добраться из Москвы до космодрома, нашему самолёту требовалось не менее пяти часов лётного времени, около часа уходило на дозаправку бензином в Уральске или Актюбинске, да ещё два часа набегало за счёт разницы в поясном времени Москвы и Казахстана. Вот и получалось, что каждый участник нашего рейса мог работать в Москве до позднего вечера, подремать, что называется, вполглаза в самолёте и появиться к самому началу следующего рабочего дня на космодроме. Не таков был Королев, да и все его коллеги, чтобы оставить столь соблазнительную возможность нереализованной. Правда, в обратном рейсе — с космодрома в Москву — эти два часа разницы в полётном времени портили все дело: как ни рассчитывай, а какая-то часть ночного времени «пропадала впустую». Но тут уже ничего поделать было невозможно, на законы вращения земного шара даже Королев повлиять не мог (о чем, как я подозреваю, немало сожалел).

У газетного киоска собрались человек десять—пятнадцать: Сергей Павлович Королев, Мстислав Всеволодович Келдыш, Валентин Петрович Глушко, Константин Давыдович Бушуев, Николай Алексеевич Пилюгин, Алексей Михайлович Исаев, Борис Викторович Раушенбах, Семён Ариевич Косберг, Владимир Павлович Бармин…

У литератора, работающего в так называемом художественно-биографическом жанре, здесь, наверное, просто разбежались бы глаза: что ни человек, то по всем статьям достойный герой большой и интересной книги. Но такого литератора поблизости почему-то не оказалось. Да и никто из сидящих по углам или сонно бродящих по пассажирскому залу ночных пассажиров и немногочисленных служащих аэропорта не обращал ни малейшего внимания на нескольких негромко беседующих мужчин среднего возраста и нормального командировочного вида, во всяком случае без каких бы то ни было примет величия в их внешнем облике.

Точно в назначенное время — минута в минуту — к киоску подошёл коренастый седой человек, уважительно, но с достоинством поздоровался с собравшимися и доложил Королеву, что, мол, машина и экипаж готовы, погода не препятствует, разрешение у диспетчера получено, словом, можно лететь. Это был Павел Емельянович Тимашев, старый, опытный лётчик (из тех, кого принято называть «авиационными волками»), человек сложной, переменчивой судьбы. До войны он был пилотом гражданского воздушного флота, в годы войны воевал в авиации дальнего действия, где дослужился до должности командира авиадивизии и звания генерал-майора авиации. Потом возглавлял лётно-испытательную станцию на большом авиационном заводе. Не раз приходилось ему расплачиваться за разного рода прегрешения (преимущественно чужие), так что так называемая лестница служебных перемещений была им хорошо исхожена в обоих направлениях: как вверх, так и вниз. Но что оставалось при нем всегда — это уважение и симпатия коллег — за справедливость, независимость характера, доскональное знание своего дела. В дни, о которых я сейчас рассказываю, Тимашев командовал небольшим лётным подразделением, обслуживавшим КБ Королева.

— Ну что, кажется, все в сборе? — полувопросил-полуконстатировал Королев и, не услышав возражений, резюмировал: — Пошли.

И вся компания, вытянувшись цепочкой, направилась к самолёту. Забравшись в него, все быстро устроились поудобнее в креслах пассажирского «Ил-четырнадцатого» с нескрываемым намерением «добрать» часика два-три, и я сразу после взлёта почувствовал себя уже как бы на пороге космодрома. Восход солнца встретили в воздухе…

Вот так — предельно буднично — улетали на космодром люди, которых впоследствии назвали пионерами космонавтики… Впрочем, и после того как их так назвали, они не стали обставлять каждый свой шаг какими-нибудь многозначительными ритуалами. И на космодром по-прежнему вылетали, собравшись для этого среди ночи у газетного киоска Внуковского аэропорта, благо никто из слонявшихся вокруг людей ни по именам, ни тем более в лицо их не знал…

Своё собственное прибытие на космодром я ознаменовал тем, что нарушил этикет.

Наверное, я в несколько большей степени, чем следовало, проникся демократической непарадностью всей обстановки нашего вылета. Во всяком случае, к тому времени, когда наш самолёт прошёл над перламутровыми водами Аральского моря (где эти воды сейчас?) и начал снижаться к жёлтому в белых снежных прожилках песку Кызыл-Кумов, у меня и в мыслях не было ничего, каким-либо образом относящегося к проблемам ритуала. А посему, когда самолёт приземлился на «девятой площадке» (так именовался аэродром вблизи посёлка Тюра-Там) и зарулил на стоянку, я, недолго думая, как сидел в одном из расположенных вблизи двери кресел пассажирского салона, так и вылез первым на поданный трап.

Впрочем, слово «вылез» в данном случае неточно описывает ситуацию. Я не просто вылез — я нарушил протокол!

Оказалось, что прилёт нашего самолёта на место назначения был обставлен куда более торжественно, чем вылет из Москвы.

На расстоянии полутора десятков метров от трапа плотной группой стояли встречающие: работники космодрома, сотрудники королёвского КБ и других космических «фирм» — всего человек двадцать пять — тридцать. Столь парадная встреча, естественно, предполагала и соответствующий — в порядке старшинства — выход прилетающих. Места для штатского демократизма тут явно не оставалось.

На свою беду, спросонья — в самолёте-то я в основном дремал — я оценил положение вещей не в проёме двери (откуда мог бы оперативно ретироваться назад, в салон), а только на площадке трапа. Пути назад не было. Оставалось одно: с деланно индифферентным видом бочком проскользнуть по трапу вниз и, едва ступив на землю аэродрома, незамедлительно податься в сторонку. Так я и поступил…

А дальше все пошло как положено: из самолётной двери показался Королев, за ним — Келдыш и другие руководители космической программы, встречающие взяли под козырёк, пошли рукопожатия, взаимные приветствия и так далее… В дальнейшем я установленный порядок полностью усвоил и, прилетая куда-либо в одном самолёте с начальством, следовал этому порядку неуклонно. В любом деле, оказывается, нужен опыт! А в данном случае у меня такому опыту взяться было просто неоткуда: в течение многих лет моё место в самолёте было за штурвалом, и, прилетая куда-то с пассажирами, я так или иначе вылезал из машины после всех, ведь работа лётчика в кабине с остановкой самолёта не заканчивается.

И вот несколько легковых автомашин одна за другой идут на полной скорости по узкой бетонной дороге. Кругом пологие, плавно очерченные возвышенности и впадины пустынной жёлтой степи. Ещё один спуск… Небольшой поворот… Снова подъем, и сосед по машине толкает меня локтем в бок:

— Смотри. Вот он, космодром. Космодром!..

Я смотрю на него, как говорится, в оба глаза. Но ничего фантастического, марсианского что-то не обнаруживаю. Сосед по машине, видимо читая мои мысли, подтверждает:

— Да, для кино это, конечно, не товар.

Перед нами разбросано несколько трех — и четырехэтажных кирпичных домов довольно стандартного вида, несколько длинных одноэтажных построек барачного типа, пять-шесть финских домиков и единственное крупное здание — возвышающаяся надо всем этим посёлком огромная, массивная коробка монтажно-испытательного корпуса (МИКа), кажущаяся тут, среди окружающей её мелкоты, ещё более огромной. Так, наверное, смотрелись когда-то величественные готические храмы среди приземистых жилых домов средневековых городов.

А кругом степь. Пустая рыжая степь до самого горизонта.

В общем, ничего марсианского… Марсианское ещё ждало меня.

Впрочем, и в МИКе, куда меня с утра привёл Королев, тоже было на что посмотреть.

Мы привыкли представлять себе ракету в вертикальном положении, с носом, нацеленным в зенит — туда, куда она устремится в минуту пуска. А в МИКе ракета лежала. Лежала, растянувшись во всю свою многометровую, чуть было снова не сказал «высоту», хотя в данном случае это правильней было бы назвать длиной. Её тело покоилось на специальном устройстве, так называемом установщике, представлявшем собой комбинацию сильно растянутой железнодорожной платформы с подъёмным краном, способным поворачиваться в вертикальной плоскости. Рельсы, на которых стояли тележки установщика, уходили под широкие ангарные ворота корпуса, а дальше тянулись несколько километров по степи — к стартовой позиции.

Я уже говорил, что любой предмет, по природе своей предназначенный для существования на вольном воздухе, в помещении кажется большим по размерам, чем он есть на самом деле. Но трехступенчатая ракета-носитель с пристыкованным к ней космическим кораблём не только казалась, но и в действительности отличалась размерами весьма внушительными.

Какая же силища нужна, чтобы поднять эту штуку в воздух, вывести за пределы атмосферы да ещё притом разогнать до умопомрачительных космических скоростей, — такая мысль не могла не прийти в голову.

И чтобы увидеть источники этой силищи, не было нужды далеко ходить: на торце лежащей ракеты из зеркально сверкающих круглых титановых днищ пяти блоков первой и второй ступени торчало двадцать раструбов — камер мощных ракетных двигателей РД-107 и РД-108, созданных в конструкторском коллективе академика В.П. Глушко. Рядом с ними раструбы рулевых двигателей, расположенных на периферии каждого блока, казались миниатюрными. И все это выглядело чрезвычайно красочно: полированно-серебристые днища блоков, золотистый металл раструбов двигателей, ярко-красные предохранительные заглушки…

Космический корабль, замыкавший ракету с другого конца, выглядел, если судить с позиций чисто зрелищных, гораздо более скромно: он был заключён в мягкий стёганый чехол, который полагалось снять только на стартовой позиции, перед самым пуском.

Всю эту впечатляющую технику мне показали — каждый по своей епархии — ведущий конструктор космического корабля Олег Генрихович Ивановский и заместитель ведущего конструктора ракеты-носителя Юрий Павлович Антонов, попечению которых меня поручил Королев, сам отправившийся дальше в обход хозяйства космодрома. Нетрудно понять, что для обоих ведущих конструкторов появление моей персоны было далеко не подарком, у них и без меня дел имелось, как говорится, выше головы. Тем не менее никаких внешних проявлений своего недовольства по этому поводу они не высказали, все подробно показали, рассказали и ответили на все мои вопросы, в том числе и на такие, которые отнюдь не характеризовали меня как крупного специалиста в области ракетно-космической техники. Словом, встреча была вполне доброжелательная. Более того, ведущий конструктор космического корабля даже сейчас, когда нас связывает многолетняя дружба, продолжает, глядя на меня почти правдивыми глазами, утверждать, что с первого же момента был очень рад знакомству со мной. Воспитанный человек!..

Правда, один раз он поступил со мной вполне бесцеремонно. Когда по ходу подготовки космического корабля дело дошло до операции, связанной с монтажом агрегата, содержащего пороховой заряд, ведущий конструктор изящным жестом указал на дверь, а попросту говоря, вытурил из МИКа всех, кто непосредственно не участвовал в этой операции. Естественно, среди этих «непосредственно не участвующих» оказался и я. На сей счёт порядки на космодроме действовали весьма жёсткие.

Но то было через несколько дней. Придя же в МИК впервые, я увидел в нем немало интересного. Хотя, конечно, интерес, который не могли не вызывать у меня, как у любого инженера, ракета-носитель и космический корабль, носил характер прежде всего чисто технический. Это был интерес профессионала, специалиста в одной отрасли, к результатам труда коллег, работающих в отрасли смежной. Тем более что многое из увиденного в тот день «в сборе» я раньше уже видел по частям, так сказать, «россыпью». Тот же космический корабль, например. Ничего эмоционально подавляющего пока передо мной не было. Эмоционально подавляющее я увидел несколькими часами позже.

Несколькими часами позже меня позвали к Королеву.

— Садитесь, поедем на стартовую позицию, — сказал он.

И мы поехали на стартовую позицию. Вот где я раскрыл рот от изумления! Прямоугольный бетонный козырёк размером с хороший театральный зал нависал над огромной ямой — нет, не ямой, а хочется сказать: провалом, впадиной в поверхности земного шара. На козырьке вокруг многометрового круглого отверстия раскрывался гигантский металлический ажурный цветок (когда сюда привезут ракету, этот цветок сомкнётся вокруг неё) — система опор, мачт, ферм обслуживания. В нескольких десятках метров — чуть-чуть возвышающийся участок грунта, плотно утыканный бетонными надолбами и торчащими глазами перископов. Под ним, глубоко в земле, располагается бункер, в котором сосредоточено управление пуском ракеты.

Сейчас мы все это тоже хорошо знаем по фотографиям и кинофильмам. Поэтому мой рассказ вряд ли сможет вызвать у читателя то чувство изумления, которое возникло у меня при виде стартовой позиции. Но никакая фотография, никакой кинематограф не передают главного — масштаба этого сооружения!

Помните, как Ильф и Петров в своей «Одноэтажной Америке» описывали знаменитый кэньон в штате Аризона: «Представьте себе вот что. Берётся громадная горная цепь, подрезывается у корня, поворачивается вершинами вниз и вдавливается в ровную, покрытую лесами землю. Потом она вынимается. Остаётся как бы форма горной цепи. Горы — наоборот. Это и есть Грэнд-кэньон, Великий кэньон… Зрелище Грэнд-кэньона не имеет себе равного на земле. Да это и не было похоже на землю. Пейзаж опрокидывал все, если можно так выразиться, европейские представления о земном шаре… Мы долго простояли у края этой великолепной бездны…»

Так вот, вся разница между Грэнд-кэньоном и впадиной космодрома заключается разве что в том, что последняя могла бы быть изготовлена при помощи не горной цепи, а одной горы, правда горы изрядных размеров, да ещё в том, что вдавлена эта гора была не в землю, покрытую лесами, а в голую степь. Ну и, конечно, самое главное: Грэнд-кэньон сработала природа, а «кэньон» на космодроме — дело рук человеческих! А в остальном полное сходство.

Я тоже «долго простоял у края этой великолепной бездны».

Сейчас, когда я пишу эти строки, мне приходится делать некоторое внутреннее усилие, чтобы восстановить в себе то восприятие космодрома в целом, которое возникло у меня при первом знакомстве с ним. Наверное, в этом есть своя закономерность: виденное много раз неизбежно начинает казаться обыденным. Особенно если на фоне этого неоднократно виденного произошли события, сами по себе оставляющие в памяти прочный и яркий след. И, если вдуматься, люди от действия упомянутой закономерности многое в своей жизни теряют… Но повисшая над пропастью стартовая позиция каждый раз, при каждом свидании с нею, смотрится будто впервые. Сильное это зрелище, ничего не скажешь!..

В соседстве с великолепной техникой монтажно-испытательного корпуса, и особенно стартовой позиции, стали как-то иначе смотреться и другие, в общем, довольно непрезентабельные постройки космодрома. Было в этом сочетании нечто от известного охотничьего шика, состоящего в том, чтобы ружьё и все специальное охотничье снаряжение иметь самое лучшее, современное, высшего качества, а одежду и обувь — старые, чинёные-перечиненые, никакого подобия «товарного вида» не сохранившие.

Впрочем, эта возникшая в моей голове ассоциация конечно же никак не отражала подлинных намерений хозяев космодрома. В отличие от охотников (да и то, вероятно, далеко не всех) проблемами внешнего «шика» они интересовались чрезвычайно мало, благо других, более деловых проблем у них с избытком хватало — тут уж не до «контрастов». Более того, едва ли не в каждый свой последующий приезд на космодром я обнаруживал что-нибудь новое в его так называемом бытовом секторе: новую гостиницу, новую столовую, новые зеленые посадки (последнее в том климате осуществить, пожалуй, не проще, чем построить многоэтажный дом)… Космодром строился.

…Королев ходил по стартовой позиции и неторопливо рассказывал о сложной системе устройств, окружающих, поддерживающих, питающих ракету до того момента, когда она, отбросив в стороны все, привязывающее её к Земле, уйдёт вверх.

Все это я уже видел ранее на бумаге, в чертежах. Но — я замечал это не раз за годы работы в авиации — как ни представляй себе натуру по чертежам, как ни напрягай своё пространственное воображение, а реальная, живая конструкция все равно будет смотреться иначе. Особенно конструкция такого масштаба, как стартовая позиция космодрома. Да ещё с таким «гидом», как Королев! А он выполнял добровольно взятые на себя функции гида с явной охотой. Рассказывал — подробно, обстоятельно — не только о том, как действует то или иное устройство, но и почему оно было сделано именно так, а не иначе. За железом он видел концепции, видел идеи! Видимо, ему самому нравилось то, что он мне показывал, и было по-инженерному приятно лишний раз полюбоваться на хорошую, умную конструкцию — создание коллектива, руководимого академиком (тогда ещё будущим академиком) В.П. Барминым.

Королев ходил, немного наклонив по своей привычке голову, по бетонной площадке козырька вокруг огромных металлических ферм, время от времени дотрагивался до них, будто поглаживая рукой, и рассказывал… Рассказывал, как он это умел делать, словно бы и не рассказывая, а размышляя вслух. Думаю, что в такие минуты личность слушателя была для него более или менее безразлична. Мне просто повезло, что в тот день под рукой у него оказался я, а не кто-нибудь другой.

Поначалу казалось даже, что, полностью погрузившись в обстановку этого неторопливого разговора (вернее, монолога), Сергей Павлович просто давал себе передышку после множества дел, закрутивших его в Москве, и перед отнюдь не меньшим количеством дел, которые ждали его здесь, на космодроме. Но очень быстро выяснилось, что это предположение не проходит. То, что я назвал погружением в разговор, было только кажущимся. Почти не прерывая себя, Королев зорко смотрел на происходящее вокруг, время от времени кого-то подзывал к себе, к кому-то подходил сам, что-то спрашивал, что-то поручал, — словом, вёл себя как хозяин, вернувшийся после непродолжительного отсутствия в своё хозяйство (как оно, в сущности, и было на самом деле).

Но при всех таких частых отвлечениях основную нить разговора ни на минуту не терял. И это тоже было для него характерно. Столь частого в устах многих рассказчиков вопроса: «Так на чем это я остановился?..» — от Королева я не слышал никогда.

Говоря о заложенных в стартовой позиции идеях, он особенно подчеркнул широкие возможности модификации всего пускового комплекса. И действительно, по мере того как развивалась — а значит, вытягивалась вверх — ракета-носитель, соответственно уходили ввысь и ажурные конструкции стартового хозяйства.

Ракету вывозят из монтажно-испытательного корпуса.

Ночь. В конусе света от фары тепловоза мелкий пунктирный снежок. Мы стоим у железнодорожной колеи с внешней стороны огромных, ангарных ворот корпуса. Сейчас они раскрыты, развернулись в обе стороны от того, что раньше называлось торцевой стеной МИКа, а сейчас превратилось в чёрный, многоэтажной высоты прямоугольник. Глухо пыхтят на малом газу дизеля тепловоза, стоящего на самом срезе корпуса. Перед ним, как перед локомотивом бронепоезда, гружённая балластом платформа. За ним в темноте угадываются очертания установщика с ракетой-носителем и космическим кораблём.

Во всем этом — полумраке, мелком снежке, даже в ритмичном пыхтении тепловоза — что-то сказочное, почти мистическое. Настроение, во всяком случае, создаётся вполне определённое: люди стоят молча, как заворожённые. Даже разговаривать, не говоря уж о том, чтобы с кем-то пошутить, кого-то подразнить или разыграть (к чему население космодрома, вообще говоря, весьма склонно), никому не хочется.

Один из наиболее торжественных — если не считать самого пуска — моментов в жизни космодрома: ракету вывозят из монтажно-испытательного корпуса!..

К стартовой позиции она едет не спеша, самой малой скоростью, благо репутация тихохода ей не грозит никак: нет на свете ничего, созданного человеком, более быстрого, чем она. Но это она покажет завтра.

А пока, лёжа на установщике, ракета не торопится, ей это ни к чему… Глядя на неё, я вдруг поймал себя на странной аналогии, пришедшей в голову: мне подумалось о лётчиках-испытателях сверхзвуковых реактивных самолётов, многие из которых, сидя за рулём автомашины, любят ездить не торопясь — пятьдесят, шестьдесят, от силы семьдесят километров в час. Конечно, шестьдесят километров в час — не скорость. Но ведь и сто, и сто пятьдесят — тоже не скорость. Скорость начинается где-то с тысячи… Такова логика, диктующая моим коллегам сугубую неторопливость на шоссе. Или, может быть, не столько осознанная логика, сколько точное физическое восприятие темпа своего перемещения в пространстве.

Последние метры установщик с ракетой (теперь тепловоз уже не тянет его за собой, а толкает сзади) проходит совсем медленно, как бы подползает к краю круга, вырезанного в площадке козырька, круга, под которым пустота.

Когда двигатели ракеты повисают над обрезом, вокруг уже светлеет. Теперь на очереди очень трудоёмкая, требующая полной слаженности действий многих людей и механизмов, сложная работа — установка ракеты в стартовое положение.

Кажется, все готово. Все на своих местах.

И вот огромная ракета начинает медленно поворачиваться вокруг шарнирных устройств установщика, расположенных на самом его краю, вблизи двигателей ракеты. Это похоже на то, будто бы медленно, почти не заметно для глаза, как движение минутной стрелки часов, раскрывается гигантский перочинный нож: ручка ножа (установщик) остаётся в горизонтальном положении, а лезвие (сама ракета) плавно отходит и постепенно приближается к вертикали.

Затем к ней — как бы «под мышки» — подводят четыре могучие стрелы-опоры, осторожно опускают на них, и сделавший своё дело установщик бодро (я чуть было не написал: вздохнув с облегчением) уезжает с позиции.

Вокруг тела ракеты смыкаются фермы обслуживания, к нему подсоединяют мачты питания, подтягивают поближе составы с горючим и жидким кислородом; словом, расписанная по сотням пунктов программа подготовки к старту начинает действовать полным ходом.

А когда ракета с космическим кораблём, пока ещё беспилотным, была установлена на стартовой позиции, Королев взял меня с собой наверх, на площадку фермы обслуживания, окружавшую корабль.

Мы вошли в кабину лифта, показавшуюся мне — видимо, по контрасту с размерами всего сооружения — довольно тесной, и поехали. За окошком кабины косо замелькали наклонные переплёты ферм. Но вот лифт остановился, и мы вышли на гремящий под ногами железный пол площадки. С внутренней стороны эта площадка упиралась в нечто вроде кругловыпуклой, покрытой мягким чехлом стенки — космический корабль с надетым на него предохранительным чехлом.

А с внешней стороны… С внешней стороны за лёгким прутиком ограждения лежала степь! Пустая, голая степь до самого горизонта. Вернее, до того места, где горизонт терялся в дымке.

Сильное это было зрелище! Сильное даже для человека, в общем довольно привычного к тому, как выглядит Земля сверху. Но здесь она смотрелась совсем иначе, чем с летящего самолёта. Наверное, сказывалась неподвижность наблюдателя. А может быть, что-нибудь ещё. Не знаю… Знаю только, что и в дальнейшем каждый раз, когда я оказывался на верхней площадке ферм обслуживания (к сожалению, это бывало гораздо реже, чем хотелось бы), во мне неизменно возникало острое ощущение бескрайности лежащей подо мной степи. Созданное природой и созданное руками человека стоили здесь друг друга.

В этот свой первый приезд на космодром я все время ощущал некоторый внутренний дискомфорт от непривычного для меня положения, деликатно говоря, наблюдателя (а если не деликатно, то, пожалуй, скорее, чего-то вроде экскурсанта). Я, конечно, понимал, что без досконального знания как техники, так и всех порядков, установившихся на космодроме, невозможно достаточно точно представить себе, что и как предстоит делать в последние предстартовые часы и минуты космонавту. И в этом смысле моё пребывание здесь было работой… Но работой очень уж для меня непривычной: как выражаются радисты, только «на приём» — не «на передачу».

Отвлекаясь несколько в сторону, хочу заметить, что в такой непривычной для меня позиции наблюдателя и заключается, наверное, причина (или, во всяком случае, одна из причин) того, что эта книга даётся мне как-то иначе, в чем-то труднее, чем написанные ранее. В тех, более ранних, я рассказывал прежде всего о том, что видел и переживал сам, сидя за штурвалом самолёта, проходящего лётные испытания или участвующего в боевых действиях. Находиться более «в центре событий», получать все впечатления в большей степени «из первых рук», чем свои собственные, вряд ли возможно… А здесь, в делах космических, я находился близко, очень близко от этого самого центра событий, но все-таки вне его! Поэтому, написав, скажем, какие-то предельно невинные на первый взгляд слова, вроде «космонавт увидел», я каждый раз останавливаюсь. Останавливаюсь и принимаюсь проверять, точно ли он увидел именно то, что я пишу, а не что-нибудь другое. Расспрашиваю космонавта, вызываю к жизни авиационные аналогии, пускаюсь в умозрительные соображения… Словом, дотошно восстанавливаю многое, что в авиации просто знал.

Да и, независимо от работы над книгой (о чем я тогда и не помышлял), своё положение если не совсем стороннего, то все же наблюдателя я на космодроме, пока шли запуски беспилотных кораблей, ощущал почти непрерывно. Ощущал с тем большей силой, что кругом люди работали с полной отдачей. Работали изо всех сил. Работали, что называется, на режиме форсажа!

Впрочем, работать иначе в те мартовские дни шестьдесят первого года было, наверное, уже невозможно. Вопрос о полёте человека в космос был в принципе решён, причём не только у нас.

— Надо нажимать! Американцы на пятки наступают, — сказал мне на космодроме один из инженеров королёвского КБ.

Это была правда: американская печать в тоне полной определённости уже сообщала о готовящихся пусках аппарата «Меркурий» с космонавтом — или, как говорили в США, астронавтом — на борту. Естественно, это не могло не действовать на всех участников дела примерно так же, как действует на бегуна дыхание соперника за спиной.

Правда, как вскоре выяснилось, в США предполагали начать с полётов не по настоящей космической орбите, а по так называемой баллистической кривой, то есть по такой же в принципе параболе, по какой летит брошенный наклонно вверх камень. Вся разница тут лишь в том, что камень, получив импульс от руки метателя, пролетит за несколько секунд расстояние в несколько десятков метров, а американский корабль «Меркурий» приземлится (точнее, приводнится, все американские баллистические и космические корабли при возвращении опускаются на поверхность океана) через четверть часа после старта и на расстоянии без малого пятисот километров от него.

Правомерно ли считать такой полет космическим?

На этот счёт было немало споров. Причём споров нельзя сказать чтобы очень академических: космические полёты, до начала проведения которых — это чувствовалось с полной определённостью — оставалось совсем немного времени, предстояло регистрировать в Международной федерации авиационного спорта (ФАИ) как рекордные, да и просто, независимо ни от каких рекордов, фиксировать как первые в истории человечества.

Первые!.. Вообще говоря, я не склонен придавать проблемам приоритета чрезмерное значение. Тем более что в прошлом не раз наблюдал в этой области немалые переборы, пошедшие в конечном счёте не на пользу нам самим, обретя опасные свойства бумеранга. Нет, что говорить, приоритеты требуют обращения с собой самого аккуратного. Но тем не менее в ту весну всем участникам подготовки полёта человека в космос хотелось, очень хотелось быть первыми.

И даже при самом трезвом отношении к проблемам приоритета невозможно было их не понять.

Очень точно выразил своё отношение к этому тонкому вопросу один из инженеров космодрома.

— Понимаете, — сказал он, — несправедливо это будет, если американцы выйдут в космос с человеком раньше нас! Ведь нам было труднее. Больше пришлось преодолеть.

— Почему же? — спросил я. — По части задела у нас положение никак не хуже, чем у них. У нас была ГДЛ, была ГИРД[2] , а до этого — Циолковский. А в самые последние годы — межконтинентальная баллистическая. Так что, если говорить о базе, она есть. И, я бы сказал, довольно солидная.

— Это все верно. База есть. Но она нам дороже досталась. Что ни говорите, а через нас в этом веке две такие войны прокатились, вспомнить страшно! А они от войн только богаче становились… Вот вы говорите: межконтинентальная. Разве мы одни её в своём КБ делали? Столько пришлось других нагрузить: и металлургов, и химиков, и электронщиков, и кого хотите… А у всех свои дела. И тоже срочные, тоже нужные. Им наши заказы не в доход, а только в мороку… Через силу для нас делали, дай им бог здоровья… Ну а за океаном… Там промышленный потенциал другой. Слышали такое слово!.. Нет, несправедливо будет, если им их «Меркурий» засчитают!..

Чувства моего собеседника трудно было не разделить. Они были прежде всего — независимо от колебаний климата международных отношений — справедливы по существу.

Действительно, столько было у нас сделано для полёта человека в космос, столько, казалось бы, непреодолимых трудностей — и научных, и технических, и организационных — преодолено, столько пролито пота и потрачено мозгового фосфора, что лишиться своего лидирующего положения в решении проблемы пилотируемых космических полётов было бы в тот момент по-человечески очень обидно. И уж тем более обидно и несправедливо было бы уступить это положение не по существу, а чисто номинально: из-за того, что где-то назвали бы первым космическим полётом то, что в действительности космическим полётом не является.

Не является… Ну хорошо, а что же, в таком случае, является? Где критерий в этом деле? На сей счёт высказывались разные мнения.

Одно и, на первый взгляд, самое естественное из них сводилось к тому, чтобы, не мудрствуя лукаво, «космичность» полёта связывать с достигнутой высотой. Именно такой подход к решению этого вопроса был принят в ФАИ: до ста километров считать полет атмосферным, а выше ста — космическим. Правда, при ближайшем рассмотрении этот «самый простой» подход показался мне не таким уж прозрачно простым. Если следовать ему, получалось, например, что не только предстоящие баллистические полёты корабля «Меркурий», но даже полёты американского экспериментального самолёта X-15 следовало бы считать космическими с того момента, когда X-15 достигнет стокилометровой высоты.

Слов нет, полёты X-15 заслуживали самой высокой оценки и по праву составили одну из ярких страниц истории мировой авиации. Не случайно в этой программе участвовали выдающиеся лётчики Кроссфилд, Уолкер, Уайт, Петерсен, Мак-Кей, Армстронг (тот самый, который менее чем десять лет спустя первым из людей ступил на поверхность Луны). Стартуя в стратосфере с самолёта-носителя, лётчик «Икс-пятнадцатого» включал мощный ракетный двигатель своего самолёта и набирал высоту и скорость, ранее не достигавшиеся ни одним пилотируемым летательным аппаратом. Весной 1961 года, которую мы сейчас вспоминаем, X-15 уже вышел на пятидесятикилометровую высоту, а ещё через два года — в июле 1963-го — достиг высоты 107 километров!

Повторяю, полёты самолёта X-15 с полным основанием можно назвать блестящими, замечательными, выдающимися, какими хотите, но — тут я вступаю в противоречие с позицией ФАИ — не космическими.

Настоящий космический полет, если подойти к нему со строго научной точки зрения, обязательно предполагает движение корабля как небесного тела, по законам небесной механики. Это означает движение по круговой или эллиптической орбите без затраты энергии на поддержание такого движения. Для выхода на подобную орбиту необходимо разогнать корабль, по крайней мере, до так называемой первой космической скорости — около восьми километров в секунду. И наоборот: для прекращения космического полёта требуется приложить к летящему кораблю некоторый тормозной импульс, без этого он на Землю либо не вернётся совсем, либо (если полет происходил по низкой орбите, где ещё есть тормозящие движение следы атмосферы) вернётся через весьма длительный и к тому же не поддающийся точному прогнозу период времени в столь же не предсказуемую заранее точку земного шара.

А значит, космический (в полном смысле этого слова — космический) полет требует решения, по крайней мере, двух принципиально новых задач: точного вывода на орбиту с заданной скоростью (в полёте баллистическом эта скорость гораздо меньше по величине, а главное, не связана с такими жёсткими точностными ограничениями) и спуска с орбиты для возвращения на Землю.

Только такой полет представлял собой принципиально новое качество.

Поэтому полёты американских космонавтов Алана Шепарда 5 мая 1961 года и Вирджила Гриссома 21 июля того же года на кораблях M-3 и M-4 справедливо было считать генеральными репетициями к космическим полётам по программе «Меркурий», но ещё не самими космическими полётами по этой программе, счёт которым в США открыл Джон Гленн 20 февраля 1962 года.

Разумеется, то, что я сейчас сказал, ни в малейшей степени не порочит полёты Шепарда и Гриссома и не преуменьшает их значения. Полёты эти многое дали для дальнейшего уверенного развития космонавтики. Отлично проявили себя и сами космонавты — как Шепард, первый американец, стартовавший в баллистическом корабле на ракете-носителе, так и особенно Гриссом, проявивший редкое хладнокровие и умение в чрезвычайно сложной ситуации на посадке: тяжёлый жароупорный экран его корабля не отделился, как было положено, при приводнении, после чего корабль, естественно, затонул и Гриссом с большим трудом выбрался из него в самый последний момент. На этот раз Вирджил Гриссом избежал гибели, но, к несчастью, отсрочка, которую ему дала судьба, оказалась непродолжительной: в январе 1967 года он вместе со своими товарищами, космонавтами Уайтом и Чаффи, погиб во время одной из предстартовых тренировок в корабле «Аполлон». Случайная искра, всегда возможная в таком насыщенном всевозможной электроникой устройстве, как космический корабль, вызвала пожар. А внутрикабинная атмосфера, состоящая на американских космических кораблях из чистого кислорода, привела к тому, что пожар этот разгорелся быстро и неугасимо. Экипаж погиб раньше, чем подоспела помощь. Гриссом, Уайт и Чаффи стали первыми жертвами, которыми человечество расплатилось за выход в космос. Расплатилось, как с почти не знающей исключений печальной закономерностью всегда расплачивается за проникновение в новое — и в медицине, и в географии, и в авиации, а теперь, в наши дни, и в космонавтике…

Острота споров о том, какой полет заслуживает наименования космического, была снята самой жизнью: какой критерий ни принимай (пусть даже самый простой — «стокилометровый»), по любому из них первым человеком, полетевшим в космос, оказался Гагарин.

Но в марте 1961 года споры эти были в разгаре. Так что присутствие наступающего на пятки соперника ощущалось, наверное, каждым из многих сотен людей, работающих на космодроме, и накладывало свой отпечаток на всю атмосферу их напряжённого труда.

Да, мешкать с пуском первого пилотируемого космического корабля не приходилось!

Но до этого нужно было ещё многое сделать. Прежде всего — убедиться в полной отработанности всего сложного ракетно-космического комплекса, состоящего из ракеты-носителя, космического корабля, стартового хозяйства космодрома, систем измерения и управления и многого, многого другого — всего не перечислить.

Пускать в космос человека можно было только наверняка, с полной уверенностью в том, что вся участвующая в этом деле техника в полном ажуре.

А как в этом убедиться?

Если верить известному положению материалистической диалектики о практике как критерии истины, то только одним способом — отработочными пусками тяжёлых космических кораблей-спутников без человека на борту.

А надо сказать, результаты проведённых к этому времени запусков трех тяжёлых космических кораблей-спутников (наименование «Восток» им присвоено ещё не было) особой уверенности не вселяли: два из них — первый и третий — прошли неудачно. Первый неверно сориентировался и по команде на спуск пошёл не вниз, к Земле, а вверх, в беспредельное космическое пространство. Третий, напротив, пошёл к Земле по чересчур крутой траектории и сгорел, войдя в атмосферу. Статистика, скажем прямо, малоутешительная… Правда, причины обеих неудач были, как того всегда требовал Королев, однозначно установлены и приняты все меры, исключающие возможность их повторения. Хорошо было, по крайней мере, и то, что причины неудач в обоих случаях были разные — это означало, что создателей космической техники преследует не какая-то одна принципиальная ошибка, а неизбежно набегающие в таком сложном деле частные недоработки.

Это внушало оптимизм. Однако от общего оптимизма до вполне конкретной уверенности в надёжности корабля — дистанция! Её необходимо было преодолеть. А для этого — набирать благоприятную статистику, в которой имеющаяся неблагоприятная растворилась бы. Иными словами — пуски продолжать.

…Очередной такой пуск состоялся девятого марта. К этому пуску я и прилетел впервые на космодром. Впервые увидел все его своеобразие, в котором вершины технического модерна неожиданно переплетались с чем-то от затерявшегося в бескрайней степи полевого стана. Впервые увидел напряжённую круглосуточную работу людей космодрома — и тех, для которых здесь было так называемое место основной службы, и тех, которые были тут в командировке. Правда, командировка сотрудников различных конструкторских бюро на космодроме нередко затягивалась на многие месяцы: едва завершалась одна работа, как подоспевала следующая. Так что заметных различий в подходе к делу, обжитости своих рабочих мест, профессиональной психологии и даже во внешнем виде между прикомандированными и штатными работниками космодрома не обнаруживалось; разве что воротнички у аборигенов были, как правило, чуть посвежее (налаженность быта — великое дело).

В отличие от трех предыдущих пусков тяжёлых кораблей-спутников отработочный полет девятого марта, как и последовавший за ним полет двадцать пятого марта 1961 года, выполнялся по одновитковой программе, полностью идентичной программе будущего полёта с человеком: генеральная репетиция потому и называется генеральной, что все в ней происходит точно так, как будет на премьере. Идентичны были и конструкции ракеты-носителя и космического корабля, за исключением, правда, двух пунктов.

Во-первых, и это было главное отличие, рабочее место космонавта занимал не живой человек, а искусно сделанный манекен, у которого не только одеяние (скафандр, герметический шлем), но даже вес и положение центра тяжести были «человеческие». И второе: поскольку манекену, в отличие от человека, как известно, ни пить, ни есть не требуется, небольшой контейнер, располагавшийся в кабине «Востока» справа от кресла космонавта и предназначенный для хранения еды и питья (космонавты, кажется, с лёгкой руки Быковского прозвали этот контейнер «гастрономом»), по прямому назначению не использовался. Вместо продуктов в нем помещался станок с подопытной собакой: Чернушкой в полёте 9 марта и Звёздочкой — 25-го.

Вообще, надо сказать, собаки в истории космических исследований занимают место достаточно заметное. Впрочем, почему только космических? Вспомним хотя бы памятник собаке, установленный в Ленинграда на Кировском проспекте у здания Института экспериментальной медицины, в воздаяние заслуг этого животного перед физиологической наукой.

В устном космодромном фольклоре собачья тема нашла достойное отображение. Особенно популярен был анекдот о двух собачках из научно-исследовательского института, спорящих о том, есть ли у человека разум или же его действиями управляют одни лишь условные рефлексы.

«Только рефлексы! — утверждала одна из них. — Вот смотри, сейчас я ткнусь мордой в эту кнопку, загорится вон та красная лампочка, и эти двуногие чудаки сразу же принесут мне кусок колбасы…»

Анекдот этот я слышал на космодроме не раз в исполнении разных лиц, но взглянул на него по-новому после того, как его рассказал один из космонавтов. И добавил:

— Вот так и некоторые наши инженеры. Тоже, вроде зоопсихологов, считают, что, кроме них, никто ничего не соображает. Всё боятся, как бы мы в полёте чего-нибудь не перепутали, недосообразили, не разобрались… А я, может быть, больше опасаюсь, как бы они сами здесь, на земле, не нахомутали! Тут ведь все зависит, с какой точки зрения смотреть…

«Собачий» анекдот обернулся раздумьями вполне человеческими. Дальнейший ход дел действительно показал, что доверие к человеку, находящемуся в полёте, давно ставшее традиционным в авиации, в молодой космонавтике ещё должно было утвердиться. Забавная история с системой включения ручного управления на корабле «Восток», о которой я расскажу несколько дальше, дала тому веское подтверждение…

Но о собаках на космодроме рассказывали не только анекдоты, но и новеллы, которые следовало с полным основанием отнести к любимому мной художественно-документальному жанру.

Одну собаку, очень смирную и послушную, прокатили на ракете по вертикальной траектории в верхние слои атмосферы. Собака благополучно поднялась и столь же благополучно спустилась на парашюте. Физиологи, ставившие этот эксперимент, обследовали её, как говорится, с севера и с юга, после чего решили запуск повторить. Но в самый последний момент, уже по дороге к ракете, собака внесла в ход эксперимента (явно недопонимая степень его значения для науки) собственные коррективы — вырвалась, отбежала метров на пятьдесят и не давалась гонявшимся за ней людям, не поддаваясь ни на команду, ни на всякого рода соблазны, ни на лесть, ни на угрозы. Руководившие экспериментом медики, безуспешно погонявшись за неожиданно пресытившимся космической славой псом, плюнули и схватили случайно подвернувшегося под руку щенка. Щенка, вообще говоря, к эксперименту никак не подготовленного, не обклеенного датчиками, не испытанного на «фон». Но, вопреки ожиданию, все дальше прошло удачно. Щенок отлично слетал в ракете, за что и получил кличку Зип — так в технике принято сокращённо называть комплект запасных частей и принадлежностей.

Относительно дальнейшей судьбы Зипа я слышал две версии. Согласно одной из них, он сразу после своего благополучного спуска попросту удрал, а согласно другой, против повторных полётов не возражал, но, к сожалению, очень скоро вырос и превратился в огромного пса, по каковой причине его космическая карьера и не получила дальнейшего развития.

Внесли свою лепту в собачью ветвь космодромного фольклора и Чернушка со Звёздочкой.

Чернушка отличилась тем, что соблазнилась поролоном, которым была обита её персональная космическая кабина. Увидев, что она объела этот злосчастный поролон, представители молодой отрасли науки — космической физиологии и медицины — пришли в состояние полной паники. И их было нетрудно понять: заболеет собака от подобной пищи, а потом иди доказывай, что космос тут ни при чем… Я несколько подлил масла в огонь, напомнив расстроенным учёным, как накануне они с негодованием пресекли моё намерение угостить Чернушку кусочком сахара («Что вы, Марк Лазаревич! Она же на спецдиете!..»). Вряд ли такое количество именитых профессоров и докторов медицины когда-либо хлопотало вокруг самого что ни на есть высокопоставленного пациента при элементарном расстройстве желудка (вернее, при одном лишь подозрении о возможности такого расстройства), сколько их было вокруг бедной собачонки! Но, ко всеобщему удовлетворению, все обошлось благополучно: через сутки после нарушения Чернушкой диеты медики с полной уверенностью сообщили, что, по совершенно бесспорным научным данным, допущенная гастрономическая вольность отрицательного влияния на здоровье нарушительницы не оказала.

И в космос Чернушка слетала вполне исправно.

А со Звёздочкой, когда дело дошло до её полёта, возникли проблемы другого характера: не желудочно-кишечные, а, так сказать, номенклатурные. Дело в том, что ранее она спокойно существовала, нося неофициальную кличку Удача. И это имя полностью устраивало как саму его владелицу, так и всех окружающих. Но так было лишь до тех пор, пока не подоспела очередь Удачи отправляться в космос. Когда же приблизился этот торжественный момент, кто-то высказал глубокую мысль, что, мол, слово «удача» в превратном свете отражает истинные корни наших успехов в области космических исследований, ибо в действительности означенные успехи зиждятся не на случайной удаче, а на факторах закономерного характера.

Один из нас заметил, что если кличка подопытной собаки так уж обязательно должна отражать корни наших успехов в космосе, то давайте назовём её «Коллективный подвиг советских инженеров и учёных». Коротко и мило.

Неуместной шутке был тут же дан достойный отпор («Потом поостришь!»), но сама идея — Удачу переименовать — получила одобрение. До этого я более или менее представлял себе причины, порой толкающие людей на перемену фамилий. Теперь выяснилось, что бывают на то свои причины и у собак…

Так или иначе, на новую кличку было объявлено что-то вроде неофициального блицконкурса. И через час Удача — по поддержанному всеми предложению космонавтов — уже фигурировала как в устной речи, так и в официальных документах под именем Звёздочка.

Под этим же именем она упоминалась и в Сообщении ТАСС о полёте космического корабля-спутника 25 марта 1961 года. Сообщении, которое было воспринято читателями и слушателями со спокойной доброжелательностью, но отнюдь не как сенсационное. Напротив, кое-кто высказывал удивление: зачем нужно было пускать ещё один корабль по точно такой же программе, по которой уже слетал другой всего две недели назад?

О том, что этот пуск — последняя, генеральная репетиция перед полётом человека, мало кто знал…

Вот сколько событий — пусть достаточно мелких, по существу никак не повлиявших на общий ход дел, но тем не менее на какое-то время занявших умы обитателей космодрома — повлекло за собой присутствие собак на борту кораблей-спутников.

В отличие от них манекен, как существо неживое (которое, например, объесться чем-либо было не в состоянии), казалось бы, никаких дискуссионных проблем вызвать не мог. Не должен был… Однако это только так казалось. Как вскоре выяснилось, одна из извечных общих проблем моделирования — об оптимальной мере приближения модели к натуре — проявила себя и здесь.

В одной из комнат пристройки к монтажно-испытательному корпусу расположились «спасенцы» — представители конструкторского бюро, создавшего катапультируемое кресло и скафандр космонавта. За несколько дней до пуска корабля-спутника — это было, если не ошибаюсь, как раз в день моего первого приезда на космодром — они предъявили Королеву и нескольким «сопровождающим его лицам» все своё хозяйство в собранном виде: кресло и прикреплённый к нему системой привязных ремней облачённый в ярко-оранжевый скафандр манекен.

Изготовители манекена постарались, чтобы все — во всяком случае, все доступное обозрению — в нем было «как у человека». А посему сделали ему лицо совершенно человекоподобное: со ртом, носом, глазами, бровями, даже ресницами… Я не удержался от реплики, что, мол, увидев такую фигуру где-нибудь в поле или в лесу, наверное, в первый момент принял бы её за покойника.

И действительно, было в сидящем перед нами манекене что-то мертвенно-неприятное. Наверное, все-таки нельзя, чтобы нечеловек был чересчур похож на человека.

Манекены! За годы работы в авиации я не раз имел с ними дело. Почему-то их называли Иванами Ивановичами, и это прозвище (как и многое другое, унаследованное космосом от авиации) оказалось в ходу и на космодроме.

Моё первое близкое знакомство с Иваном Ивановичем состоялось во времена, когда только что народившаяся у нас реактивная авиация вызвала к жизни новые средства спасения — катапультируемые кресла. Тогда-то мне вместе с моими коллегами и пришлось впервые заняться отстрелом этих кресел с борта летящего самолёта.

Конечно, предварительно кресла были тщательно отработаны на наземной катапультирующей установке, иначе в испытательной авиации не бывает: все, что будет испытываться в воздухе, сначала всесторонне исследуется на земле.

И вот я взлетаю на двухместном тренировочном реактивном истребителе УТИ-МиГ-9. Моё место в передней кабине. А в задней находится манекен. Повернув голову до отказа, насколько позволял мой собственный шлемофон и привязные ремни, я мог краем глаза лицезреть своего механического пассажира. Как и следовало ожидать, он сидел спокойно и ни малейшего волнения по поводу предстоящего ему катапультирования не проявлял. Метрах в тридцати правее и немного сзади на другом истребителе идёт мой коллега лётчик-испытатель В.А. Быстров. Как всегда при полёте на параллельных курсах, кажется, будто его машина зависла в воздухе на одном месте: то качнётся, то «вспухнет» метра на три вверх, то слегка провалится вниз, но все это вокруг одного и того же положения — скорость, с которой оба наших самолёта, будто соединённые невидимыми связями, стремительно летят вперёд, непосредственно никак не ощущается… Ещё минута, и мы разворачиваемся на боевой курс. Короткий радиообмен с Землёй («Работу разрешаю…»), Володя Быстров, целясь через боковой визир, занимает относительно меня такое положение, чтобы мой самолёт был в кадре, и включает киноаппарат. Протянув левую руку, я перекидываю тумблер отстрела и в то же мгновение всем телом ощущаю резкий, хотя и не очень сильный удар по конструкции самолёта (это похоже на попадание зениткой). Слышу звук взрыва (тоже на фоне всех прочих сопутствующих полёту шумов не очень сильный), в нос ударяет острый запах пороховых газов… Кладу самолёт в вираж и вижу манекен, уже висящий под раскрывшимся парашютом. Неподалёку от него на другом парашюте спускается сделавшее своё дело кресло. Вот и вся работа…

Несколько позднее пришлось мне заниматься отстрелом катапультируемых кресел с манекенами н на тяжёлом реактивном стратегическом бомбардировщике. Пока дело касалось кресел стрелков, радиста, оператора, никаких особых, впечатлений это не производило. Но вот дело дошло до кресла второго лётчика. Тут уж я с самого взлёта почувствовал себя как-то не очень обычно. Рядом со мной, там, где я привык видеть живого человека, своего второго лётчика Анатолия Семёновича Липко, восседает неподвижный, холодный, не обращающий на меня ни малейшего внимания манекен. Впрочем, Толя Липко тут же, на борту самолёта: уступив своё штатное место манекену, он не пожелал остаться на земле («Мало ли что, вдруг пригожусь…») и устроился рядом с пультом бортинженера.

В тот день, помнится, земля была закрыта низкой, хотя и довольно тонкой облачностью. Весь заход мы строили по командам с наземного локатора:

— Три градуса левее… Хорошо, так держать… Внимание! Киносъёмщику начать съёмку… Сброс!

Услышав слово «сброс», я нажал тумблер отстрела люка, и пол пилотской кабины с грохотом улетел куда-то из-под моих ног (катапультирование на этом самолёте производилось не как обычно — вверх, а вниз). По кабине вихрем закрутился шумный холодный забортный воздух. В глаза полезла неизвестно откуда, из каких закоулков взявшаяся пыль. Но времени на то, чтобы разложить все эти впечатления в своём сознании по полочкам не было: отсчитав после сброса люка две секунды, я нажал тумблер катапультирования кресла, и тут же рядом со мной что-то сверкнуло, раздался хлопок, и вот уже там, где только что было кресло второго лётчика, остался голый, пустой угол, особенно странно выглядящий в кабине самолёта, где едва ли не каждый кубический сантиметр пространства обязательно чем-то заполнен… Теперь можно осмотреться. Под ногами вместо пола медленно плывущие облака, в этой дыре болтаются тросики с выдернутыми из улетевшего кресла чеками… Подсознательное странное ощущение: будто выбросил за борт человека. На МиГ-9 этого ощущения не было, наверное, потому, что в течение всего полёта — от взлёта и до момента сброса — я манекена почти не видел и, следовательно, не воспринимал его как соседа и, если угодно, спутника…

Все это мне вспомнилось, когда я стоял в просторной комнате «спасенцев» перед креслом корабля «Восток» с полулежащим в нем манекеном. В отличие от тех манекенов, которые я когда-то отстреливал с самолётов, у этого, как было сказано, имелось «лицо». Однако, странным образом, оно не только не оживляло своего обладателя, но, напротив, делало его как бы ещё более мёртвым — не зря, оказывается, говорят художники, что условное в искусстве часто воспринимается живее, реалистичнее, чем натуралистическое.

Мою непочтительную реплику о сходстве манекена с покойником одобрили не все присутствующие. Но Королев сказал, что разделяет такое мнение, и тут же распорядился:

— Напишите на нем что-нибудь. Ну, скажем, «манекен». Или «макет».

Так и было сделано.

И тем не менее, когда я подумал, как эти манекены, проделав в космосе свой путь вокруг земного шара, автоматически катапультируются из спускающегося корабля и опустятся где-то на парашюте, то не мог не задать себе вопрос: что же все-таки подумают люди, которые увидят все это со стороны? Увидят, как с неба спускается парашютист в оранжевом одеянии, как он лежит недвижимо после приземления, как, наконец, за ним приезжают, кладут в автомашину, вездеход или вертолёт и увозят. Любой случайный наблюдатель уверенно скажет: «Убился!» — и будет железно придерживаться этой версии. Вот вам и исходный пункт возникновения того, что называется слухами. А дальше они, дело известное, распространяются по геометрической прогрессии.

Не знаю, да и не берусь проверить, насколько прав я был, конструируя подобные предположения. Но слухи о советских космонавтах, якобы летавших в космос ранее Гагарина и погибших при этом, — такие слухи возникали.

Даже в иностранной печати фигурировали осторожные (типа «говорят…») сообщения о гибели пяти советских космонавтов во время неудавшихся попыток полёта человека в космос. Именно пяти, не больше и не меньше, ибо, как известно, ничто так не прибавляет любому, самому невероятному сообщению достоверности, как цифра, число.

Когда я писал эту книгу, то слышал только о названных «пяти погибших космонавтах». Вскоре, однако, понял, что возможности мировой прессы сильно недооценил. Разные авторы в разных газетах и журналах разных стран принялись энергично «развивать тему» и назвали в общей сложности уже не пять, а без малого два десятка «погибших советских космонавтов» (нелёгкий труд собрать все эти публикации воедино взял на себя Я. Голованов). Иногда назывались только фамилии, иногда же разворачивался целый детективный сюжет, вроде такого: «Настоящий космонавт погиб при попытке совершить космический полет, а Гагарин несколько дней спустя стал играть его роль».

Что толкало авторов подобных небылиц на их сочинение? Наверное, прежде всего, недоброжелательное отношение к нашей стране в сочетании с элементарной непорядочностью. Это было ясно, как говорится, с первого взгляда. Но, подумав, я пришёл ещё к одному соображению: если бы мы сами не «темнили», а своевременно сообщили во всеуслышание о готовящемся полёте «Востока», как это прочно вошло в практику сейчас, почвы для недоброжелательных измышлений да и просто для недоверия к нам не оставалось бы.

Но факт есть факт: слухи о наших космических делах ходили за рубежом всякие. И добро бы только за рубежом!.. К сожалению, не раз приходилось слышать нечто подобное и дома, у нас.

Я был в доме отдыха в то холодное январское утро, когда мы узнали о катастрофе — о ней в этой книжке уже упоминалось, — в которой погибли три американских космонавта. Это печальное событие, естественно, привлекло всеобщее внимание и широко обсуждалось. Комментария высказывались самые разные, но многие — с упором на «вот уж не ожидали!».

— Нет, хоть оно и очень невесело, но ожидать этого приходилось, — сказал я. — Кто-то должен был этот грустный список открыть. Потому что нет и не может быть такого средства передвижения, которое было бы абсолютно безопасным. И поезд, и самолёт, и даже велосипед… А уж об автомобиле и говорить нечего! Почему мы должны ждать от космоса, чтобы он был исключением?

И тут один из собеседников поддержал меня. Но поддержал так, что я за голову взялся! Лучше бы уж не поддерживал!

— Так ведь и у нас это было, — сказал он. — Только мы не сообщали.

И сколько я ни клялся, что все это сплошная липа, беспочвенные сплетни, мой собеседник упорно стоял на своём.

Потом я сообразил, что, видимо, до него дошли в искажённом виде слухи о гибели в барокамере слушателя отряда космонавтов В.В. Бондаренко в марте того же шестьдесят первого года. Обстоятельства его гибели действительно были сходны с тем, что случилось у американцев, — тоже пожар в замкнутом помещении в атмосфере, перенасыщенной кислородом. Но никакого отношения к попытке совершения полёта в космос несчастье с Бондаренко не имело. Для него такой полет был перспективой ещё весьма и весьма далёкой… Но — снова! — объяви мы об этом трагическом происшествии — и никаких слухов не было бы. Да, тысячу раз прав был дважды Герой Советского Союза маршал авиации Н.М. Скоморохов, сказавший в своих записках: «Где отсутствуют официальные источники информации — там властвуют слухи».

В последние годы положение с информацией существенно изменилось. Произошедший в этом деле поворот хорошо иллюстрируется практикой работы Госавтоинспекции, которая теперь не только не скрывает, но, напротив, всеми силами — в печати, но радио, на специальных фотовитринах — старается довести до всеобщего сведения поучительные обстоятельства случившихся дорожных происшествий.

Да и в делах космических: узнав, например, из сообщения ТАСС, что взлетевшему новому космическому кораблю предстоит стыковка с орбитальной станцией, мы с нетерпением ждём информации о дальнейшем ходе дела — о благополучно состоявшейся стыковке. Или, прочитав в газете заметку из Центра управления полётом, озаглавленную «Подготовка к возвращению», или корреспонденцию «Завтра — домой!», знаем, что через сутки услышим по радио и даже увидим на экране телевизора все этапы возвращения космического корабля «Союз» — номер такой-то — на землю.

Наверное, такая информация — широкая, прямая, откровенная — единственное эффективное средство от сочинения слухов.

А главное — от веры в них.

…Решительным сторонником прямоты и откровенности, когда складывалась острая ситуация, был Королев. Когда незадолго до старта «Востока» один из запущенных в космос кораблей неправильно сориентировался и, вместо того чтобы перейти на снижение к Земле, перешёл на более высокую, «вечную» (или, что в данном случае практически одно и то же, обречённую на существование в течение доброй сотни лет) орбиту, раздались голоса, призывающие не рассказывать об этой досадной «опечатке» будущим космонавтам, скрыть случившееся от них, дабы «не расстраивать», не повлиять отрицательно на их моральное состояние. Но Королев решил иначе: «Не надо обижать их недоверием. В конце концов, они лётчики, а не нервные барышни. Нужно не скрыть, а раскрыть им суть происшедшего, проанализировать технически, показать, что предпринято для исключения возможности повторения подобного казуса — как это принято в авиации». И надо было слышать, как, на каком уровне Королев сам провёл разбор! Излишне говорить, что восприняли все сказанное Главным конструктором космонавты именно так, как было нужно: трезво, спокойно, без нервозности. Снова — в который уж раз — оправдала себя ставка на храбрость знания, а не на её сомнительный антипод — так называемую храбрость неведения.

Первый увиденный мной пуск ракеты с космическим кораблём я наблюдал с измерительного пункта, расположенного в километре с лишним от стартовой позиции.

Окружённый со всех четырех сторон нетронутой степью (кажется, с этих слов начинаются все описания сооружений космодрома), измерительный пункт состоял из нескольких ажурных антенн слежения, двух-трех полуспрятавшихся в бетонные капониры оптических теодолитов и ещё каких-то электронных устройств не вполне понятного мне назначения.

В ожидании пуска мы расселись на скамейках вокруг полузакопанной в землю бочки, над которой возвышался прикреплённый к шесту кусок фанеры с надписью «Место для курения». Мы — это несколько сотрудников королёвского конструкторского бюро во главе с заместителем Главного, ветераном отечественного ракетостроения, в недалёком будущем — советским директором программы «Союз — Аполлон» Константином Давыдовичем Бушуевым, несколько инженеров космодрома и, наконец, я, впервые присутствующий при пуске космической ракеты.

Космическая ракета выглядит отсюда чрезвычайно эффектно. Она уже не того сдержанно-серого цвета, какой была в монтажно-испытательном корпусе, по дороге к стартовой позиции и даже на самой этой позиции, во время установки. Теперь она ослепительно белая! Такой её сделал иней — конденсат, выступивший, будто испарина, на теле ракеты после того, как в баки были залиты многие десятки тонн окислителя — жидкого кислорода.

Испарения кислорода вылетают через дренажные клапаны наружу, окружая всю стартовую площадку лёгкими крутящимися облачками. От этого контуры ракеты кажутся живыми, колеблющимися, как в мареве. Кто-то сказал, что сейчас ракета похожа на дымящуюся доменную печь. Действительно, сходство есть.

Но вот отрываются от ракеты и откидываются, как лепестки распускающегося цветка, фермы обслуживания. Сверкающее белоснежное тело ракеты теперь видно от самой верхушки — тем находится космический корабль — до поверхности козырька стартовой позиции, под который уходят блоки двигателей обеих первых ступеней.

Внезапно исчезают облачка испарений. Это значит, что дренажные клапаны закрыты. Теперь до пуска остаётся несколько секунд… Так и есть, отходит заправочная мачта… Отходит кабель-мачта — пуповина, до последней секунды питавшая ракету электроэнергией… Под ракетой появляется дым и мелькает пламя… Пламя рывком вспыхивает ещё сильнее и ярче — это двигатели вышли с промежуточного режима работы на полный… И вот уже чётко видно, как ракета поползла (в первый момент кажется именно так: поползла) вверх! Двигатели показались над поверхностью козырька, выходящие из них столбы ревущего пламени с озлоблением бьют по откинувшимся в момент старта стрелам-опорам, по кабель-мачте, по всей стартовой позиции, от которой, кажется, после такого огненного буйства ничего не должно остаться…

Гремя, поднимается ракета. Теперь хорошо чувствуется и ускорение её движения: с каждой секундой она лезет вверх все стремительнее.

Вспоминается образное выражение «Ярче тысячи солнц» — так назвал свою книгу о создании американской атомной бомбы учёный и писатель Роберт Юнг. Не знаю как насчёт тысячи, но то, что тени от света, источаемого огненными струями поднимающейся ракеты, заметно гуще, чем тени от старого доброго солнца, уже довольно высоко висящего над пустынной степью, — это факт. «Затмить солнце!» — так издавна говорили люди о затее, безусловно невыполнимой. Оказывается, человеку по силам и это.

А ракета быстро уходит вверх. Теперь мы видим её уже в другом ракурсе — больше снизу, чем сбоку. Блоки работающих двигателей первой ступени смотрятся как огненный крест.

Крест этот быстро уменьшается. Утихает и шум ракетных двигателей, он теперь воспринимается не как рвущий барабанные перепонки грохот, а как вибрирующий треск какого-нибудь нормального, вполне земного — автомобильного или даже мотоциклетного — двигателя.

А ракета уже «ложится на программу» — так называют старожилы космодрома момент, когда носитель, поднявшись на несколько сотен метров вверх, начинает плавно наклоняться, искривляя траекторию своего полёта.

Ракета все дальше уходит в зенит. Мы берёмся за бинокли.

— Смотри внимательнее. Сейчас отделится первая ступень, — подсказывают мне.

И в ту же секунду вокруг ярко горящей в небе точки возникают четыре симметрично отходящие от неё маленькие палочки. Первая ступень сделала своё дело. Это её блоки с опустевшими баками отделились от ракеты и вскоре упадут, сминая раструбы двигателей, на землю в безлюдной степи где-то в десятках километров от нас.

Маленькая светящаяся точка — её уже с трудом видно и совсем не слышно — стремительно перемещается по небу на северо-восток, к Сибири, к Камчатке, к Тихому океану.

В дальнейшем я повидал ещё не один космический старт. Вылет первого «Востока» с человеком на борту наблюдал из бункера управления пуском и, хотя собственными глазами ничего в тот раз не видел, нигде не мог бы чувствовать себя больше в центре событий, чем в этом месте. Не говоря уже о полноте информации, оперативно стекавшейся отовсюду именно сюда, в бункер… Несколько пусков смотрел с наблюдательного пункта, значительно более удалённого от стартовой позиции, чем измерительный пункт; это как бы расширяло перспективу: ракета с самого первого момента не висела над головой, а шла по хорошо видимой сбоку траектории… В общем, любая точка, откуда ни смотри, имела свои преимущества и свои минусы.

Но ни один из последующих виденных мною пусков, каждый из которых был чем-то замечателен, не затмил в моем сознании, в том, что называют «памятью сердца», того первого, увиденного мной девятого марта шестьдесят первого года, космического старта!

Ракета улетела. Я опускаю глаза.

Беспомощно раскинувшиеся — будто вся опустевшая стартовая позиция с недоумением развела руками, — обожжённые, закоптелые фермы выглядят сиротливо покинутыми.

Ракета ушла в космос.

— Как вас тут устроили? — спросил меня Королев дня через два после того, как мы прилетели на космодром.

Вопрос этот был отнюдь не праздный. Размещение множества людей, съезжающихся на очередной пуск, ставило перед администрацией космодрома немало проблем. Все помещения заполнены и переполнены. Единственное исключение — стандартный одноэтажный финский домик. Ещё совсем недавно в нем, ныне пустующем, жил, приезжая на космодром, Главнокомандующий ракетными войсками стратегического назначения Главный маршал артиллерии Митрофан Иванович Неделин. Чуть больше полугода назад — в октябре 1960 года — он погиб здесь при взрыве ракеты на стартовой позиции. Добрая память о нем среди старожилов космодрома ещё совсем жива.

Но никто не почувствовал, чтобы эта память была хотя бы в малой степени задета, когда 11 апреля 1961 года в этот домик поселили Гагарина и Титова и он из «неделинского» превратился в «домик космонавтов». А со временем стал, как и стоящий рядом точно такой же домик, в котором жил Королев, мемориальным. Казалось бы, оба этих скромных домика должны теряться среди воздвигнутых за прошедшие с тех пор годы на космодроме построек, гораздо более авантажных. Но нет, не теряются!..

Помещение в общежитии для приезжих, где меня поместили, обладало — если, конечно, не считать, по крайней мере, двукратной перенаселённости — всеми приметами «первого разряда»: зеркальным гардеробом, ковровыми дорожками, никелированными кроватями. Правда, почему-то отсутствовала репродукция шишкинского «Утра в сосновом лесу»…

Стоявший тут же на тумбочке телефон я, как равно и мои соседи по комнате, воспринял поначалу без излишних эмоций — как положительных, так и отрицательных. Эмоции возникли после того, как телефон начал звонить. Причём звонить весьма часто и все время не нам. Причина последнего выяснилась легко: оказалось, что из-за отсутствия на коммутаторе свободных номеров нас подключили на номер, принадлежавший телефону в коридоре одного из общежитий. Номер, как нетрудно догадаться, достаточно ходовой. В те немногие часы, которые мы проводили дома, нам звонили каждые пять минут. Требовали позвать то одного, то другого постояльца, на наши отказы сердились, ругались, обещали жаловаться…

Мы взмолились, чтобы нам дали другой номер телефона, и получили его. На сей раз это был бывший телефон диспетчерской. По нему звонили гораздо реже, но в основном ночью!

И тут, обратившись к опыту Александра Македонского, который, как известно, не стал распутывать гордиев узел, а разрубил его, один из нас бестрепетной рукой вырвал телефонный шнур из розетки. После совершения этого диверсионного акта наши мучения с «приметой ранга» — телефоном — окончились, и мы стали спать спокойно.

Общежитие наше официально именовалось гостиницей «люкс». Вообще, надо сказать, слово «люкс» было в те времена на космодроме в большом ходу (интересно, что сейчас, когда многие бытовые сооружения космодрома действительно заслуживают этого наименования, оно больше не применяется). Столовой «люкс» именовался душноватый одноэтажный домик, где мы вкушали нормальную «командировочную» пищу телесную. Даже небольшая — человек на сорок — комната, в которой у одной стены стояло, хрипловатая кинопередвижка, а на противоположной стене висела простыня, изображавшая собой экран, — даже эта комната называлась — кино «люкс».

Впрочем, все космодромные «люксы» мало занимали мысли собравшихся там людей. Совсем другим были заполнены их головы. Да и времени для сколько-нибудь длительного пребывания в этих «люксах» у большинства участников предстоящего пуска почти не оставалось: в гостинице «люкс» они только спали (как правило, меньше, чем хотелось бы), в столовой «люкс» ели (более медленно, чем хотелось бы: тут темпы всецело определялись степенью расторопности официанток), к высокому искусству кинематографа приобщались крайне нерегулярно, чаще всего после того, как уходила в космос очередная ракета и перед доставкой следующей образовывался небольшой зазор.

…На вопрос Королева о том, как меня тут устроили, я ответил в самом что ни на есть оптимистическом духе, дав понять, что перед здешним комфортом бледнеют все известные мне чудеса сервиса лучших черноморских курортов, а равно чудеса курортов средиземноморских, к сожалению пока лично мною не обследованных. Сергей Павлович терпеливо выслушал меня, после чего резюмировал:

— Устроили вас, я вижу, довольно хреново. Тесно живём. И водопровод барахлит… Но ничего, приезжайте сюда к нам через десять лет. Примем вас «перьвый сорт»!..

Выражение «перьвый сорт» — с мягким знаком в слове «первый» — применялось Королёвым как знак наивысшей оценки самых разных положительных явлений действительности: от проведённого без задержек и дефектов («бобов») пуска космической ракеты до появившейся в пределах видимости интересной блондинки. Так что суть обещанных им условий жизни на космодроме через десять лет можно было без труда себе представить.

Действительно, десять лет спустя каждый, кто приезжал на космодром, обнаруживал там совсем другой быт, чем существовал весной шестьдесят первого года. Так что в этом отношении предсказание Королева сбылось.

Не сбылось оно в другом.

На космодроме не было его самого. Принимали приезжавших уже без него.

В последние дни перед пуском работа на космодроме шла, как выразился один из местных старожилов, «колесом»: режим рабочего дня (наверное, правильнее было бы сказать: рабочих суток) всецело определялся технологией подготовки объекта, циклами бесчисленных операций по монтажу, контролю, испытаниям всего, что полагалось смонтировать, проконтролировать и испытать. Проводится, скажем, на корабле какая-то работа, рассчитанная на три часа, и люди, не участвующие в ней, используют эти три часа, чтобы передохнуть, поспать, немного проветрить мозги и с новыми силами опять взяться за работу.

Как один из способов проветривания мозгов большой популярностью пользовались прогулки по бетонке, той самой, по которой мы приехали сюда. Впрочем, особой нужды в уточнении, о какой дороге идёт речь, в данном случае не имеется: эта бетонка была единственной, если не считать колеи железнодорожного пути, нитью, связывавшей нашу так называемую «вторую площадку» космодрома с окружающим миром… И вот по ней-то и вышагивали оперативно складывавшиеся компании — четыре, три, а то и два человека, получившие в своё распоряжение часок свободного времени.

Холодный мартовский ветер, беспрепятственно дувший в открытой степи, несколько уменьшал очарование этих прогулок. Так что фигуральное выражение — проветрить мозги — приобретало в данном случае характер вполне конкретный. И все-таки любители пошагать в бодром темпе по бетонке находились всегда. Даже порывы злого ветра воспринимались стоически, обязательно вызывая у кого-нибудь из участников прогулки попытку рассказать стародавний анекдот о двух пенсионерах, связывавших свои планы на завтрашний день с тем, что «если не будет сильного ветра».

Постепенно проявлялись черты устоявшегося космодромного быта. В это понятие входило многое. В том числе даже такая экзотическая деталь, как регулярно проходивший яркой звёздочкой в вечернем небе американский искусственный спутник.

Кто-то сказал:

— Это «Эхо». Он давно тут ходит.

Что ж, «Эхо» так «Эхо». Хотя чем-то этот аккуратно появляющийся гость был неприятен. Наверное, сказывалась прочно укоренившаяся в сознании авиационная привычка — воспринимать небо над собой как «своё». Современное космическое право (прогресс техники вызвал к жизни и такую новую отрасль юридической науки) придерживается на сей счёт воззрений значительно более либеральных.

В 1967 году Генеральная Ассамблея Организации Объединённых Наций одобрила заключённый всеми входящими в неё странами договор о принципах деятельности государств по исследованию и использованию космического пространства.

Этот договор провозглашает, в частности, что космическое пространство открыто для исследования и использования всеми государствами, не принадлежит ни одному из них и не может быть присвоено ни путём провозглашения национального суверенитета, ни путём оккупации небесных тел, ни какими-либо иными средствами.

Неделимый космос — собственность человечества.

Нужно только, чтобы этой своей собственностью человечество сумело распорядиться разумно! Чтобы освоение космоса не принесло нашему и без того достаточно беспокойному миру новых тревог и новых источников опасности. Пока сколько-нибудь надёжных на сей счёт гарантий не видно, к сожалению. Во всяком случае, предложения нашей страны о заключении международного договора, по которому запрещалось бы размещение в космосе оружия любого рода, поддержки ещё не получило.

Всякие люди встречались мне на космодроме. Не одни гении, конечно. Но все же процент людей незаурядных, высокоодарённых, во многих отношениях замечательных был там заметно выше среднестатистического. Большое дело закономерно притягивает к себе больших людей. Немудрёно, что вокруг такого дела, как выход в космическое пространство, собралось много интересных, нестандартных, да и просто по-человечески привлекательных личностей. Некоторых из них я знал давно (Бориса Викторовича Раушенбаха, например, в течение добрых трех десятков лет — с тех далёких времён, когда мы вместе учились в авиационном институте и вместе делали первые попытки летать на планёре). Других узнал, начав работать с космонавтами. С некоторыми познакомился, лишь приехав на космодром. Но непродолжительность личного общения не мешала быстро разглядеть в настоящем человеке настоящего человека.

Немалую радость доставляла мне каждая беседа с Алексеем Михайловичем Исаевым. В содружестве главных конструкторов, под руководством которых создавались ракета-носитель и космический корабль, он занимал одно из самых заметных мест.

— А вот он у нас тормозит все дело, — сказал про Алексея Михайловича Сергей Павлович Королев на кремлёвском приёме по случаю полёта Гагарина.

И сказал, в общем, совершенно правильно: конструкторское бюро, возглавляемое Исаевым, создало ТДУ — тормозную двигательную установку космического корабля «Восток», то есть то самое устройство, которое обеспечивало возвращение корабля из космоса на землю. Значение и ответственность этого устройства вряд ли нуждаются в комментариях.

Среднего роста, с большой (не только в переносном, но и в буквальном смысле слова) головой, прочно сидящей на полной шее, Исаев всегда как-то выделялся среди окружающих. Хотя вылезать вперёд не любил. Напротив, как правило, старался держаться в тени. На заседаниях Государственной комиссии, неизменным членом которой он состоял, выступал редко и лаконично: ТДУ, мол, в порядке (а потом не без удовольствия комментировал: «Наша-то машина — одноразового действия. Пробный пуск не проведёшь. А больше в ней и проверять нечего. Хорошо!»).

Конечно, Исаев был конструктором высшего класса, одним из выдающихся деятелей ракетного двигателестроения. И за плечами у него было немало дел, которые, при всей осторожности в обращении с бронзой, трудно назвать иначе как историческими: вспомним хотя бы первый советский самолёт БИ с жидкостным реактивным двигателем, взлетевший с того самого поля, на котором сегодня расположен аэропорт Кольцово под Свердловском, 15 мая 1942 года. Среди многих имеющих хождение расшифровок индекса БИ (как показывает опыт, расшифровка индексов технических объектов — дело не намного менее сложное, чем, скажем, расшифровка письменности древних майя) наиболее надёжной представляется мне такая: «Березняк — Исаев». Потому что именно Александр Яковлевич Березняк и Алексей Михайлович Исаев выдвинули перед главным конструктором КБ (в котором тогда работали) В.Ф. Болховитиновым идею создания ракетного самолёта, а потом сами руководили проектированием, строительством и доводкой этой уникальной машины, без упоминания которой не обходится ныне ни одна книга по истории мировой авиации.

Но не былые заслуги и не место, занимавшееся Исаевым в деле создания и развития ракетно-космических систем, определяли ту особую симпатию, какую он вызывал у окружающих. Прежде всего в нем привлекали черты чисто человеческие: доброжелательность, острая наблюдательность, органический демократизм, полное равнодушие к так называемому престижу и внешним приметам респектабельности, редкая нестандартность мышления… А главное, наверное, то, что он был, попросту говоря, очень хороший человек!

В наши прогулки по бетонке Алексей Михайлович вносил живую струю своего оригинального и в то же время очень человеческого восприятия всего, о чем бы ни заходила речь. И ассоциации по поводу сказанного другими у него возникали какие-то неожиданные. Однажды кто-то поделился новостью: некий главный конструктор назначил себе ещё трех заместителей, чем довёл общее количество своих замов до внушительной цифры в двадцать два человека.

— Я знаю, для чего он это сделал, — заметил Исаев. — Он хочет сформировать из заместителей две полные футбольные команды. Чтобы они играли, а он судил.

И вряд ли любые сколь угодно пламенные речи на тему о вреде штатных излишеств и недопустимости рассиропливания ответственности за порученное дела имели бы такую убойную силу, как эти «две футбольные команды».

Впрочем, гораздо охотнее Алексей Михайлович говорил о том, что (или кто) ему нравилось, благо человек он был чрезвычайно доброжелательный. Очень запомнилось мне, с какой теплотой он говорил, когда мы собрались осенью 1964 года на космодроме на пуск корабля «Восход», о Феоктистове:

— Какой все-таки Константин Петрович молодец! Ведь он с самого начала, когда у них в КБ только первые разговоры о полётах человека начались, рвался лететь сам. И аргументировал как! Врач, мол, первым пробует новое лекарство на себе. Или строитель моста железнодорожного, тот в былые времена всегда под мост становился, когда по нему первый поезд проходил… Но говорил это все Феоктистов только там, где мог ожидать реального решения. А попусту направо и налево не звонил. Не делал из этого дела рекламы. Вот даже я, — в этом месте своей речи Алексей Михайлович для убедительности тыкал себя пальцем в грудь, — даже я, можно сказать, прямой исполнитель заказов их отдела, а ничего об этом не знал, не подозревал. Часто встречался с Феоктистовым по всяким текущим делам. Уважал его светлую голову. Ценил, что он всегда чётко знал, чего от нас хочет, и сформулировать это умел. Но что он сам прицеливается в космос лететь!.. Нет, что говорить, молодец! Большой молодец!

Все сказанное тогда Исаевым о Феоктистове не могло не вызвать полного согласия собеседников. Но характерно, что сказал эти справедливые слова все-таки не кто иной, как Исаев! Он мимо таких наблюдений не проходил.

Десять лет спустя, когда Исаева не стало, один старый его сотрудник рассказал писателю Анатолию Аграновскому (из превосходного очерка которого «Жизнь Исаева» я и цитирую это высказывание), чем «брал» Алексей Михайлович, который «и грозен не был, и стальной воли не наблюдалось в нем», чем он брал, руководя большим творческим коллективом.

— Ответственность возлагал на нас перед самими собой, — сказал старый конструктор. — А перед начальством всегда брал на себя. Знаете, есть руководители с коэффициентом усиления больше единицы. Ну нагорит такому сверху, так он у себя вдвое громче шумит. А наш… не перекладывал на чужие плечи — свои подставлял. И мы за ним были как за каменной горой.

А про уже упоминавшуюся историческую ракетную машину БИ Исаев разъяснял Аграновскому, что «придумал её, надо вам знать, не я, а совсем другой человек, Саша Березняк, мой хороший друг… Был я тогда полный, законченный лопух в этом деле».

Да, это уже не просто отсутствие склонности к саморекламе. Скорее это наличие склонности к «антисаморекламе».

Таков был Исаев. Таким его знали люди, работавшие с ним многие годы. Таким же раскрылся он нам, своим спутникам в прогулках по бетонке, в дни совместной жизни на космодроме той незабываемой весной шестьдесят первого года.

…Много интересного рассказывал в недолгие свободные минуты своим собеседникам и Василий Васильевич Парин. Каждому, кто имел в те годы хотя бы отдалённое отношение к проблемам освоения космоса, не могла не бросаться в глаза активная деятельность учёных и врачей И.Т. Акулиничева, О.Г. Газенко, А.М. Генина, Ф.Д. Горбова, Л.Г. Головкина, Н.Н. Гуровского. Е.А. Карпова, А.Р. Котовской, В.Б. Малкина, Е.А. Фёдорова, В.И. Яздовского и их коллег (не участвуя в их работе непосредственно, я, конечно, не могу назвать, да и просто не знаю всех), которые закладывали основы новой отрасли науки — космической физиологии и медицины. Одним из основателей и признанных лидеров этого нового научного направления и был В.В. Парин, в прошлом академик-секретарь Академии медицинских наук, а в недалёком будущем действительный член Академии наук СССР. Негладко складывалась его жизнь. Были в ней крутые подъёмы, были и глубокие спуски. Но ни те, ни другие не деформировали его личность. Обращала на себя внимание манера его поведения — доброжелательная, одновременно простая и очень интеллигентная (это, наверное, одна из примет высшей интеллигентности — ненавязчивая простота поведения), сдобренная естественным, здоровым юмором.

Впрочем, бывало и так, что от проявлений его юмора окружающие поёживались. Однажды перед входом в столовую, ту самую столовую «люкс», о которой я уже рассказывал, встретились несколько человек: Королев, Парин, два или три работника космодрома и приезжие, вроде меня.

После почти традиционной непродолжительной задержки, вызванной тем, что Королев и Парин пытались протолкнуть друг друга первым в дверь, вся компания оказалась внутри столовой. Здесь у самого входа стоял умывальник — несколько старомодное сооружение дачного типа: с миниатюрным краником и массивной мраморной доской, за которой располагался бачок с чистой водой. На подставке умывальника всегда лежал кусок ароматного туалетного мыла (столовая-то была все-таки «люкс»). Но в тот день, о котором идёт речь, вместо туалетного мыла почему-то был положен серый кусок мыла хозяйственного.

— Не люблю я этого мыла, — заметил Парин, намыливая руки. — Тюрьму напоминает…

Королев охотно подтвердил закономерность подобных ассоциаций и несколько развил затронутую Париным тему, чем слегка шокировал часть принадлежащих к различным ведомствам свидетелей этого содержательного обмена мнениями.

Обращала на себя внимание манера Парина говорить о проблемах, которые принято называть глобальными, в очень простом, деловом, почти домашнем тоне. Чувствовалось, что он на эти темы много думал и многое о них знает. Зашла, например, речь о раке, от которого незадолго до того умер человек, хорошо знакомый большинству собравшихся на космодроме. А надо сказать, что с проблемой лечения рака, точнее, с некоторыми публикациями о первых полученных в этом направлении результатах были связаны большие неприятности, свалившиеся в своё время на Василия Васильевича как академика-секретаря Академии медицинских наук, — вплоть до судебного приговора, назначившего ему — «на полную катушку» — 25 лет заключения, из которых семь он отбыл. Я подумал, что вряд ли он захочет поддержать разговор на эту небезболезненную для него тему. Но он поддержал:

— Что-то очень уж много пишут сейчас, что, мол, вот-вот научатся лечить раковые заболевания.

— А что, Василий Васильевич, разве это не так? Вот недавно писали, кажется, в журнале «Здоровье» или ещё где-то, что эксперимент с мышами показал…

— Вот то-то и оно, что с мышами! А человек, знаете ли, существо совсем другое, не мышь.

— Ну а как вы все-таки считаете, когда научатся лечить рак?

— Нет уж, от гадания, сделайте милость, увольте.

— А все-таки. Хотя бы приблизительно.

— И приблизительно не знаю. Знаю одно: неясного в этом деле куда больше, чем ясного… Работы здесь непочатый край. Думаю, что уж во всяком случае лет на пятнадцать—двадцать хватит.

Со времени этого разговора, в ходе которого дотошные собеседники все-таки выдавили из Парина какую-то цифру, прошло уже больше названных им двадцати лет. К сожалению, его высказанный с огорчением, но вполне уверенным тоном прогноз не оказался чересчур пессимистическим. Он знал, о чем говорил.

…Семён Ариевич Косберг, с которым мы жили в соседних комнатах гостиницы «люкс», пришёл, как и многие другие главные конструкторы, в космическую технику из авиации. Лётчики хорошо знали разного рода насосы и топливную аппаратуру, созданные в руководимом им коллективе. И вот неожиданно для многих, знавших его раньше, он выступил в роли конструктора двигателей верхних ступеней космических ракет-носителей. Тех самых ступеней, которые завершают разгон космического корабля до невиданных ранее скоростей, необходимых для дальнейшего полёта по законам небесной механики — без приложения дополнительной энергии. В сущности, именно эти ступени делают космический корабль космическим.

Незадолго до моего первого появления на космодроме, в одном из предыдущих пусков, на двигателе третьей ступени обнаружились какие-то неполадки. Совет главных конструкторов поручил Косбергу «разобраться и устранить».

И вот между текущими делами очередного пуска Государственная комиссия слушает отчёт Семена Ариевича о проделанной работе.

Да, непростое это дело — разобраться и устранить!.. Перед слушателями был развернут целый веер гипотез — предположений о возможных причинах злополучных неполадок. Потом пошли эксперименты, в значительной своей части очень тонкие и остроумные, разделившие первоначальные гипотезы на две части: подтвердившиеся и опровергнутые. Так родилось чёткое представление о физике обнаружившихся явлений. Ну а дальнейшее было, как говорится, делом техники: физика явлений породила конструктивные мероприятия, затем в ход пошла технология и, наконец, как завершение всего — огневые испытания. Испытания многократные, дотошные, в условиях заведомо более жёстких, чем те, в которых двигателю придётся работать в реальном полёте.

Вообще говоря, такая схема ничего принципиально нового собой не представляла. Именно так расшиваются обнаруживающиеся узкие места в авиации, да и, наверное, в других отраслях техники.

Но доклад Косберга произвёл на меня впечатление своей чёткостью, определённостью, глубокой уверенностью докладчика в том, что больше таких неполадок не будет и быть не может, а главное — масштабом сделанного.

— Работа проведена большая, — резюмировал общее мнение Королев.

И это лаконичное замечание означало многое: и санкцию на использование третьей ступени в последующих пусках, и отпущение грехов конструктору означенной ступени, за неполадки в работе которой он — будьте покойны — успел получить от Королева в своё время полную порцию громов и молний.

Интересно, что, в отличие от большинства других приметных на космодроме людей, Семён Ариевич в частной обстановке — в гостинице или во время хождений по бетонке — вопросов техники или, тем более, высокой науки почти не касался, явно предпочитая темы вполне житейские — от анализа погоды текущего года (подобной которой почему-то почти всегда «не припомнят старожилы») до проблем гастрономических, в которых был большим знатоком и обсуждение которых чаще всего начинал словами: «А хорошо бы сейчас съесть…» — и развивал далее своей хрипловатой скороговоркой мысль в том, что именно хорошо было бы сейчас съесть, с таким вдохновением, что у слушателя действительно возникало острое желание немедленно отведать упоминаемые оратором яства. Лишь впоследствии я узнал, что сам наш соблазнитель был, если можно так выразиться, гурманом-теоретиком: врачи предписали ему строгую диету.

В.В. Парина, А.М. Исаева, С.А. Косберга уже нет в живых, но они навсегда останутся в нашей памяти среди самых интересных и значительных людей, с которыми ассоциируется в сознании та неповторимая весна.

Я не раз замечал, что специалисты в какой-то конкретной области науки и техники, как правило, относятся с известным скептицизмом к литературе, живописующей их профессию или хотя бы соприкасающейся с тем, что представляет для этих специалистов основное содержание их жизни. Врачи, в своём большинстве, довольно прохладно воспринимают романы, повести и рассказы о врачах, учителя — об учителях, геологи — о геологах и так далее.

И вот на фоне этой давно замеченной мною (хотя и непростой для объяснения) антипатии особенно удивительной показалась мне явная популярность, которой пользовалась на космодроме всяческая фантастика.

В короткие свободные минуты её охотно читали.

Нарасхват шли книги Станислава Лема, братьев Аркадия и Бориса Стругацких, Ивана Ефремова…

Обнаружив эту симпатичную аномалию читательских приверженностей, я подумал было, что причина такого благожелательного отношения специалистов космоса к космической фантастике заключается, хотя бы отчасти, в отсутствии «космической реальности», по каковой причине написанное на эту тему писателями до поры до времени было попросту не с чем сравнивать.

Но вот пришла эта «пора и время» — начались полёты людей в космос. Сравнивать стало с чем. И выяснилось, что моя кустарная попытка объяснить интерес работников космоса к фантастике на космическую тему несостоятельна. Реальность космических полётов отнюдь этот интерес не снизила.

Пять лет спустя — в шестьдесят шестом году — К. Феоктистов сказал: «Книги Лема я люблю. Они написаны с позиций юношеского восприятия мира».

Вот оно, оказывается, в чем дело: в том, как написаны эти книги. С каких позиций!

А ещё через девять лет, в 1975 году, когда исследования космоса уже приобрели отчётливо выраженный деловой, практический характер, космонавт Г. Гречко так ответил на вопрос о том, как он предполагает отдыхать в предстоящем длительном полёте на станции «Салют-4»:

— Я взял с собой книги братьев Стругацких «Далёкая радуга» и «Трудно быть богом», но понимаю, что вряд ли у меня будет время их читать. Скорее, это дань уважения моим любимым писателям…

Видимо, и впредь космическая фантастика будет любима людьми, жизнь которых в том и состоит, чтобы всеми силами подтягивать к этой фантастике живую реальность. При одном, правда, обязательном условии: чтобы это было хорошо написано. Впрочем, такое требование вряд ли относится только к литературе какого-то одного жанра…

Много народу собиралось в дни, предшествующие очередному пуску, на космодроме. Очень много. Но объём работы был ещё больше. Наверное, её хватило бы на всех, даже если бы удалось каким-то магическим путём удвоить число работников…

Работали напряжённо, почти на пределе своих сил. Но без надрыва, отнюдь не драматизируя положение вещей. Скорее даже, напротив: с демонстративной внешней невозмутимостью, сдобренной изрядной порцией юмора.

Евгений Велтистов, на мой взгляд, очень точно передал в своём очерке «Звёздных дел мастера» то, как выработался «особый стиль поведения на космодроме… Негласные правила, которые гласили примерно следующее: если случилось что-то неприятное или непонятное с твоей системой — не бледней, не красней, не зеленей, не паникуй, а по возможности спокойно подойди к начальству и по возможности тихим голосом доложи… Внешне эмоции сводятся к спокойствию, даже показному безразличию, но такая сдержанность помогает работе».

Наверное, работать иначе, в другом стиле, было бы просто невозможно. Сложная, многокомпонентная, да ещё, кроме всего прочего, находившаяся тогда в сравнительно ранней стадии своего развития, космическая техника исправно выдавала один сюрприз за другим.

— Отклонения от нормы — это норма, — разъяснял мне один умудрённый опытом пусков многих ракет сотрудник королёвского конструкторского бюро. — Вот когда все в норме, все гладко, ни одна мелочь не вылезает, вот тогда жди большого компота!..

В это наблюдение я как-то сразу поверил. Поверил потому, что и лётчики-испытатели не очень любят, когда испытания новой машины с самого начала идут без сучка без задоринки (хотя в интересах справедливости следует заметить, что случается это весьма редко). Положенную порцию осложнений так или иначе испить придётся, подсознательно рассуждают они, так пусть уж, по крайней мере, эта порция лучше набегает постепенно, по частям, а не сразу, единым залпом…

Во всем, что касалось положенной порции осложнений, работа по подготовке ракеты-носителя и космического корабля к пуску сильно напоминала мне родные испытательные дела. Оно и неудивительно, техника есть техника!.. И, наверное, обращаться с нею только так и можно: педантично, настойчиво, уважительно, требовательно и притом спокойно, даже философски относясь к преподносимым ею сюрпризам, — словом, именно так, как было принято на космодроме.

И уж чего в атмосфере космодрома не было и в помине — это парадности, помпезности, заботы делающих своё трудное дело людей, о том, как они выглядят со стороны. Именно поэтому они выглядели как раз теми, кем были в действительности, — настоящими работягами, людьми знающими, ответственными, любящими своё дело.

Полет космического корабля с собакой Чернушкой 9 марта прошёл хорошо.

Прошло немногим более недели, и все повторилось снова. Опять ночной сбор у газетного киоска в зале Внуковского аэропорта, многочасовой путь на юго-восток, узкая бетонка среди песчаной пустыни… Опять космодром.

25 марта столь же успешно выполнил виток вокруг земного шара корабль-спутник со Звёздочкой на борту. И снова появилось в газетах спокойное, бесстрастное сообщение. Корабль-спутник. Ещё один…

Но все, кто имел какое-то отношение к предстоящему полёту человека в космос, воспринимать этот полет с бесстрастным спокойствием не могли.

Они понимали: генеральная репетиция — позади.

На очереди — человек!







 


Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Наверх