• 3.1. Скандинавские версии русских событий
  • 3.2. О чем же спорят историки?
  • 3.3 Между эпосом и историей. «Образ правителя» как стереотип средневекового историописания
  • 3.4. Братоубийство в борьбе за власть. Прецеденты в славянском мире (X–XI вв.)
  • ЧАСТЬ 3

    Конфликт интерпретаций. О чем молчат летописи и говорят саги?

    Ни в чем основное отличие русского от скандинавского мира не проявляется так резко, как в сравнении известий Несторовой летописи с известиями скандинавских саг.

    (С. Л. Гедеонов. Варяги и Русь (1876))

    3.1. Скандинавские версии русских событий

    Корпус источников по истории войны за наследство Владимира Святославича отнюдь не исчерпывается памятниками древнерусской историографии: существуют два скандинавских «сценария» этих событий, представленных в «Саге об Ингваре Путешественнике» и в «Пряди об Эймунде», входящей в состав «Отдельной саги об Олаве Святом», которая сохранилась в единственной исландской рукописи — так называемой «Книге с Плоского острова», составленной между 1387 и 1394 гг.

    Обе саги повествуют о пребывании на Руси в первой четверти XI в. дружины варяжских наемников во главе с конунгом Эймундом, принимавшим активное участие в войне между сыновьями «конунга Вальдимара» — Бурицлавом, Ярицлейвом и Вартилавом. Разница между ними заключается в том, что герой «Пряди об Эймунде», Эймунд сын Хрёрека, представлен потомком конунга Харальда Прекрасноволосого (первого короля единой Норвегии), тогда как в «Саге об Ингваре Путешественнике» Эймунд, сын Аки, является зятем шведского конунга.

    Долгое время в историографии преобладало мнение о вторичности «Саги об Ингваре», пока в 1986 г. не появилась гипотеза Р. Кука о существовании двух редакций «Пряди об Эймунде» — норвежской и шведской, последняя из которых в виде Пролога была искусственно вставлена в «Сагу об Ингваре». В настоящее время считается, что первоначальный текст «Саги об Ингваре» (на латинском языке) появился уже в конце XII в., а «Прядь об Эймунде» была записана в середине XIII столетия.

    В прологе «Саги об Ингваре» рассказывается, что матерью Эймунда была дочь шведского конунга Эйрика Победоносного: «К ней посватался хёвдинг (правитель. — Д.Б.) Свитьода, которого звали Аки, но конунгу показалось унизительным выдать свою дочь замуж за человека незнатного происхождения. Немного позже посватался к ней конунг фюлька (удельный князь. — Д.Б.) с востока из Гардарики (Русь. — Д.Б.), и согласился конунг отдать за него девушку, и уехала она с ним на восток в Гардарики. Некоторое время спустя туда нагрянул Аки и убил того конунга, а дочь Эйрика забрал с собой и увез домой в Свитьод, и готовит для нее свадебный пир. Для того договора было с Аки восемь хёвдингов, и некоторое время на них был направлен гнев конунга, так как не хотел он ни сражаться, ни наносить урон в [своей] стране своим людям. У них с Аки был сын, которого звали Эймунд».

    Несмотря на то что Аки удалось заключить мир с тестем, вскоре он был убит вместе со своими сторонниками на свадьбе Эйрика и Ауд — дочери правителя Норвегии ярла Хакона. «Некоторые люди считают, что [сделано это было] по совету ярла Хакона, а некоторые говорят, что он сам присутствовал при том убийстве», — сообщает сага. «Теперь берет себе конунг всю землю и имущество, которыми владели те восемь хёвдингов. Он поселил в своем доме Эймунда и его мать. Эймунд рос при конунге в большом почете, пока конунг Эйрик не умер. Затем государство взял Олав (сын Эйрика. — Д.Б.) и сохранил для Эймунда такой же почет, какой оказывал тому его отец. Но когда Эймунд повзрослел, тогда вспомнились ему его обиды, потому что его владения каждый день были у него перед глазами, и казалось ему унижением, что конунг брал все подати с его собственности». Когда Эймунд убил 12 сборщиков дани, то был объявлен вне закона по приговору тинга (народного собрания. — Д.Б.) и конунга Олава и отправился в «грабительский поход». Несколько зим спустя после того, как дочь Олава Ингегерд была выдана замуж за конунга Гардарики Ярицлейва, Эймунд отправился на восток и был хорошо принят конунгом Ярицлейвом, «так как в то время большое немирье было в Гардарики из-за того, что Бурицлейв, брат конунга Ярицлейва, напал на государство. Эймунд провел с ним 5 битв, но в последней был Бурицлейв пленен и ослеплен и привезен к конунгу». Сага добавляет: «В то время, о котором рассказывается, Эймунд был в Хольмгарде (Новгороде. — Д.Б.) и провел много битв и во всех побеждал, и отвоевал и вернул конунгу много земель, плативших дань». Наконец при посредничестве Ингигерд он помирился с конунгом Олавом и получил возможность вернуться в Швецию{387}. На этом интересующий нас сюжет в «Саге об Ингваре Путешественнике» исчерпывается.

    Гораздо более обстоятелен рассказ «Пряди об Эймунде». Здесь Эймунд — правнук конунга Харальда Прекрасноволосого, вести свой род от которого «считалось в Нореге самым лучшим и почетным»; кроме того, он побратим другого правнука Харальда Прекрасноволосого — конунга Олава Святого — и участник его «викингских походов» в Западную Европу. Но через несколько лет вернувшийся в Норвегию Олав «покорил себе всю страну и истребил в ней всех областных конунгов, как говорится в саге о нем и о разных событиях, как писали мудрые люди; всюду говорится, что он в одно утро отнял власть у пяти конунгов, а всего — у девяти внутри страны, как о том говорит Стюрмир Мудрый. Одних он велел убить или искалечить, а других изгнал из страны».

    В числе прочих жертвами Олава стали два брата Эймунда, которые должны были, в свою очередь, отправиться в «викингские походы», и его отец Хрёрек, который по приказу нового правителя Норвегии был ослеплен. Однако, находясь на иждивении у победителя, он плел интриги до тех пор, пока не перессорил его людей так, что они стали убивать друг друга. Кончил слепой интриган тем, что напал на Олава в день вознесения на клиросе в церкви и порезал парчовую одежду на конунге. После этой неудачной попытки покушения он был выслан в Гренландию. По возвращении в Норвегию Эймунд отказался претендовать на титул конунга и предложил своей дружине отправиться в новый «викингский поход». «Прядь» передает речь Эймунда так: «Я слышал о смерти Вальдимара конунга с востока из Гардарики, и эти владения держат теперь трое сыновей его, славнейшие мужи. Он наделил их не совсем поровну — одному теперь досталось больше, чем тем двум. И зовется Бурицлав тот, который получил большую долю отцовского наследия, и он — старший из них. Другого зовут Ярицлейв, а третьего Вартилав. Бурицлав держит Кэнугард (Киев — Д.Б.), а это — лучшее княжество во всем Гардарики. Ярицлейв держит Хольмгард, а третий — Палтескью (Полоцк — Д.Б.) и всю область, что сюда принадлежит. Теперь у них разлад из-за владений, и всех более недоволен тот, чья доля по разделу больше и лучше: он видит урон своей власти в том, что его владения меньше отцовских, и считает, что он потому ниже своих предков. И пришло мне теперь на мысль, если вы согласны, отправиться туда и побывать у каждого из этих конунгов, а больше у тех, которые хотят держать свои владения и довольствоваться тем, чем наделил их отец. Для нас это будет хорошо — добудем и богатство, и почесть».

    С этой целью дружина Эймунда прибывает в Хольмгард к конунгу Ярицлейву, заключив с ним договор сроком на 12 месяцев. Согласившись предоставить варягам пищу и кров, конунг неохотно идет на другие продиктованные Эймундом условия — платить «каждому нашему войну эйрир серебра, а каждому рулевому на корабле — еще, кроме того, половину эйрира». В итоге было достигнуто соглашение о выплате всей суммы «бобрами и соболями», однако выполнение этих условий (которые рассматриваются некоторыми исследователями-скандинавистами как вполне достоверные{388}, каждый раз становилось «камнем преткновения» между Эймундом и Ярицлейвом, ибо жена конунга Ингигерд, по утверждению саги «была как нельзя более великодушна и щедра на деньги, а Ярицлейв конунг не слыл щедрым, но был хорошим правителем и властным».

    Вскоре после того, как дружина Эймунда была принята на службу к русскому князю (прядь определяет ее численность в 600 человек) «пришли письма от Бурицлава конунга к Ярицлейву конунгу, и говорится в них, что он просит несколько волостей и торговых городов у конунга, которые ближе всего к его княжеству, и говорил он, что они ему пригодятся для поборов». По совету Эймунда Ярицлейв отверг все претензии и стал готовиться к войне.

    Тогда «Бурицлав выступил из своих владений против своего брата, и сошлись они там, где большой лес у реки, и поставили шатры, так что река была посередине; разница по силам была между ними невелика». Но Ярицлейв медлил, — по словам, приписанным сагой Эймунду, его замыслы мало чего стоили, — лишь хитростью Эймунду и Рагнару удалось побудить Ярицлейва начать сражение. «Полки сошлись, и начался самый жестокий бой, и вскоре пало много людей. Эймунд и Рагнар предприняли сильный натиск на Бурицлава и напали на него в открытый щит. Был тогда жесточайший бой, и много людей погибло, и после этого был прорван строй Бурицлава, и люди его побежали. А Эймунд конунг прошел сквозь его рать и убил так много людей, что было бы долго писать все их имена. И бросилось войско бежать, так что не было сопротивления, и те, кто спаслись, бежали в леса и так остались в живых. Говорили, что Бурицлав погиб в том бою. Взял Ярицлейв конунг тогда большую добычу после этой битвы». Сага с удовлетворением констатирует, что «После этого летом и зимой было мирно, и ничего не случилось, и правил Ярицлейв обоими княжествами по советам и разуму Эймунда конунга. Норманны были в большой чести и уважении, и были конунгу защитой в том, что касалось советов и боевой добычи».

    Однако вскоре «финансирование» варягов было прекращено: конунг хотел отказаться от их услуг, и чтобы продлить договор Эймунд прибег к шантажу, усомнившись в том, что Бурицлав действительно был убит. Как рассказывает прядь, он заявил Ярицлейву: «Мне говорили, что Бурицлав конунг жил в Бьярмаланде зимой, и узнали мы наверное, что он собирает против тебя великое множество людей, и это вернее [чем то, что Бурицлав погиб]». Конунг сказал: «Когда же он придет в наше княжество?» Эймунд отвечает: «Мне говорили, что он придет сюда через три недели». Так как Ярицлейв не хотел лишиться помощи варягов в такой момент, то договор продлили еще на 12 месяцев. «Сразу же после этого Ярицлейв послал зов на войну по всей своей земле, и приходит к нему большая рать бондов», а Эймунд занялся укреплением города, у стен которого ожидали врага.

    Сага приводит несколько «военных хитростей» Эймунда, которые позволили вывести из строя часть неприятельских воинов. Когда же начался бой «Там, где стоял Ярицлейв конунг, был такой сильный натиск, что [враги] вошли в те ворота, которые он защищал, и конунг был тяжело ранен в ногу». Отразить атаку удалось лишь с помощью варягов, которые обратили Бурицлава и его союзников-бьярмов в бегство. «Эймунд и его люди гнались за беглецами до леса и убили знаменщика конунга, и снова был слух, что конунг пал, и можно теперь было хвалиться великой победой — сообщает сага. Эймунд конунг очень прославился в этом бою, и стало теперь мирно. Были они в великой чести у конунга, и ценил их всякий в той стране, но жалование шло плохо, и трудно было его получить, так что оно не уплачивалось по договору».

    В ход идет уже испытанный прием: Эймунд сообщает Ярицлейву, который на сей раз не желает отпускать от себя варягов, но пытается урезать им жалование, что Бурицлав «был в Тюркланде зимой, и намерен еще идти войной на вас, и у него с собой войско, которое не станет бежать, и это — тюрки и блоку мен, и многие другие злые народы. И слышал я, что похоже на то, что он отступится от христианства, и собирается он поделить страну между этими злыми народами, если ему удастся отнять у вас Гардарики. А если будет так, как он задумал, то скорее всего можно ждать, что он с позором выгонит из страны всех ваших родичей. Конунг спрашивает: „Скоро ли он придет сюда с этой злой ратью?“ Эймунд отвечает: „Через полмесяца“. „Что же теперь делать? — сказал конунг. — Мы ведь теперь не можем обойтись без вашего разумения“. Рагнар сказал, что он хотел бы, чтобы они уехали, а конунгу предложил решать самому. Эймунд сказал: „Худая нам будет слава, если мы расстанемся с конунгом [когда он] в такой опасности, потому что у него был мир, когда мы пришли к нему. Не хочу я теперь так расставаться с ним, чтобы он остался, когда у него немирно; лучше мы договоримся с ним на эти двенадцать месяцев, и пусть он выплатит нам наше жалованье, как у нас было условлено. Теперь надо подумать и решить — собирать ли войско, или вы хотите, господин, чтобы мы, норманны, одни защищали страну, а ты будешь сидеть спокойно, пока мы будем иметь дело с ними, и обратишься к своему войску, когда мы ослабеем?“ „Так и я хочу“, — говорит конунг. Эймунд сказал: „Не спеши с этим, господин. Можно еще сделать по-иному и держать войско вместе; по-моему, это нам больше подобает, и мы, норманны, не побежим первыми, но знаю я, что многие на это готовы из тех, кто побывал перед остриями копий. Не знаю, каковы окажутся на деле те, которые теперь больше всего к этому побуждают. Но как же быть, господин, если мы доберемся до конунга, — убить его или нет? Ведь никогда не будет конца раздорам, пока вы оба живы“. Конунг отвечает: „Не стану я ни побуждать людей к бою с Бурицлавом конунгом, ни винить, если он будет убит“. Разошлись они все по своим домам, и не собирали войска, и не готовили снаряжения. И всем людям казалось странным, что меньше всего готовятся, когда надвигается такая опасность. А немного спустя узнают они о Бурицлаве, что он пришел в Гардарики с большой ратью и многими злыми народами».

    Получив право на свободу действий, Эймунд решается на «диверсию»: выехав из города в сопровождении 12 воинов под видом купцов, он нашел «широкое открытое место», где должен располагаться лагерь Бурицлава. «Тогда сказал Эймунд конунг: „Здесь мы остановимся. Я узнал, что здесь будет ночлег у Бурицлава конунга и будут поставлены на ночь шатры“. Они обошли вокруг дерева и пошли по просеке и обдумывали — где лучшее место для шатра. Тогда сказал Эймунд конунг: „Здесь Бурицлав конунг поставит свой стан. Мне говорили, что он всегда становится поближе к лесу, когда можно, чтобы там скрыться, если понадобится“. Эймунд конунг взял веревку или канат и велел им выйти на просеку возле того дерева, и сказал, чтобы кто-нибудь влез на ветки и прикрепил к ним веревку, и так было сделано. После этого они нагнули дерево так, что ветви опустились до земли, и так согнули дерево до самого корня. Тогда сказал Эймунд конунг: „Теперь, по-моему, хорошо, и нам это будет очень кстати“. После того они натянули веревку и закрепили концы. А когда эта работа была кончена, была уже середина вечера. Тут слышат они, что идет войско конунга, и уходят в лес к своим коням. Видят они большое войско и прекрасную повозку; за нею идет много людей, а впереди несут знамя. Они повернули к лесу и [пошли] по просеке туда, где было лучшее место для шатра, как догадался Эймунд конунг. Там они ставят шатер, и вся рать также, возле леса. Уже совсем стемнело. Шатер у конунга был роскошный и хорошо устроен: было в нем четыре части и высокий шест сверху, а на нем — золотой шар с флюгером. Они видели из лесу все, что делалось в стане, и держались тихо. Когда стемнело, в шатрах зажглись огни, и они поняли, что там теперь готовят пищу. Тогда сказал Эймунд конунг: „У нас мало припасов — это не годится; я добуду пищу и пойду в их стан“. Эймунд оделся нищим, привязал себе козлиную бороду и идет с двумя посохами к шатру конунга, и просит пищи, и подходит к каждому человеку. Пошел он и в соседний шатер и много получил там, и хорошо благодарил за добрый прием. Пошел он от шатров обратно, и припасов было довольно. Они пили и ели, сколько хотели; после этого было тихо».

    Как рассказывает далее сага: «Эймунд конунг разделил своих мужей; шесть человек оставил в лесу, чтобы они стерегли коней и были готовы, если скоро понадобится выступить. Пошел тогда Эймунд с товарищами, всего шесть человек, по просеке к шатрам, и казалось им, что трудностей нет. Тогда сказал Эймунд: „Рёгнвальд и Бьёрн, и исландцы пусть идут к дереву, которое мы согнули“. Он дает каждому в руки боевой топор. „Вы — мужи, которые умеют наносить тяжелые удары, хорошо пользуйтесь этим теперь, когда это нужно“. Они идут туда, где ветви были согнуты вниз, и еще сказал Эймунд конунг: „Здесь пусть стоит третий, на пути к просеке, и делает только одно — держит веревку в руке и отпустит ее, когда мы потянем ее за другой конец. И когда мы устроим все так, как хотим, пусть он ударит топорищем по веревке, как я назначил. А тот, кто держит веревку, узнает, дрогнула ли она от того, что мы ее двинули, или от удара. Мы подадим тот знак, какой надо, — от него все зависит, если счастье нам поможет, и тогда пусть тот скажет, кто держит веревку, и рубит ветви дерева, и оно быстро и сильно выпрямится“. Сделали они так, как им было сказано. Бьёрн идет с Эймундом конунгом и Рагнаром, и подходят они к шатру, и завязывают петлю на веревке, и надевают на древко копья, и накидывают на флюгер, который был наверху на шесте в шатре конунга, и поднялась она до шара, и было все сделано тихо. А люди крепко спали во всех шатрах, потому что они устали от похода и были сильно пьяны. И когда это было сделано, они тянут за концы и укорачивают тем самым веревку, и стали советоваться. Эймунд конунг подходит поближе к шатру конунга и не хочет быть вдали, когда шатер будет сорван. По веревке был дан удар, и замечает тот, кто ее держит, что она дрогнула. Говорит об этом тем, кто должен был рубить, и стали они рубить дерево, и оно быстро выпрямляется и срывает весь шатер конунга, и [закидывает его] далеко в лес. Все огни сразу погасли.

    Эймунд конунг хорошо заметил вечером, где лежит в шатре конунг, идет он сразу туда и сразу же убивает конунга и многих других. Он взял с собой голову Бурицлава конунга. Бежит он в лес и его мужи, и их не нашли. Стало страшно тем, кто остался из мужей Бурицлава конунга при этом великом событии, а Эймунд конунг и его товарищи уехали, и вернулись они домой рано утром. И идет Эймунд к Ярицлейву конунгу и рассказывает ему всю правду о гибели Бурицлава. „Теперь посмотрите на голову, господин, — узнаете ли ее?“ Конунг краснеет, увидя голову. Эймунд сказал: „Это мы, норманны, сделали это смелое дело, господин; позаботьтесь теперь о том, чтобы тело вашего брата было хорошо, с почетом, похоронено“. Ярицлейв конунг отвечает: „Вы поспешно решили и сделали это дело, близкое нам: вы должны позаботиться о его погребении. А что будут делать те, кто шли с ним?“ Эймунд отвечает: „Думаю, что они соберут тинг и будут подозревать друг друга в этом деле, потому что они не видели нас, и разойдутся они в несогласии, и ни один не станет верить другому и не пойдет с ним вместе, и думаю я, что не многие из этих людей станут обряжать своего конунга“. Выехали норманны из города и ехали тем же путем по лесу, пока не прибыли к стану. И было так, как думал Эймунд конунг, — все войско Бурицлава конунга ушло и разошлось в несогласии. И едет Эймунд конунг на просеку, а там лежало тело конунга, и никого возле него не было. Они обрядили его и приложили голову к телу, и повезли домой. О погребении его знали многие». После этого «Весь народ в стране пошел под руку Ярицлейва конунга и поклялся клятвами, и стал он конунгом над тем княжеством, которое они раньше держали вдвоем».

    Однако с устранением Бурицлава проблемы остались прежними: «Прошли лето и зима, ничего не случилось, и опять не выплачивалось жалованье», — поэтому Эймунд принял решение уйти с дружиной к конунгу Вартилаву, который принял их на службу на тех же условиях. Когда Ярицлейв прислал подобно своему брату Бурицлаву «просить деревень и городов, которые лежат возле его владений, у Вартилава конунга», между ними началась война, в которой Эймунду удалось захватить в плен супругу Ярицлейва Ингигерд — сообща им удалось заключить мир между братьями. Как сообщает сага: «Было объявлено от имени Вартилава конунга, что княгиня будет устраивать мир. Она сказала Ярицлейву конунгу, что он будет держать лучшую часть Гардарики — это Хольмгард, а Вартилав — Кэнугард, другое лучшее княжество с данями и поборами; это — наполовину больше, чем у него было до сих пор. А Палтескью и область, которая сюда принадлежит, получит Эймунд конунг и будет над нею конунгом, и получит все земские поборы целиком, которые сюда принадлежат, „потому что мы не хотим, чтобы он ушел из Гардарики“. Если Эймунд конунг оставит после себя наследников, то будут они после него в том княжестве. Если же он не оставит после себя сына, то [оно] вернется к тем братьям. Эймунд конунг будет также держать у них оборону страны и во всем Гардарики, а они должны помогать ему военной силой и поддерживать его. Ярицлейв конунг будет над Гардарики. Рёгнвальд ярл будет держать Альдейгьюборг (Ладогу — Д.Б.) так, как держал до сих пор.

    На такой договор и раздел княжеств согласился весь народ в стране и подтвердил его. Эймунд конунг и Ингигерд должны были решать все трудные дела. И все поехали домой по своим княжествам. Вартилав конунг прожил не дольше трех зим, заболел и умер; это был конунг, которого любили как нельзя больше. После него принял власть Ярицлейв и правил с тех пор один обоими княжествами. А Эймунд конунг правил своими и не дожил до старости. Он умер без наследников и умер от болезни, и это была большая потеря для всего народа в стране, потому что не бывало в Гардарики иноземца более мудрого, чем Эймунд конунг, и пока он держал оборону страны у Ярицлейва конунга, не было нападений на Гардарики. Когда Эймунд конунг заболел, он отдал свое княжество Рагнару, побратиму своему, потому что ему больше всего хотелось, чтобы он им пользовался. Это было по разрешению Ярицлейва конунга и Ингигерд»{389}.

    Как полагают исследователи: «На основании всех этих фактических неточностей можно было бы отнести известия Эймундовой саги к вымыслу, способствовавшему возвеличиванию скандинавского героя, если бы не особая роль в истории Руси конца X — первой половины XI в. именно Полоцка, наряду с Новгородом и Киевом», — считает В. Я. Петрухин{390}. Впрочем, это соображение не прибавляет «Эймундовой саге» исторической достоверности.

    В последние десятилетия саги воспринимаются как пограничный вид средневековой историографии. «Следствием эпической природы саг является нерасчлененность, синтетичность правды в сагах. Воспоминания о действительно имевших место событиях сплавлены в сагах со сказочно-фантастическим, причем элементы исторический и фантастический в равной степени принимались за реальность». Все это создает определенные сложности в интерпретации саги, которая «не может быть отнесена ни к одному из жанров средневековой письменности» (Т. Н. Джаксон){391}.

    Трудности возникают, как только мы пытаемся идентифицировать действующих лиц «Пряди об Эймунде» с князьями, известными по древнерусским источникам. «Большинство трудностей с идентификацией этих князей связаны с искажениями в начальной части их имен» (А. Ф. Литвина, Ф. Б. Успенский){392}. Несмотря на это, можно уверенно утверждать, что под именем «конунга Ярицлейва» в саге фигурирует Ярослав Мудрый, известный под этим именем и в других скандинавских сагах. Меньше уверенности возникает при идентификации «конунга Вартилава», которого обычно отождествляют с племянником Ярослава Брячиславом Полоцким, хотя некоторые историки склонны видеть в нем Мстислава и даже Судислава Владимировичей{393}.

    Попытка отождествить с кем-то из сыновей Владимира «конунга Бурицлава» вызвала в историографии жаркие споры: в то время как одни исследователи на основании антропонимического сходства пытаются отождествить Бурицлава с князем Борисом Владимировичем, другие считают, что Бурицлав является «собирательным образом» Святополка и Болеслава Храброго. Попытки решения этой проблемы породили большое количество версий и гипотез, поэтому не будем долго интриговать читателя и попытаемся дать исчерпывающий ответ на этот вопрос.

    3.2. О чем же спорят историки?

    «Прядь об Эймунде» (или «Эймундова сага») известна в отечественной историографии с начала XIX в.: на ее сходство с летописями обратил внимание еще Н. М. Карамзин{394}. Первые переводы саги на русский язык появились в 1834 г.; сразу же она стала объектом полемики, в которой приняли участие О. И. Сенковский (один из первых переводчиков и комментаторов памятника, возводивший его к устным преданиям XI в.), П. М. Строев, М. П. Погодин.

    Однако вскоре дискуссия замерла. Лишь в 1926 г. А. И. Лященко предпринял сравнительный анализ «Пряди об Эймунде» с ПВЛ и установил хронологию событий, описанных в саге, датировав их 1016–1019 гг. Этой датировки придерживались Е. А. Рыдзевская, исследовавшая образ Ярослава Мудрого в древнеисландской историографии, и В. В. Мавродин, создавший первую реконструкцию войны за наследство Владимира с использованием всего корпуса русских и иностранных источников. Общей чертой для первых исследователей проблемы, относившимся к известиям «Эймундовой саги» с разной степенью критики, было то, что они видели в «конунге Бурицлаве» собирательный образ Святополка и Болеслава Храброго.

    В. В. Мавродин писал: «Интересно отметить, что в Эймундовой саге Святополк именуется Бурислейфом. Нет никакого сомнения в том, что причиной этого недоразумения является то обстоятельство, что наиболее активным лицом в развертывающихся событиях, наиболее сильным и влиятельным был тесть Святополка Болеслав, и его имя („Бурислейф“) совершенно вытеснило имя Святополка, трудное норманнам для произношения, тогда как с Болеславами, Бориславами и Буриславами они часто сталкивались на Славянском Поморье и привыкли к этому имени».

    Следствием подобных умозаключений явилось представление о том, что скандинавская традиция сообщает о реальных обстоятельствах гибели Святополка. «Сага подкупает правдивостью своего рассказа. Перед нами выступают типичные наемные убийцы, договаривающиеся с князем, который, не давая прямого согласия на убийство, в то же самое время развязывает руки убийцам. Летописный же рассказ полон назидательств, нравоучений и фантастических подробностей: душевные переживания Святополка, какая-то мифическая пустыня между Чехией и Польшей.

    Мы не можем согласиться с тем, что в летописи о кончине Святополка приводятся только досужие измышления монаха, а сага говорит только правду, но нельзя думать, что летописным рассказом исчерпывается вопрос о смерти Святополка»{395}.

    Принципиально новый подход к проблеме был предложен в книге «Летописная статья 6523 года и ее источник» (1957), где среди прочего показана сюжетная зависимость Борисоглебского цикла от чешских легенд о св. Вацлаве-Вячеславе, послуживших агиографической моделью для «Анонимного сказания», и «Эймундовой саги». Ее автор Н. Н. Ильин скептически относился к древнерусской традиции о Борисе и Глебе, считая, что «перед нами не документальное описание исторических событий, передающее факты так, как они происходили, а тенденциозный исторический роман, где реальные события прошлого переплетаются с созданиями художественного вымысла». В то же время он отмечал: «Сага содержит много сырого исторического материала. Связь ее повествования с русскими событиями 1015–1021 гг. можно проследить на всем протяжении текста саги. Сага не всегда точно передает события и часто неверно их освещает. Как и другие, подобные ей, произведения эпоса, она сплетает вместе деятельность разных исторических лиц, собирает в одном оптическом фокусе разные исторические события, искажает их реальную перспективу. Всегда склонная преувеличивать храбрость, находчивость, ум и другие подобные качества своих героев, сага разукрашивает их деятельность наивными фантастическими подробностями, долженствующими, по понятиям среды, в которой она слагалась, оттенить их военные доблести. Но основной материал, своеобразно ею переработанный, Эймундова сага черпала из подлинной русской истории»{396}.

    В общих чертах концепция Н. Н. Ильина представляет комплекс из нескольких гипотез. Гипотеза I: после смерти Владимира находившемуся в заключении Святополку удалось захватить власть в Киеве буквально на три месяца. Гипотеза II: «сеча у Любца» (описанная в Эймундовой саге как первое сражение Ярицлейва с Бурицлавом) произошла не в 1016 г., а в 1015 г., поскольку ПВЛ в отличие от НIЛМ именно под этим годом сообщает о сборах Ярослава в поход, хотя само описание битвы помещено также под 1016 г.; потерпев поражение, Святополк бежал в Польшу и вернулся на Русь лишь в 1018 г. Гипотеза III: вместо битвы на Альте, о которой сообщает ПВЛ, между Святополком и Ярославом в 1019 г. произошло столкновение на Днепре, описание которого представлено в НIЛМ как битва у Любеча. Гипотеза IV: отказ от летописной хронологии и агиографической интерпретации образа Бориса позволяет предполагать, что в 1016–1018 гг. именно он был соперником Ярослава в борьбе за киевский стол и инициатором нашествия кочевников, о котором сообщаот «Эймундова сага» и ПВЛ под 1017 г. Гипотеза V: Борис был убит наемниками Эймунда по приказанию Ярослава летом 1018 г. — предания об этом отразились в сюжете о гибели Бурицлава (Бурислейфа) «Эймундовой саги», а позднее — в «Анонимном сказании».

    Пытаясь датировать события, описанные в саге, Н. Н. Ильин первоначально принял хронологию А. И. Лященко, подчеркнув, что «обстоятельства, вызвавшие прибытие варягов в Новгород в 1015 г., ничего общего с тем, что рассказывает сага, не имеют. С другой стороны, в саге находим подробное описание, как Эймунд и его соратники помогли отбить от Киева печенегов, которых привел Бурислейф. Осада Киева печенегами — событие 6525 (1017) г., следовательно, эймундовские варяги поступили на службу к Ярославу ранее 1018 г.». Вместе с тем он отметил, что сага ничего не говорит о походе на Русь Болеслава Храброго, который в 1018 г. в битве на Буге разбил дружину Ярослава и входившие в ее состав варяжские отряды. По его мнению: «Бегство с поля боя не могло, конечно, послужить сюжетом для эпопеи, прославляющей подвиги начальника одного из этих отрядов. Поэтому повествование саги не знает о битве на Буге, но оно хорошо запомнило самое имя победителя и роль, которую он играл в событиях, отраженных эпопеей. Бурислейф саги — это Болеслав. Нападения Болеслава в Киеве ожидали начиная с 1016 г. Для борьбы с Болеславом Ярослав нанял и содержал Эймундовских варягов: именно Болеслав „требовал от конунга нескольких деревень и торгов, примыкающих к его владениям“ (очевидно, Червенские города); Болеслав же в 1017 г. двинул на Киев полчища своих старых союзников — печенегов, которых отбили Эймунд и его соратники; в 1018 г. Болеслав занял, наконец, Киев и на место Ярослава посадил Святополка. Не с этим слабым его ставленником, дважды изгонявшимся из Киева, а с лучшим полководцем своего времени, наносившим тяжкие удары империи, победоносно сражался, по саге, Эймунд, совершая чудеса храбрости. В таком аспекте эпизоды борьбы Ярослава со Святополком могли, конечно, служить сюжетом эпопеи о подвигах Эймунда. Слабый и мало заметный Святополк поглощен в саге Болеславом, утратив в образе Бурислейфа свое самостоятельное существование. Его отличительные признаки обратились в добавочные атрибуты Бурислейфа, который стал сыном Владимира, братом Ярислейфа, и вступил с последним в ожесточенную, но неудачную, благодаря Эймунду, борьбу»{397}.

    Н. Н. Ильин обратил внимание на то, что обстоятельства гибели Бориса в «Анонмном сказании» частично совпадают с обстоятельствами гибели Бурислейфа в саге, но полагал, что сага рассказывала не о смерти Святополка, а о смерти Бориса, тайно убитого накануне польско-русской войны 1018 г. по приказанию Ярослава, который в 1030-х гг. при содействии Церкви осуществил мистификацию, отразившуюся в памятниках Борисоглебского цикла, где гибель двух братьев была соединена в одно целое{398}.

    Главные выводы Н. Н. Ильина сводились к тому, что сага в основном верно передает обстоятельства, вызвавшие гибель Бориса, что подтверждается всем ходом последующих событий, завершившихся канонизацией обоих братьев; а русские предания, отрывочные и противоречивые, не знали этих обстоятельств, поэтому «Сказание» дает им искусственное объяснение, приписывая организацию убийства братьев Святополку, а выполнение — преданным последнему вышегородцам.

    Между тем Н. Н. Ильин нигде не говорит, что в образе Бурицлава отразились какие-либо черты Бориса, так как подобно своим предшественникам рассматривает его как собирательный образ Святополка и Болеслава. Его конечный вывод основан только на аналогиях. Следствием этого является кардинальная переоценка политической ситуации 1015–1019 гг., когда инициатором междоусобной войны между сыновьями Владимира оказывается Ярослав — амбициозный правитель Новгорода, который сначала организовал тайное убийство соперников в борьбе за власть, а в 30-х г. XI в. при содействии Церкви осуществил мистификацию, возложив ответственность за свои действия на Святополка.

    Характерной чертой концепции Н. Н. Ильина и его последователей стала тенденция к преодолению летописной хронологии, которая открыла путь длямногочисленных комбинаций. Это не в последнюю очередь обусловлено существованием в древнерусской историографической традиции различных хронологических систем. К моменту создания концепции Н. Н. Ильина была уже опубликована часть наблюдений Н. Г. Бережкова, которые мы привели выше.

    Один из первых критиков концепции Ильина В. Д. Королюк путем сопоставления ПВЛ с «Хроникой» Титмара Мерзебургского пришел к выводу, что Святополк не мог быть в 1015 г. убийцей Бориса и Глеба. Но, подчеркнул исследователь: «Это не значит, конечно, что следует принять малоубедительную и основанную на интерпретации такого сложного памятника, как „Эймундова сага“, гипотезу Н. Н. Ильина, полагавшего, что убийцей Бориса и Глеба был Ярослав Владимирович. Следует иметь в виду, что скандинавские саги — это очень сложный источник, складывавшийся на протяжении длительного времени, и поэтому опираться на их сведения при реконструкции событий политической истории слишком рискованно. Если связывать гибель этих сыновей Владимира с именем Святополка, то следует думать, что убийство их произошло гораздо позже, когда Святополк мог укрепиться с помощью Болеслава Храброго на киевском столе, т. е. в 1018–1019 гг.».

    В. Д. Королюк допускал, что «появление двух летописных статей о столкновениях Ярослава и Святополка следует считать результатом сознательного редактирования летописного текста, предпринятого для согласования летописных известий с данными „Жития“ Бориса и Глеба, изображавших Святополка убийцей своих братьев. Неслучайно, местом битвы 1019 г. оказалась река Альта, где согласно „Житию“ погиб Борис. Именно на месте гибели мученика должен был отомстить Ярослав за его смерть. Поэтому же рассказ о действительно имевшем место сражении между Ярославом и Святополком оказался помещенным под 1016 г., так как только таким образом летописец мог наиболее убедительно доказать, что в 1015 г., когда погибли Борис и Глеб, киевским князем и их убийцей был Святополк». Таким образом, по В. Д. Королюку, в битве у Любеча «решалась судьба не Ярослава и Святополка, а Ярослава и какого-то иного его соперника на Руси»{399}, хотя столь абстрактная аргументация делает подобную точку зрения уязвимой.

    Несмотря на слабые места концепции Ильина, она была взята на вооружение, подвергшись незначительным модификациям в ряде научных и популярных работ, хотя вопрос о том, следует ли считать мифотворцем Н. Н. Ильина или киевского князя Ярослава, остается открытым.

    Академик В. Л. Янин попытался решить проблему путем применения принципа криминалистики — «отыскивая виновника, ищи того, кому преступление выгодно». А политическая ситуация 1015–1019 гг. сложилась благополучно только для одного участника событий князя Ярослава Владимировича, ставшего «самовластцем Русской земли»: «Его назвали Мудрым, и поколения читателей летописи поражались его благочестию. Больше всего он лелеял память о своих невинно загубленных братьях. Именно Ярославу приписывают инициативу причисления их к лику святых в 1021 году. Первые русские святые стали необычайно популярны на Руси. В их честь нарекали княжичей. Им строили белокаменные церкви. Рукой Глеба благословляли князей. Оплакивая братьев, люди воздавали хвалу мудрому Ярославу». Поэтому, задаваясь вопросом, выгодно ли было устранение Бориса Ярославу, историк полагал, что на него ответила вся судьба «самовластца XI века». Вместе с тем ученый подчеркивал, что «свидетельские показания» источников дают возможность предположить, что не только Ярослав, но и Святополк замарал свои руки в крови: «Если один виноват в смерти Глеба, то за смерть Бориса, как будто, должен ответить другой. Но гибель Святополка открыла для Ярослава блестящую возможность: свалить все на фактического „соучастника“, ставшего навсегда „Окаянным“»{400}.

    А. С. Хорошев представил события 1015 г. как следствие борьбы междукняжеских коалиций, в которой Святополк и Борис противостояли Глебу и Ярославу. «Стремление изолировать Святополка от дружины Бориса и ослабить Киев могло толкнуть Ярослава, находившегося с дружиной в августе 1015 г. вблизи столицы, на убийство Бориса. Выбор исполнителей не представлял труда. Варягам и до того поручались дела, сомнительные с точки зрения морали. Так, например, они убили брата Владимира, Ярополка. Сага рисует Ярослава хитрецом, способным в душе на братоубийство и склонным сложить ответственность за него на других. Характеристика эта противоречит традиционному образу благочестивого и просвещенного правдолюбца, но сближается с насмешливой пренебрежительностью к князю со стороны киевской дружины. Ярослав устраняет ростовского князя и добивается победы над Святополком»{401}.

    Согласно гипотезе А. Б. Головко, основанной на буквальной интерпретации сообщения Титмара о бегстве Святополка в Польшу после смерти Владимира, в 1015–1017 гг. за власть в Киеве боролись его вероятный преемник Борис и Ярослав. При содействии Болеслава Храброго Борис заручился поддержкой печенегов и «навел» их на Киев. После того как в 1017 г. он был убит варягами, польский князь выдвинул запасного кандидата на киевский стол — своего зятя Святополка, которого поддержали приверженцы Бориса в Киеве, вследствие чего стало возможным его утверждение на киевском столе в 1018 г.{402}.

    Подобные гипотетические реконструкции на удивление быстро превратились в полноценные исторические факты, которые позволили некоторым из исследователей утверждать примерно следующее: «Как выясняется сегодня путем довольно сложных сопоставлений и сравнений древнерусских источников с иностранными (сагами, хрониками и т. д.), Святополк Окаянный не убивал ни Бориса, ни Глеба; а совершил это убийство (по крайней мере, Бориса) сам Ярослав Мудрый». Особо отмечается тот факт, что «подобное изучение исторического прошлого чрезвычайно полезно, но необходимо помнить, что для людей русского средневековья, воспитанных на христианских идеях сказаний, которые традиционно описывали трагедию князей „страстотерпцев“, убийство совершил именно Святополк, и притом князья Борис и Глеб вели себя так, как и описано в сказаниях. То, чего не было в „действительности“, как раз было „на самом деле“. Более того, на идеальных примерах князей, погибших, но не совершивших греха клятвопреступления, оставшихся по-христиански верными, воспитывались поколения князей всего русского средневековья…» (A. Л. Юрганов){403}.

    Следует отметить, что авторы всех вышеперечисленных точек зрения в своих рассуждениях просто отдают приоритет одной литературной традиции над другой, нисколько не задумываясь о том, насколько субъективным может быть в каждой из них отражение реальных событий. Поэтому не приходится удивляться тому, что предположение, высказанное Н. Н. Ильиным, в последнее время все чаще воспринимается как аксиома, хотя тождество «конунга Бурицлава» из «Пряди об Эймунде» с князем Борисом русских летописей представляется и возможным, и спорным. А. Ф. Литвина и Ф. Б. Успенский полагают, что «если допустить вслед за целым рядом исследователей, что под именем Бурицлав (Burizlafr) скрывается Борис Владимирович, то оказывается, что скандинавы сообщают элементом — слав даже те княжеские антропонимы, которые на русской почве изначально его не содержат»{404}.

    Часть историков по-прежнему видит в «конунге Бурицлаве» (Бурицлейве) собирательный образ. «Отождествление Бурицлейва со Святополком не требует никакого насилия над текстами саг или летописей. Чтобы превратить его в Бориса, приходится полностью менять порядок известий. Любечская битва, описанная в Древнейшем своде и в „Пряди“ первой, перемещается из 1016 г. в 1019 г., а убийство Бориса — в 1017 г.», — считает Н. И. Милютенко.

    Вместе с тем, со ссылкой на европейскую средневековую историографию, она подчеркивает, что для почитателей Бориса и Глеба не имело принципиального значения, кто именно из старших братьев приказал их убить: «Даже если бы Борис и Глеб оказали во главе своих дружин вооруженное сопротивление, они бы все равно в восприятии современников были жертвами преступления, увенчанными мученическими венцами. Св. Олаф Норвежский погиб в бою, св. Вячеслав Чешский дрался со своим братом-противником. Если у сыновей Ярослава теоретически была возможность за неясностью обстоятельств свалить вину на Святополка, то сын Болеслава Жестокого такого сделать не мог. Его отец собственноручно убивал брата в присутствии шести-восьми свидетелей. Тем не менее, в правление Болеслава II, своего племянника и сына своего убийцы, св. Вячеслав был канонизован»{405}.

    Существуют и компромиссные мнения. В. Я. Петрухин, комментируя сообщение византийской хроники Иоанна Скилицы под 1036 г. о смерти двух русских «архонтов», пишет: «Учитывая те подозрения, которые множатся в историографии в связи с усобицами 1015–1019 гг., реконструируемый путь Ярослава к единовластию приобретает все более криминальный характер»{406}. Однако это отнюдь не мешает ему считать, что «подозрения в отношении Ярослава (в частности, основанные на прямолинейном толковании сюжета Эймундовой саги) не вполне основательны», а «предположение о кощунственном поведении не только самого Ярослава, но и агиографов, свидетельствующих о почитании им убитых братьев, представляется чрезмерным»{407}. Таким образом, с одной стороны, допускается возможность насильственного устранения соперников Ярослава в 1036 г., и в то же время отрицается его гипотетическая причастность к гибели Бориса и Глеба двумя десятилетиями ранее.

    Попробуем немного порассуждать на эту тему. Если отождествить «конунга Бурицлава» исландской саги с князем Борисом Владимировичем, известным по памятникам Борисоглебского цикла, то их «этикет поведения» окажется диаметрально противоположным. Так, в агиографически стилизованной историографии Древней Руси Борис предстает скорее подвижником, стремящимся избежать «мирских сует», чем властолюбивым правителем из «Пряди об Эймунде», требующим от своего брата «волостей и городов», которые «пригодятся ему для поборов». Скорее всего, это связано не с характерными чертами личности Бориса (о которых в действительности мы никогда не узнаем), а с жанровой спецификой литературных традиций.

    Оговоримся сразу: у нас нет объективных предпосылок для того, чтобы отдавать предпочтение одной из них. Однако, продолжив сопоставление, нельзя не заметить, что Бурицлав скандинавской саги — это Святополк русских летописей! Если, подобно сторонникам концепции Н. Н. Ильина, видеть в Бурицлаве князя Бориса Владимировича, то на него надо «списать» все грехи «окаянного» Святополка. Для этого (с учетом последних достижений историографии) придется предложить следующий «сценарий» развития событий: Борис, унаследовав киевский «стол» в результате реформы престолонаследия, осуществленной Владимиром, и стремясь к дальнейшему расширению своей власти, с одной стороны, углубил начавшийся конфликт с Новгородом, а с другой — позаботился об устранении как своего родного брата (и вероятного соправителя) Глеба, так и сводного брата Святослава (ибо летописная датировка их гибели обычно сомнению не подвергается), в то время как старший из возможных наследников Владимира, опальный Святополк, которому инкриминируются эти преступления в древнерусской традиции, находился сначала в заключении, а затем в бегах.

    Как ни кощунственно это звучит, в данном случае «святой» являлся бы «братоубийцей», и его устранение Ярославом с теоретической точки зрения было бы оправданно. Однако подобная перспектива делала бессмысленным создание вокруг потенциального инициатора династического конфликта мученического ореола — неважно, было ли это делом самого Ярослава или его преемников, — поскольку Борисоглебский культ должен был предотвращать повторение аналогичных эксцессов в княжеском роду. Тем более не было необходимости «списывать» все убийства на Святополка. «Почему сыновьям Ярослава в 1072 г. пришло в голову одного из врагов своего отца причислить к лику святых, а второго объявить его убийцей, никто не объясняет. Если Святополка в июле 1015 г. уже не было в Киеве, а война с Борисом затянулась до 1017 г., то, во-первых, не было смысла выставлять его невинной жертвой, а во-вторых, его убийство было бы проще отнести ко времени после битвы на Буге в 1018 г., когда Святополк заведомо находился у власти» (Н. И. Милютенко){408}. Таким образом, реконструкция подобного рода с идеологической точки зрения в корне противоречит одной из фундаментальных основ древнерусской культуры.

    Одно из наиболее уязвимых мест «Пряди об Эймунде» как исторического источника является датировка описанных в ней событий. В ней нет дат, поэтому установить точное их время можно лишь на основании внутренних указаний текста, сопоставленных с другими источниками: ПВЛ, «Кругом земным» и хронологически зависимыми от него исландскими анналами. Внутренними указаниями «Пряди об Эймунде» являются: сообщение об объединении Норвегии Олавом Харальдсоном (которое позволяет определить дату изгнания Эймунда), свидетельство о том, что к моменту появления Эймунда на Руси Ярослав был женат на Ингигерд, рассказ о войне между Киевом и Полоцком: эти события, упоминаемые «Прядью», являются отправной точкой для построения ее хронологической координаты.

    Как говорилось выше, во второй четверти XX в. господствовала тенденция к корреляции хронологии «Пряди» с хронологией ПВЛ, вследствие чего первые исследователи полагали, что «Эймундова сага» рассказывает о событиях 1016–1021 гг. После появления концепции Н. Н. Ильина распространилось мнение, что сага повествует о событиях 1015–1021 гг. Однако, если допустить, что заключительные события саги в общих чертах напоминают летописный рассказ о разделе власти между Ярославом и Мстиславом Тмутороканским, можно относить описанные в ней события к 1015–1026 гг. Ситуация осложняется существованием нескольких датировок как объединения Норвегии (между 1014–1016 гг.), так и женитьбы Ярослава на Ингигерд (между 1014–1016 и 1019–1020 гг.).

    Последователи Н. Н. Ильина, как правило, выступают за ранние датировки, в то время как «традиционалисты» настаивают на поздних датах. Ключевым в этом «хронологическом треугольнике» является вопрос о том, когда именно дружина Эймунда прибыла на Русь. Как известно, в войне за наследство Владимира Святополк и Мстислав пользовались поддержкой степных кочевников, тогда как скандинавы были постоянными партнерами Ярослава Мудрого. Вследствие этого в начале его политической деятельности регулярно происходили «призвания варягов». Если верить ПВЛ, первое из них имело место в 1014 г. накануне смерти Владимира, хотя, учитывая сюжетную общность статей 1014 и 1015 гг., оно произошло, вероятно, в конце весны или начале лета 1015 г. Поскольку «Прядь» свидетельствует о том, что в момент смерти Владимира Эймунд все еще находился в Норвегии, значит, попасть на Русь он мог не ранее осени 1015 г. — возможно, уже после того, как восставшие новгородцы перебили ранее прибывших варягов «на Поромоне дворе».

    Тем более нет достаточных оснований, чтобы отождествлять отряд Эймунда с тем скандинавским контингентом, с помощью которого Ярослав надеялся обороняться от своего отца: не только потому, что его дружина насчитывала всего 600 человек, хотя даже после трагедии на «на Поромоне дворе» он, по свидетельству НIЛМ, сумел выставить против Святополка 1000 варягов, но и потому, что скандинавские саги упоминают о присутствии в это время на Руси по крайней мере двух крупных варяжских отрядов — шведского ярла Рёгнвальда Ульвссона, родственника княгини Ингигерд, и норвежского ярла Свейна Хаконарсона, ставшего еще одной жертвой репрессивной политики Олава Харальдсона{409}, а значит, наемный контингент мог быть сформирован в несколько этапов.

    Некоторые исследователи вообще сомневались в том, что варяги играли сколько-нибудь значимую для новгородского князя роль в войне за «киевское наследство». Как считал, например, В. Т. Пашуто: «Новая вспышка борьбы за власть над Киевом при Ярославе Мудром сопровождалась непродолжительным возрождением роли норманского корпуса в Новгороде. Но и здесь вновь видна его подчиненная роль; стоило варягам вступить в конфликт с местной знатью (своевольно задеть честь „мужатых жен“), как все они были перебиты, видимо, в их гриднице — на Паромоновом дворе. Хотя Ярослав Владимирович и снес головы самовольным новгородцам, но все же в поход на юг (1015 г.) он выступил, имея рать, где новгородцев было 3000, а варягов только 1000»{410}.

    Существует гипотеза, согласно которой Эймунд с дружиной появился на Руси лишь в 1018 г., когда Ярослав вновь призвал в Новгород варягов после поражения на Буге. В данном случае центр тяжести приходится на датировку брака Ярослава и Ингигерд, которая на основании хронологии исландских анналов и последовательности событий, описанных в «Круге Земном», относится к февралю 1019 г.{411} В последнее время получило распространение мнение о том, что это был второй брак Ярослава, так как предполагается, что первая его жена (отождествляемая с княгиней Анной, погребенной в некрополе новгородского Софийского собора) была захвачена в плен при взятии Киева в 1018 г. (о чем сообщает Титмар Мерзебургский) и умерла во время переговоров о ее освобождении (А. В. Назаренко){412}. Таким образом, Эймунд находился на службе Ярослава либо в 1015–1018, либо в 1018–1021 гг., однако и в том и в другом случае он вряд ли мог быть убийцей Бориса, если принимать во внимание, что гибель его относится древнерусской традицией к 24 июля 1015 г.

    3.3 Между эпосом и историей. «Образ правителя» как стереотип средневекового историописания

    Противники концепции Н. Н. Ильина, как правило, упрекают ее в некритическом отношении к «сырому материалу» «Эймундовой саги», рассматривая ее прежде всего как литературное произведение.

    Крупнейший скандинавист современности А. Я. Гуревич, рассуждая об исторической достоверности саг, писал: «При сравнении с дидактической и откровенно тенденциозной литературой Средневековья саги с присущим им стилем повествования кажутся мыслимым пределом сдержанности и беспристрастности». В то же время критерием достоверности было соответствие описанного в саге факта коллективному мировоззрению: «Индивидуальное сознание, как правило, не обладало такой суверенностью, чтобы противопоставить свою особую точку зрения мнению социума, и истинным были склонны счесть то, что отвечало потребностям и идеям группы. Интеграция в группу была столь сильной, что индивид принимал за истинные и отвечающие действительности только те факты и нормы, которые выражали коллективные представления»{413}. И в этом, по его мнению, заключалась объективность саговой традиции.

    Современные исследователи-скандинависты выделяют в саге три «этикетных» уровня, связанных с этикетом миропорядка, этикетом поведения героев, словесным этикетом, определяющим внешнее оформление литературных формул. Этим обусловлена характеристика действующих лиц саги, направленная на возвеличение главного героя и потому не вполне достоверная{414}. Мы находим в «Пряди» «обилие мотивов и эпизодов, вызванных к жизни стереотипом образа скандинава-наемника», поэтому интерпретация содержащихся в ней фактов невозможна вне широкого сагового контекста. В скандинавской традиции идеализация образа викинга достигается путем гиперболизации личности, противопоставленной его окружению, который и был использован «Прядью», наделившей Ярослава недостатками, прямо противоположными достоинствам Эймунда (решительность — слабоволие, твердость — непоследовательность, отвага — осторожность, щедрость — скупость и др.). Неудивительно, что в сагах его образ «оказывается резко противоречащим действительности при сопоставлении с древнерусскими источниками», и даже если «Ярослав действительно обладал какими-то из приписываемых ему сагой негативных качеств, на что как будто указывают некоторые его поступки, упомянутые летописями, то сага подчеркивает и гиперболизирует их». С другой стороны, здесь же присутствуют описания ситуаций, в которых Ярослав действует не в соответствии с заданными ему качествами, что, «возможно, отражает реальные черты его характера». В то же время подчеркивается, что «Прядь» в целом отличается очевидной тенденциозностью: «Уже в ранних устных рассказах участников отряда Эймунда (на основе которых, безусловно, и сложилась сага) неизбежно смещались акценты: скандинавских воинов интересовали не столько события на Руси, сколько их собственная деятельность и удачливость Эймунда, позволившая им „с богатством и славой“ вернуться на родину. Отсюда проистекали и естественное внимание к одним событиям и игнорирование других — вне зависимости от их объективного значения, и преувеличение своей и Эймунда роли в этих событиях, и другие неточности в передаче истинного хода событий» (Г. В. Глазырина, Т. Н. Джаксон, Е. А. Мельникова){415}.

    Безусловно, при анализе саг следует принимать во внимание «не только их фольклорно-эпическую природу, но и непреодолимую дистанцию между устной и письменной традицией». Поскольку «Прядь об Эймунде» была записана лишь в XIII в., а до этого передавалась в устной традиции, это памятник позднего происхождения, зафиксировавший факты, представлявшиеся скальду тех дней, без гарантии того, что именно такими они были первоначально. Недавно была высказана гипотеза о том, что сюжет «Пряди об Эймунде» претерпел в процессе своего бытования по крайней мере два этапа изменений, вследствие чего исторические характеристики действующих лиц были сведены к стандартной литературной оппозиции «свой — чужой», «хороший — плохой», в которой Эймунд соответствует стереотипу «хорошего» правителя, противопоставленного с одной стороны, Олаву Харальдсону (к которому скандинавская историография в целом относилась с пиететом), а с другой — Ярицлейву, «чужому» конунгу, наделенному отрицательными для скандинава чертами правителя (Е. К. Блохин){416}. Таким образом, в историографии сложилось представление о том, что «Эймундовасага» представляет комплекс фольклорных мотивов, что, по мнению некоторых исследователей, является достаточным основанием для того, чтобы «исключить „Прядь об Эймунде“ из источников с решающим голосом», при реконструкции династического конфликта 1015–1019 гг., так как «по своему содержанию она является не исторической сагой, а чисто литературным произведением» (А. В. Назаренко){417}.

    Основу «Пряди об Эймунде» составляет мотив о трех братьях-правителях, представляющий один из универсальных средневековых стереотипов историописания, восходящих к архаичной фольклорной традиции (В. Я. Петрухин){418}, по которым конструировалась «текстуальная реальность» источника: ее проявления можно наблюдать и в ПВЛ, и в «Хронике» Титмара Мерзебургского, и у византийского хрониста Иоанна Скилицы. Надо думать, что в христианской Европе этот стереотип восходил к библейскому преданию о разделе земли между сыновьями Ноя, по которому строились описания исторических территориальных разделов. В соответствии с этим стереотипом существование трех наследников Владимира признается всеми источниками, но синтетическая их интерпретация оставляет широкое пространство для моделирования инвариантных реконструкций с участием разных действующих лиц.

    Обратим внимание на другие «литературные штампы», свойственные «Пряди об Эймунде». Это не только традиционный «переселенческий» мотив, заставляющий отправляться в странствие главного героя (В. Я. Петрухин), но и мотив конструирования междоусобиц, в которых участвует главный герой, моделирующихся в соответствии со средневековыми представлениями о власти, собственности, чести правителя. Как правило, причина междоусобий — это борьба за «территориальную юрисдикцию», то есть право взимания дани с земель, за которое боролся Эймунд в «Саге об Ингваре Путешественнике» и которая послужила в «Пряди об Эймунде» причиной войны сначала между Бурицлавом и Ярицлейвом, а затем между Ярицлейвом и Вартилавом.

    Это не только одно из общих мест средневековой историографии, но и своеобразный критерий оценки правителя, что, собственно, и объясняет тот факт, что в скандинавских, латинских и древнерусских памятниках в качестве причины междукняжеской войны 1015–1019 гг. везде фигурирует стремление к единовластию. Поскольку эта информация зафиксирована различными культурно-историческими традициями, она отражает объективную политическую закономерность, учитывая, что аналогичные явления, согласно Титмару Мерзебургскому и Козьме Пражскому, на рубеже X и XI вв. имели место в Польше и Чехии или, например, в Скандинавии, где, по свидетельству той же «Пряди об Эймунде», всюду говорилось, что О лав Харальдсон отнял власть у девяти местных конунгов. Таким образом, для составителя «Пряди» так же как и для древнерусского летописца, знавшего о междоусобии Святославичей в X в., борьба, разыгравшаяся летом 1015 г. за право обладания наследством Владимира, ничего экстраординарного не представляла, и лишь позднее в летописной и агиографической традиции ей была придана негативная тенденция.

    Другое дело, как в Скандинавии и на Руси относились к феномену братоубийства. У скандинавов, где дольше сохранялось влияние архаических традиций, убийство брата-соперника даже в XII в. не подрывало легитимности правителя. Косвенным доказательством этого утверждения может служить рассказ об убийстве в 1136 г. норвежского конунга Харальда Гилликриста Сигурдом С л емби дьяконом, священником из Исландии, зафиксированный в крупнейшем своде исландских «королевских саг» — «Круге земном», составление которого приписывается исландскому аристократу XIII столетия Снорри Стурлусону.

    Хотя здесь не идет речь о борьбе кровных родственников, следует обратить внимание на тот факт, что обоим в разное время с помощью «Божьего суда» удалось доказать свое происхождение от конунга Магнуса Голоногого, а следовательно, их родство не могло подвергаться сомнению и даже было зафиксировано в висах (песнях) скальдов, что являлось для исландцев самым надежным способом фиксации исторической истины{419}. Убийство названного брата не помешало Сигурду, объявленному вне закона, добиться своего провозглашения конунгом Северной Норвегии.

    Поскольку Харальд не хотел признавать исландского священника своим братом, Сигурд сначала был вынужден скрываться от людей конунга, затем вошел в доверие к некоторым из его приближенных и в день св. Люции (13 декабря 1136 г.) организовал убийство Харальда.

    Как рассказывает «Сага о сыновьях Магнусе Слепом и Харальде Гилли»: «Сигурд Слембидьякон и несколько людей с ним пришли к тому покою, где спал конунг. Они взломали дверь и ворвались в покой с обнаженными мечами. Ивар сын Кольбейна первым нанес удар Харальду конунгу. А конунг лег спать пьяным и спал крепко. Он проснулся только когда его стали разить…» Когда Харальд скончался, Сигурд «…велел позвать людей, которые обещали примкнуть к нему, если ему удастся лишить Харальда конунга жизни. Сигурд пошел к лодке, люди его сели на весла, и они поплыли к заливу под конунговы палаты. Уже начинало светать.

    Сигурд встал и обратился к тем, кто стоял на конунговой пристани. Он объявил, что убил Харальда конунга, и потребовал, чтобы они примкнули к нему и провозгласили его конунгом, как ему подобает по рождению. На пристань сбежалось много народу из конунговых палат. Все они как один человек отвечали, что никогда этого не будет, чтобы они подчинились и служили убийце своего брата:

    — А если он не был твоим братом, тогда ты не конунг по рождению.

    Они бряцали оружием и объявили Сигурда и его людей вне закона. Протрубили в конунгову трубу и созвали всех лендрманнов и дружинников. Тут Сигурд и его люди увидели, что им остается лишь уходить.

    Сигурд отправился в северный Хёрдаланд и созвал там бондов на тинг. Они подчинились ему и провозгласили его конунгом. Затем он направился в Согн и созвал там бондов на тинг. Там он тоже был провозглашен конунгом. Затем он отправился на север во Фьорды. Его там хорошо приняли. Ивар сын Ингимунда говорит так:

    Взвели на престол
    Сына Магнуса
    Хёрды и согнцы
    Следом за Харальдом.
    Рати на тинге,
    Как некогда брату,
    Княжьему сыну
    Клятвы давали»{420}.

    «Сага о сыновьях Харальда Гилли» рассказывает еще об одной междоусобной войне, в которой люди конунга Инги убили его сводного брата и соправителя Эйстейна (1157 г.): «…когда после смерти Сигурда конунга (одного из сыновей Харальда Гилли Сигурда Рота. — Д.Б.) прошло два года, конунги двинули друг против друга войска, Инги с востока страны — у него было восемьдесят кораблей, — а Эйстейи с севера — у него было сорок пять кораблей. У Эйстейна был большой дракон, построенный для конунга Эйстейна сына Магнуса. У обоих было хорошее и большое войско. Инги конунг стоял со своими кораблями к югу от острова Мостр, а Эйстейн конунг — немного севернее, в Грёнингасунде. Эйстейн послал на юг к Инги молодого Аслака сына Иона и Арни Стурлу сына Сэбьёрна. У них был один корабль. Но когда люди Инги увидели их, они напали на них, перебили много их людей и захватили корабль со всем, что на нем было, и все их пожитки. Аслаку и Арни удалось бежать на берег, и они отправились к Эйстейну конунгу и рассказали, как Инги конунг встретил их.

    Эйстейн конунг созвал тогда домашний тинг и рассказал людям, как люди Инги нарушили мир, и просил своих воинов следовать за ним:

    — Ибо у нас такое большое и хорошее войско, что я ни в коем случае не обращусь в бегство, если только вы будете следовать за мной.

    Но его речь не встретила одобрения. Халлькель Сутулый был там, но оба его сына, Симун и Йон, были у Инги. И Халлькель сказал тогда и громко, что многие слышали:

    — Пусть твои сундуки с золотом следуют за тобой и защищают твою страну.

    Следующей ночью они уплыли потихоньку на многих кораблях, некоторые, чтобы присоединиться к Инги конунгу, другие — в Бьёргюн, еще другие — во фьорды. Утром, когда рассвело, конунг оставался один с десятью кораблями. Он тогда решил бросить большого дракона, ибо тот был слишком тяжел на плаву, и некоторые другие корабли, и они сильно порубили дракона, а также бочонки с пивом, и все, что они не могли с собой взять, они уничтожили. Эйстейн конунг перешел на корабль Эйндриди сына Иона Жирный Нос, и они поплыли на север, вошли в Согн и оттуда отправились сухим путем в Вик.

    Инги конунг поплыл на восток в Вик по морю. А к востоку от Фольда расположился Эйстейн, и было у него почти двенадцать сотен людей. Но увидев корабли Инги конунга, они решили, что у них недостаточно войска, чтобы ему противостоять, и они бежали в лес. Они бежали кто куда, так что при конунге остался только один человек.

    Люди конунга Инги узнали, где Эйстейн и что люди его разбежались. Они отправились искать его. Симун Ножны встретил его в то время, как тот выходил из кустарника. Симун приветствовал его:

    — Привет тебе, господин! — говорит он. Конунг отвечает:

    — Наверно, ты считаешь, что теперь ты мой господин.

    — Похоже на то, — говорит Симун.

    Конунг стал просить, чтобы тот помог ему бежать, и сказал:

    — Тебе бы это подобало. Ведь мы долго были друзьями, хотя сейчас дело обстоит иначе.

    Симун сказал, что ничего такого не будет. Конунг попросил, чтобы ему дали выслушать мессу. Эту просьбу его уважили. Затем он лег ничком, расставил руки и попросил, чтобы его зарубили ударом накрест между лопаток. Он сказал, что теперь будет видно, выдержит ли он испытание железом, которого требовали друзья Инги. Тут Симун велел тому, кто должен был нанести смертельный удар, делать свое дело. Довольно, как он сказал, конунгу пресмыкаться в вереске. И его зарубили, и все нашли, что он мужественно встретил смерть. Его тело перенесли в Форс и положили на ночь к югу от церкви на пригорке.

    Эйстейн конунг был погребен в церкви в Форсе. Его могила находится в середине церковного пола, и на нее положена подстилка. Люди считают его святым. Там, где он был зарублен и где его кровь пролилась на землю, забил родник; а другой родник забил там, где его тело пролежало ночь. Многие люди считают, что вода из этих родников исцелила их.

    Люди из Вика рассказывают, что на могиле Эйстейна произошло много чудес до того, как его враги вылили па нее варево из собаки. Симуна Ножны очень не любили из-за его поступка, и все его осуждали. Но рассказывают, что, когда Эйстейн конунг был схвачен, Симун послал человека к Инги конунгу, а тот сказал, что не хочет, чтобы Эйстейн показывался ему на глаза…»{421}.

    Нельзя не обратить внимание на тот факт, что в этом рассказе уже начинает формироваться стереотип «правителя-мученика», подобного Борису и Глебу, который получил развитие в скандинавской историографии под влиянием культа св. Олава.

    Хотя эти династические «разборки» среди потомков Харальда Прекрасноволосого, несомненно, имеют свою специфику, следует отметить, что политические убийства 1137 и 1157 гг. не воспринимались исландской традицией в качестве социальных или моральных эксцессов.

    Возвращаясь к основной теме исследования, отметим, что «Прядь» называет убийство Бурицлава «великим событием» и «смелым делом», служащим прославлению Эймунда. Само описание убийства также представляет собой комбинацию фольклорных мотивов, которые являются универсальными для раннесредневековой историографии и имеют многочисленные сюжетные параллели. «Убийство при помощи согнутого дерева (деревьев) — мотив, восходящий к античности. Применительно к событиям на Руси он встречается у Саксона Грамматика и у Льва Диакона (смерть князя Игоря)»{422}. Недавно было высказано предположение, что описание гибели Бурицлава восходит к сюжету о легендарном скандинавском конунге Агни в «Саге об Инглингах», удавленном во время ночлега в лесу с помощью веревки, один конец которой был привязан к дереву, а другой — к золотой гривне на шее конунга (С. М. Михеев){423}.

    К числу аналогичных мотивов относится и сюжет с демонстрацией отрубленной головы Бурицлава Ярицлейву, параллели к которому выявлены в «Саге о Харальде Суровом Правителе», входящей в состав «Круга земного» Снорри Стурлусона Как рассказывает Снорри: «Асмундом звали человека, о котором рассказывали, что он сын сестры Свейна конунга (датского короля Свена Эстридсена. — Д.Б.) и его воспитанник. Асмунд был очень искусен и красив. Конунг очень его любил. Но когда Асмунд подрос, он стал заносчивым и буйным. Конунгу это не нравилось. От отпустил его прочь и пожаловал ему богатый лен, так чтобы он мог содержать себя и своих людей.

    Как только Асмунд получил богатство от конунга, к нему собралось большое войско. Ему стало не хватать пожалованного конунгом имущества для своего содержания, и тогда он захватил много других богатств, которые принадлежали конунгу. Когда же конунг узнал об этом, он призвал к себе Асмунда. И при встрече их конунг говорит, что Асмунд должен быть в его дружине, а собственного войска не должен иметь, и Асмунд подчинился конунгу. Однако после того как Асмунд провел с конунгом немного времени, ему не понравилось там, и он однажды ночью убежал и возвратился к своим товарищам, и стал чинить еще больше зла, чем прежде. Когда же конунг ездил по стране и приблизился к тому месту, где находился Асмунд, он послал войско захватить Асмунда. Затем конунг приказал заковать его в железо и держать его так некоторое время, надеясь, что тот утихомирится. Но как только Асмунда освободили от оков, он тотчас же убежал и собрал своих людей и боевые корабли. Он начал воевать и за пределами страны и внутри страны и учинил огромное разорение, убил много народу и повсюду грабил. А те люди, которые страдали от этих бесчинств, пришли к конунгу и жаловались на причиненный им ущерб. Он отвечает:

    — Почему вы говорите об этом мне? Почему не идете к Хакону сыну Ивара? Он ведь мною назначен защитником страны и должен поэтому охранять бондов и защищать их от викингов. Мне говорили, что Хакон смелый и мужественный человек, но теперь, думается мне, он старается избежать всего, что кажется ему опасным.

    Эти слова конунга передали Хакону, многое прибавив. Тогда Хакон отплыл со своим войском на поиски Асмунда. Их корабли встретились. Хакон тотчас вступил в бой. И был это жестокий и жаркий бой. Хакон взошел на корабль Асмунда и очистил его от бойцов. И так вышло, что они вступили с Асмунд ом в рукопашный бой, нанося друг другу удары. Тут пал Асмунд. Хакон отрубил ему голову. Затем Хакон поспешил к Свейну конунгу и прибыл к нему в то время, когда конунг сидел за столом. Хакон подошел к столу, положил голову Асмунда перед конунгом и спросил, узнает ли он ее. Конунг не отвечал, но густо покраснел. Затем Хакон удалился. Немного погодя конунг послал к нему своих людей и отпустил его прочь.

    — Скажите ему, что я не намерен причинять ему никакого зла, но я не могу поручиться за всех моих сородичей». Поскольку этот сюжет содержит сюжетные совпадения с «Прядью об Эймунде» (демонстрация головы Бурицлейва Ярицлейву), исследователи не исключают, что этот эпизод в «Пряди» строился по образцу «Саги о Харальде Суровом Правителе» с использованием ее топики и фразеологии{424}.

    Однако «Прядь об Эймунде» порицает Ярослава отнюдь не за пособничество в убийстве брата, а за скупость, которая становится причиной постоянных конфликтов с наемниками, которые «не хотят трудиться за одну только пищу» и требуют выплаты полагающегося им жалованья из захваченных конунгом богатств. Как отмечал А. Я. Гуревич, исследовавший «идеал государя» в «Круге земном»: «Щедрость — одно из самых главных качеств вождя, привлекавшее к нему дружинников». В справедливости этого утверждения можно убедиться, обратившись к «Саге об Инглингах», где рассказывается о легендарном норвежском конунге Хальвдане, люди которого «получали столько золотых монет, сколько у других конунгов люди получают серебряных, но жили впроголодь. Он был очень воинственен, часто ходил в викингские походы и добывал богатство».

    Скандинавская традиция создает различные типы «скупых» конунгов: еще об одном легендарном персонаже, шведском конунге Хуглейке Альвссоне, говорится: «Хуглейк конунг не был воинственен. Он любил мирно сидеть дома. Он был очень богат, но скуп». Итак, перед нами два типа «скупого конунга»: «Прядь об Эймунде» относит Ярослава ко второму из них: не скупящийся на пиры и постройки, он тем не менее жаден к деньгам. Именно это отрицательное в понимании скандинавов качество должно было подчеркнуть его недальновидность, отсутствие мудрости{425}.

    Именно в этом ключе необходимо подходить к оценке сообщения «Пряди», относящей убийство Бурицлава к числу заслуг Эймунда и порицанию Ярицлейва. Князь порицается здесь не за преступление, приписываемое в летописях Святополку Окаянному и противоречащее христианским канонам (приведенные выше примеры убеждают нас в том, что скандинавская традиция отнюдь не рассматривала его как таковое), а за нерешительность и недовольство «поспешно сделанным делом», хотя и отвечающим его интересам, — то есть демонстрацию качеств, противоречащих «идеальному типу» конунга.

    Подобно памятникам Борисоглебского цикла, «Прядь об Эймунде» обладает ярко выраженной «культурной субъективностью», однако есть основания полагать, что среди литературных «штампов» она скрывает реальные исторические факты, — например, упоминание о ранении, полученном Ярославом во время битвы с кочевниками, которое могло иметь место во время осады Киева печенегами, упоминаемой в Новгородской IV и Софийской I летописях под 1017 г., а также в «Хронике» Титмара Мерзебургского{426}.

    Как показало анатомическое исследование останков Ярослава Д. Г. Рохлиным и В. В. Гинзбургом, примерно в возрасте 40 лет он получил перелом голени, осложнивший врожденную хромоту, которой, по свидетельству летописей, попрекали его противники. По мнению некоторых историков, физической патологией Ярослава были обусловлены негативные черты его характера, зафиксированные в скандинавских сагах (Е. В. Пчелов). Однако это отнюдь не мешало летописцам восхвалять другие его достоинства. Например, Новгородская IV летопись дает Ярославу следующую характеристику: «И беше хромоног, но ум беше добр в нем, и храбор на рати, и крестьян беаше, и чтяше книги»{427}.

    Историческая достоверность «Эймундовой саги» является неоднозначной. Хотя древнерусская традиция также достаточно тенденциозна, в определенной степени она представляется более надежным источником. Хотя бы потому, что формирование ее началось уже в XI в., тогда как письменная традиция исландских «королевских саг» сложилась на рубеже XII–XIII столетий. Поэтому аргументы исследователей, приписывающих Ярославу убийство Бориса-Бурицлава на основании сравнительного анализа древнерусских и скандинавских источников, с культурологической точки зрения некорректны, так как они пытаются экстраполировать негативный образ Ярицлейва, обусловленный литературными стереотипами скандинавской традиции, за пределы сформировавшей их культуры, что в конечном счете ведет либо к полному отрицанию, либо к значительной модернизации представлений древнерусской традиции, имеющих не меньшую самоценность. Необходимо признать, что между «беззаконным» поведением «окаянного» Святополка и поведением Ярицлейва в «Эймундовой саге» существует значительная культурная дистанция. Итак, характеристики главных героев «Пряди об Эймунде» — это результат влияния литературных стереотипов. Однако можем ли мы признать эти стереотипы характерной чертой одной лишь скандинавской традиции?


    Стереотипность является характерной чертой средневекового историописания в целом: можно смело сказать, что ему были присущи универсальные идеологические константы, в соответствии с которыми формировался идеальный тип правителя, — соответвенно модифицировалась и репрезентация его деятельности. Для того, чтобы продемонстрировать универсальность этого стереотипа, обратимся к польской историографической традиции, тяготевшей к распространенному в средневековой Европе жанру Gesta («Деяний»), историзм которого ориентирован в первую очередь на формирование определенного образа в «памяти потомства», ради чего хронисты легко пренебрегали, а то и вовсе жертвовали фактами, опуская «многие славные деяния», как выражается Галл Аноним.

    Если верить польским хроникам, характерная черта идеального правителя — воинская доблесть, гарантирующая расширение владений: эта черта присуща и одному из легендарных польских князей Земовиту, и первому историческому князю Мешко I, который, по словам Галла Анонима, «достигнув княжеской власти, начал укреплять свои духовные и физические силы и стал чаще нападать на народы, живущие вокруг». Образцом для польских историографов служил его сын Болеслав Храбрый, чья характеристика на протяжении веков не претерпела значительных изменений.

    «Кто же способен достойно рассказать о его славных подвигах или битвах с соседними народами, не говоря уже о том, чтобы описать это и передать потомству? Разве не он подчинил Моравию и Чехию, занял в Праге княжеский престол и отдал его своим наместникам. Кто, как не он, часто побеждал в сражении венгров и всю страну их вплоть до Дуная захватил под свою власть? Неукротимых же саксов он подчинил с такой доблестью, что определил границы Польши железными столбами по реке Сале в центре их страны. Нужно ли перечислять победы и триумфы над языческими народами, которых, как известно, он как бы попирал ногами?» — вопрошал читателя начала XII в. Галл Аноним.

    «Опасаюсь я, что не смогу постичь деяний Болеслава, перед которыми и немой становится красноречивым, а красноречие славнейших немеет. Ибо все его богатство возрастало из духовных дарований и блистало доблестью оружия», — признавался столетием позже краковский епископ Винцентий Кадлубек. Эту тенденцию в XV в. продолжил Ян Длугош, писавший о Болеславе: «Он, не довольствуясь границами, унаследованными от отца, дедов и прадедов, покорил и войной подчинил Чехию, Моравию, Русь, подавив их многочисленными битвами, а также ослеплением чешского князя Болеслава и другими кровопролитными поражениями»{428}.

    Итак, идеальный правитель — это доблестный воин, способный силой оружия укрепить свой «международный авторитет», обеспечив экономическую и политическую стабильность взиманием дани. В справедливости этого утверждения убеждает характеристика, данная сыну и преемнику Болеслава I Мешко II. «Этот Мешко был достойным воином и совершил много военных подвигов, о которых долго здесь рассказывать. Из-за зависти к его отцу и он был ненавистен всем соседям; и не был богат, как его отец, и не имел ни жизненного опыта, ни доброго нрава», — сообщает Галл Аноним.

    Автор «Великой хроники поляков или лехитов» добавляет: «Он только о себе и заботился, отнюдь не о государстве. В его время чужеземные народы отказались ему повиноваться и, наблюдая его беспечность, отказались выплачивать ему подати, которые обычно выплачивали его отцу. Мало того, начальники крепостей отобрали себе и передали навечно своим потомкам крепости, некогда построенные его отцом Болеславом, как было упомянуто выше, на крайних границах королевства, в особенности по реке Лабе»{429}.

    Контраст между Болеславом I и Мешко II в польских источниках очевиден. Скептическое отношение к нему во многом продиктовано тем, что он не сумел сохранить приобретений своего отца. Поэтому в начале XII в. Галл Аноним имел все основания написать: «По уходе короля Болеслава из мирской жизни золотой век сменился свинцовым»{430}. Гипертрофированные представления о внешнеполитических его успехах служили своеобразным руководством к действию для его преемников, среди которых выделяется его правнук Болеслав И. По утверждению «Великой хроники», «начал он помышлять об отваге своего прадеда, короля Польши Болеслава Великого, намереваясь проявить такую же военную доблесть; он заботился не о выгоде и покое, но о восстановлении польских границ, которые определил вышеназванный Болеслав, а его преемники, короли Польши, к его времени утеряли»{431}. Но не только стремление к внешнеполитической экспансии объединяло образы Болеслава I и Болеслава II в польской средневековой историографии.

    Как писал о Болеславе I Галл Аноним: «Всемогущий Господь наградил короля Болеслава такой великой доблестью, мощью и победой, какую увидел в нем доброту и справедливость по отношению к себе самому и к людям. Такая слава и изобилие во всем, такая радость настолько сопутствовали Болеславу, насколько заслуживали этого его доблесть и щедрость», и «хотя король Болеслав имел большие богатства и много доблестных рыцарей, как уже было сказано, больше, чем какой-нибудь другой король, он, однако, всегда жаловался, что ему не хватает именно только одних рыцарей. И всякий храбрый новичок во время прохождения у него военной службы получал одобрение и назывался не рыцарем, а сыном короля; и если он слышал, что какой-нибудь из рыцарей не имеет коня или чего-нибудь другого, он давал ему великое множество подарков, а с присутствующими шутил так: „Если бы я мог спасти от смерти храброго рыцаря своим богатством так, как я могу преодолеть его бедность и помочь в его несчастии своими средствами, я бы эту самую алчную смерть задарил всяким богатством, чтобы сохранить в воинстве такого храбреца“».

    Итак, в историописании средневековой Европы щедрость, прежде всего по отношению к своему непосредственному окружению — дружине, — наряду с доблестью была универсальной «этикетной» чертой «идеальногообраза» правителя. «Вот поэтому преемники должны подражать своими доблестными поступками столь великому мужу для того, чтобы возвыситься до такой же славы и могущества. Кто желает приобрести подобную славу после смерти, пусть при жизни добивается пальмы первенства своими добродетелями. Если кто-либо пожелает сравнить свое имя с добрым именем Болеслава, пусть постарается свою жизнь провести по образцу его жизни, достойной подражания», — утверждал хронист.

    В тех же категориях Галл Аноним описывал Болеслава II, или Болеслава Щедрого, как он предпочитал именовать его на страницах своей «Хроники». Согласно «этикетной» характеристике хрониста, «король Болеслав II был смелым и решительным воином, гостеприимным хозяином, благотворителем щедрейшим из щедрых»{432}. Однако, читая ее, не стоит забывать, что когда в 1073 г. Изяслав Ярославич (муж его тетки по отцу и двоюродный брат по матери) бежал из Киева с «имением многим», Болеслав отобрал у изгнанника его имущество и «показал ему путь от себя», хотя польские авторы об этом поступке Болеслава «Щедрого» и «Смелого», естественно, умалчивают{433}.

    Обратившись непосредственно к Начальной летописи, мы можем углубить наблюдения над «идеальным типом» древнерусского правителя. Известен летописный эпизод, очевидно, восходящий к эпическому преданию, когда в ответ на ропот дружины, вынужденной есть на пиру деревянными, а не серебряными ложками, Владимир Святославич велел исковать серебряные ложки со словами: «Серебром и золотом не найду себе дружины, а с дружиною добуду серебро и золото, как дед мой и отец с дружиною доискались золота и серебра». Как подчеркивает летописец, Владимир любил дружину и с нею совещался «о строе земленем, и о ратех, и об уставе земленем»{434}. Именно перед дружиной отчитывались эмиссары Владимира, которых князь посылал в Волжскую Болгарию, Рим и Константинополь для «испытания вер». Дружиной дорожил его сын, победитель при Листвене Мстислав Владимирович, который «любил дружину без меры, имения для нее не щадил». Напротив, порицанию в летописи подвергались Святослав Ярославич, стремившийся к накоплению богатств, а не к увеличению дружины, и его младший брат Всеволод, который в старости поступал согласно советам молодых, отвергнув «старшую» свою дружину. С дружиной советовались на «снемах» внуки Ярослава (в свете этого совещания Ярослава с Эймундом, о которых рассказывает скандинавская «Прядь», представляются менее экстраординарными явлениями, учитывая тот факт, что скандинавские наемники составляли часть дружины новгородского князя).

    Можно ли утверждать вслед за некоторыми исследователями, что и «Ярослав не был „дружинным“ князем, как Владимир» (Е. В. Пчелов)?{435} Несмотря на то что летописи не дают прямого ответа на этот вопрос, можно попытаться ответить на него на основании косвенных свидетельств. ПВЛ подчеркивает, что в последний период войны за наследство Владимира Святославича Ярослав пользовался полной поддержкой своих «мужей». Военный авторитет князя также был достаточно высок: подобно своему брату Мстиславу, он был «храбор на рати», организовал полтора десятка военных кампаний и участвовал по крайней мере в пяти крупных сражениях, — все эти факты не дают достаточно оснований для того, чтобы считать его исключением.

    Таким образом, в ПВЛ мы наблюдаем такую же «этикетную» стереотипность в изображениях правителей, какая свойственна и скандинавским, и польским памятникам. Правда, и в русских летописях, и в польских хрониках, испытавших, в отличие от исландских саг, сильное клерикальное влияние, присутствовал еще стереотип «князя — защитника церкви». В остальном же идеологические константы всех трех историографических традиций совпадали. Вследствие этого можно утверждать, что «образ монарха» в средневековой Европе складывался из определенных категорий, по крайней мере две из которых можно действительно считать универсальными: этому образу присуща целенаправленная эпическая стилизация, достигавшаяся путем тенденциозного отбора и интерпретации исторического материала, отчего достоверность нередко приносилась в жертву литературному стереотипу.

    3.4. Братоубийство в борьбе за власть. Прецеденты в славянском мире (X–XI вв.)

    Наш труд окажется неполным, если мы не коснемся, хотя бы поверхностно, проблемы братоубийства в контексте исторического развития славянских государств, где отношение к этому феномену во многом сложилось под влиянием чешской агиографии, центральной темой которой являлся конфликт между сыновьями князя Братислава I — старший из них, Вацлав, был убит своим братом Болеславом. Об этом рассказывает цикл легенд, получивших распространение в X и XI вв. на западе и на востоке Европы в латинской и славянской языковой традиции.

    В латинский корпус легенд входят: Crescente fide, которую часть исследователей считают древнейшим памятником цикла (970-е гг.); «Легенда Гумпольда» (нач. 980-х гг.), составленная епископом Мантуанским по распоряжению императора Оттона II; чешская «ЛегендаКристиана» (990-е гг.) и итальянская «Легенда Лаврентия» (ок. 1040 г.). К славянскому корпусу легенд относятся: «Востоковская легенда» (опубликована в 1827 г. академиком А.Х. Востоковым), которая считается древнейшей наряду с Crescente fide; «Легенда Никольского» (открыта в 1904 г. академиком Н. М. Никольским), частично сходная с Crescente fide, частично — с «Легендой Гумпольда» и датируемая концом X в. Сюда же примыкают Про ложное и Минейное жития св. Вячеслава, возникшие в средневековой Руси. В этой книге мы ограничимся рассмотрением славянских легенд.

    Агиографические памятники Святовацлавского цикла предлагают различные интерпретации конфликта, возникшего в княжеском роду Пржемысловцев, неизменно рассматривая его в широком контексте противостояния христианства и язычества. Согласно латинской Crescente fide, организатором убийства Вацлава стал его брат Болеслав, тогда как по версии «Востоковской легенды» он всего лишь являлся орудием в руках представителей аристократии. «Если учесть, что Вацлав не имел потомков и Чехией после его смерти правил (до 973 г.) его убийца — Болеслав I, а затем сын убийцы — Болеслав II, то цель появления версии, отраженной в старославянском житии (и отчасти — в „Легенде Лаврентия“), станет совсем понятной. Она должна была насколько возможно смягчить обвинения основателя правящей династии в братоубийстве, возложив ответственность за происходящее на злых советников», — пишет по этому поводу Б. Н. Флоря{436}.

    В первом обобщающем труде по истории раннесредневековой Чехии — «Хронике» Козьмы Пражского, составленной в первой четверти XII в., братоубийство подвергается категоричному порицанию. Хронист пишет: «О том, как Болеслав, недостойный называться братом этого мужа, обманом заманил брата своего на пир, как задумал убить его, чтобы овладеть княжеством, и каким образом ему удавалось скрывать братоубийство перед народом, но не перед богом, достаточно, как я полагаю, рассказано в житии святого мужа [Вацлава]. После короткой жизни [Вацлава] Болеслав, этот второй Каин, встав на путь преступления, добился княжения».

    Показательно, что Козьма сравнивает Болеслава Жестокого — «братоубийцу, достойного проклятия», — с Каином. Иными словами, в представлении чешского хрониста он является столь же «окаянным», как и Святополк в представлении его русских собратьев по перу, — и это при том, что ни в одном из житий Вацлава история Каина и Авеля не привлекается для пояснения смысла излагаемых событий. Таким образом, подобное сопоставление является «творческой инициативой» пражского каноника.

    Конечно, соблазнительно было бы предположить, что на представления Козьмы оказал влияние Борисоглебский цикл, тем более что как раз к этому времени относятся свидетельства о почитании Бориса и Глеба в Сазавском монастыре, где в 1095 г. была захоронена часть их мощей. Однако единственно приемлемым будет предположение о том, что для славянской историографии этого периода характерно соотнесение локальных явлений с их библейским «протографом», как оригинальная и в определенном смысле универсальная черта историко-культурного восприятия эпохи.

    С другой стороны, Козьма сравнивает братоубийцу с наиболее отрицательными в средневековом представлении правителями Античности: «Князь Болеслав, — если, конечно, можно назвать князем того, кто был таким безбожником и мучителем, — по своей жестокости превосходил Ирода, по кровожадности — Нерона, по бесчеловечности своих преступлений — Деция, а по беспощадности — Диоклетиана, за что, как говорят, получил прозвище Болеслав Жестокий»{437}.

    В этом принципиальное отличие пражского хрониста от древнерусских коллег, отождествлявших Святополка преимущественно с библейскими персонажами. Образ Болеслава Жестокого в чешской историографии сформирован из комплекса черт, как сближающих, так и разделяющих его со Святополком Окаянным. Общей, безусловно, является морально-этическая предпосылка эксцессов, происшедших в Чехии и на Руси, — внушенное дьяволом честолюбивое стремление к власти, которое приводит к братоубийству. Болеслав в итоге осознал тяжесть своего преступления и, «исповедавшись Господу Богу [в том], сколько сотворил он грехов, помолился богу и всем святым и, послав слуг, принес тело своего брата Вячеслава из города Болеслава в славный город Прагу, говоря: „Я согрешил, и мой грех и мои беззакония я зна“» — сообщает «Востоковская легенда»{438}.

    Согласно утверждению Козьмы Пражского: «…тело мученика св. Вацлава вследствие ненависти завистливого брата было перенесено из града Болеслава в город Прагу. Брат [Вацлава] Болеслав вел себя со дня на день все хуже и хуже. Он не чувствовал никакого раскаяния в своем поступке. Полный гордой спеси, он не мог более сносить того, что бог за заслуги своего мученика Вацлава совершал бесчисленные чудеса над его могилой, и тайно приказал своим верным слугам перенести [тело Вацлава] в город Прагу и похоронить в церкви св. Вита; он сделал это для того, чтобы чудеса, которые совершал бог во славу своего мученика, приписывались заслугам не Вацлава, а св. Вита»{439}. Этот достаточно тенденциозный пассаж демонстрирует эволюцию представлений чешской историографии в X — начале XII в.

    Характерно, что почти во всех славянских легендах Святовацлавского цикла перенесение тела Вацлава-Вячеслава в Прагу представляется как акт покаяния Болеслава, хотя Crescente Fide приписывает его почитателям Вацлава, утверждая, что его брат так и не раскаялся в своем преступлении. Козьма Пражский интерпретирует эту процедуру как целенаправленную акцию по дискредитации нового святого. Эта точка зрения сближает его с составителем «Легенды Никольского», где говорится, что Болеслав «устрашился не божьего страха, а стыдясь людей», тайно приказал священникам перезахоронить прах брата{440}. Противоречия памятников Святовацлавского цикла в интерпретации этих событий настолько велики, что было предложено выделить в чешской историографии X–XI вв. «княжескую» и «церковную» версии.

    Характеристика Болеслава в «Чешской хронике» является весьма противоречивой. Козьма Пражский сообщает, что «князь Болеслав, сознавая содеянное им преступление, боясь мучений в тартаре и постоянно думая над тем, как ему умилостивить бога», посвятил служению церкви своего сына Страхкваса{441}. Согласно гипотезе Б. Н. Флори, противоречие возникло потому, что Козьма в данном случае обратился к «княжеской» традиции. «В Хронике Козьмы, несмотря на приведенный выше эпизод, образ Болеслава, в целом, выдержан в последовательно отрицательных тонах». Более того, исследователь полагает, что хронист полемизировал с «княжеской» версией событий{442}. С другой стороны, противоречие пражского хрониста согласуется с агиографической традицией Святовацлавского цикла, за исключением «Легенды Никольского», где создан демонический образ Болеслава, одержимого бесами, сближающий его с летописным образом Святополка{443}.

    Прямая параллель между Болеславом и Святополком была проведена в «Минейной редакции Жития Вячеслава»: «В то же время дьявол, который издавна ненавидел человеческий род, посеял лукавую мысль в сердце Болеслава и настроил его против брата, так же как и окаянного Святополка, который, задумав злое против своих братьев в своем сердце, перебил своих братьев и один овладел властью в Русской земле, не зная об отомщении божьем, так как слуги божии не зря носят меч, но на погибель нечестивым»{444}.

    Отличие, однако, состоит в том, что в Святовацлавской агиографической традиции осознание Болеславом совершённого преступления ведет к его искуплению, и, таким образом, исключается мотив божественного возмездия или мести. В памятниках Борисоглебского цикла, особенно в «Анонимном сказании», упорствующий в своей гордости Святополк, напротив, усугубляет убийство Бориса убийством Глеба и Святослава, что делает необходимым их отмщение. Логично будет предложить объяснение этому феномену, исходя из политических условий формирования культов: если в Чехии власть осталась в руках прямых потомков Болеслава Жестокого, то на Руси в результате междукняжеской войны 1015–1019 гг. власть перешла от старшей ветви Святославичей к младшей, что и потребовало привлечения дополнительных аргументов для его объяснения.

    Интересно, что во II книге своей «Хроники» о «безбожном Болеславе», убившем «своего брата Венцислава, князя Чехии, верного Богу и королю», упоминает и Титмар Мерзебургский{445}. Но, кроме упомянутого замечания, епископ (как, впрочем, и его предшественник, саксонский хронист Видукинд) не сделал никаких заключений, вероятно, считая его вполне естественным для «неправедного», «безбожного», правителя. Индифферентность имперской историографии X–XI вв. к феномену братоубийства можно объяснить лишь исходя из того обстоятельства, что в политической истории германского королевства, наполненной междоусобными войнами, он не имел прецедентов.

    Разумеется, противоборство между сыновьями Братислава I было для рода Пржемысловичей отнюдь не единственным. По свидетельству Титмара, внук Болеслава Жестокого Болеслав Рыжий (999–1003) «оскопил брата Яромира и пытался удушить в бане младшего Ульриха [Ольдржиха], после чего изгнал их с матерью из отечества». Хронист мотивировал его поступок тем, что «власть соправителей и наследников всегда вызывает страх». Если верить дальнейшему повествованию: «Правя один, как достойный кары василиск, он [Болеслав] стал сверх меры притеснять народ. Тот, не имея возможности долее терпеть тяжесть подобного преступления, тайно призвал из Польши Владивоя, чье имя переводится как „власть войска“, ядовитого аспида, обходившегося со своими, невзирая на законы, и, низложив того василиска, то есть Болеслава, поставил его на место последнего, единодушно избрав по причине родственных связей и благочестия». Об этом благочестивом правителе мерзербургский епископ рассказывает «одну невероятную вещь, которой не следует подражать никому из христиан, а именно: он и часу не мог провести без выпивки», которая ярко демонстрирует его политическую тенденциозность.

    Союзником Болеслава Рыжего в борьбе за власть стал его двоюродный брат, польский князь Болеслав Храбрый, которому, по словам Титмара, его чешский кузен был равен в преступлениях, но неравен в талантах{446}. Болеслав Храбрый вернул родственнику власть в Праге, однако уже через несколько месяцев вероломно захватил его в ходе визита в Краков. «Тотчас, во время трапезы, были нарушены и мир, и доверие, и закон гостеприимства: князь Болеслав был схвачен и ослеплен; людей, сопровождавших его, посадили в темницу», — рассказывает Козьма Пражский{447}. После этого почти все чешское княжество было оккупировано Польшей, однако и после реставрации Пржемысловичей в 1004 г. междоусобия не прекратились: в борьбе за власть князь Яромир был ослеплен младшим братом Ольдржихом. Аналогичный инцидент с Васильком Ростиславичем имел место и на Руси. Таким образом, можно утверждать, что в Чехии X — начала XI в., а на Руси в течение XI в. произошла определенная «гуманизация» методов междукняжеской борьбы — от братоубийства к ослеплению.

    * * *

    Феномен братоубийства в славянском мире не ограничивался одной только Чехией. В этом отношении весьма колоритный пример представляет история Балканского региона, где в 1014 г. (за несколько месяцев до аналогичных событий на Руси!) в условиях войны между Болгарией и Византией имел место захват власти с помощью братоубийства. Как сообщает южнославянская «Летопись попа Дуклянина», относящаяся ко второй половине XII в., после смерти болгарского царя Самуила (976–1014) царство наследовал его сын Радомир: «От природы он был сильный и храбрый, и учинял многочисленные войны с греками во времена греческого царя Василия и занял всю землю до Константинополя (Царьграда). Но царь Василий, опасаясь, как бы не потерять царство, послал тайно послов к Владиславу, двоюродному брату Радомира, говоря: „Почему не отомстишь кровь отца своего? Возьми от меня золота и серебра, сколько хочешь, и будь с нами в мире, да и возьми королевство Самуила, который убил отца твоего и брата своего. И, если сможешь, убей его сына Радомира, который теперь правит“. Когда это выслушал Владислав, согласился и один раз, когда Радомир был на охоте и он сам с ним ехал верхом, ударил его и убил. И так умер Радомир, и после него правил Владислав, который его убил».

    Следующей жертвой Владислава стал дуклянский князь Владимир, женатый на его двоюродной сестре Косаре, дочери царя Самуила. «Взяв царство, он послал к королю Владимиру послов, чтобы прибыл к нему — продолжает хронист. Когда это услышала королева Косара, сдерживала его говоря: „Мой господин, не иди, чтобы тебе — пусть тебя это минует! — не случилось, как моему брату, но пусти меня, пусть я пойду и пусть увижу и услышу, что там с королем. Если желает меня погубить, пусть погубит, лишь бы ты не погиб“. Итак, королева пошла с согласия своего мужа к своему двоюродному брату; он ее принял пышно, но не искренне. После отправил второй раз послов к королю, дал ему золотой крест и слово гарантии, говоря: „Почему мешкаешь прийти? Вот жена твоя у меня и ничего злого не случилось, ведь я и мои с ней достойно себя ведем. Прими присягу на крест и приходи, что бы я тебя увидел и чтобы ты потом хорошо и с дарами вернулся со своею женою на место свое“. Ему ответил король: „Знаем, что Господь наш Иисус Христос, который терпел за нас, не был распят на золотом или серебряном кресте, но на деревянном; так что, если твоя клятва искренняя и твои слова истинны, пошли мне духовными людьми деревянный крест, тогда я верой и силой Господа нашего Иисуса Христа приду, возлагая надежду на животворящий крест и драгоценное древо“. Тогда он позвал двух епископов и одного пустынника, лукавя перед ними злобно свою искренность, дал им деревянный крест и послал их к королю. Эти пришли и поздравили короля, заверив в присяге, вручили крест. Король взял крест, низко до земли поклонился, поцеловал его и сунул за пазуху; и взяв несколько человек, пошёл к царю.

    Тем временем царь приказал, чтобы ему на дороге поставили засады, когда он будет проходить, чтобы напали с противоположной стороны и убили его. Но всемогущий Бог, что берег своего слугу с детства, не хотел дремать над людскими делами. Так что послал своих ангелов, чтобы защищали его. И когда проходил околицей, где были засады, увидели разбойники, что короля провожают воины, которые имеют какие-то крылья, а в руках несут победоносные стяги: как узнали, что это ангелы божьи, перепугались и убежали каждый в свою сторону. Король же прибыл к царскому двору, в местности, что зовется Преспа, и, только вошел, начал по своему обычаю молиться Богу небесному. Когда царь узнал, что король прибыл, охватил его великий гнев. Он ведь в своем сердце помышлял, что будет в дороге скорее убит, чем дойдет к нему, чтобы не казалось, что он соучастник в его погибели или что ее одобряет, ведь присяга была, и дал в руки епископов и пустынника крест; ради того поставил на него засаду на дороге. Но, когда уже увидел, что его темное дело вышло на дневной свет, когда сидел за обедом, послал палачей, чтобы ему отрубили голову. Пока король молился, воины окружили его. Когда же король увидел это, позвал епископов и пустынника, которые там были, и говорит: „Что это господа мои? Что вы сделали? Почему вы меня так обманули? Почему умираю без вины, веря вашим словам и уверениям!“ Они же от стыда не отважились посмотреть ему в лицо. Тогда король помолился и исповедовался, принял тело и кровь Господни и, держа в руке тот крест, который получил от царя, сказал: „Молитесь за меня, господа мои, и этот честный крест пусть будет вместе с вами свидетелем в день Господень, что умираю невинным“. После этого поцеловал крест, попрощался в мире с епископами, и когда все плакали, вышел из церкви и воины убили его прямо перед церковными дверьми; отрублено ему голову 22-го мая. Епископы же взяли его тело в ту самую церковь и похоронили с гимнами и славословиями».

    Нетрудно заметить, что репрезентация болгарских событий 1014 г. в «Летописи попа Дуклянина» аналогична описанию чешских событий 935 г. в Святовацлавском цикле и русских событий 1015 г. — в Борисоглебском. При этом «этикет поведения» Владислава в большей степени соответствует «этикету поведения» Святополка, чем Болеслава Жестокого, а «этикет поведения» Владимира — «этикету поведения» св. Вацлава-Вячеслава и св. Бориса.

    По словам летописца: «Чтобы Господь Бог открыл заслуги блаженного мученика Владимира, многие люди, мучимые разными болезнями, выздоравливали, когда входили в церковь и молились над его гробом. Ночью же все видели там божественный свет и казалось, что горит множество свечей. Жена же блаженного Владимира много дней плакала так горько, что этого нельзя выразить. Видя чудесные дела, что их Бог совершил, царь покаялся, очень устрашился и разрешил своей двоюродной сестре взять тело его и достойно похоронить, где только захочет. Наконец она забрала его тело и отнесла в местность, именуемую Крайна, где был его двор, и похоронила его в церкви святой Марии».

    Нетрудно заметить, что репрезентация болгарских событий 1014 г. в «Летописи попа Дуклянина» аналогична описанию чешских событий 935 г. в Святовацлавском цикле и русских событий 1015 г. — в Борисоглебском. При этом «этикет поведения» Владислава в большей степени соответствует «этикету поведения» Святополка, чем Болеслава Жестокого, а «этикет поведения» Владимира — «этикету поведения» св. Вацлава-Вячеслава и св. Бориса. Как отмечают исследователи: «Жизнеописание Владимира по жанру и стилю стоит в Летописи особняком, представляет собой целостное законченное произведение и имеет схожие стилистические черты с агиографическими текстами более раннего, чем сама Летопись, времени». Предполагается, что первоначальная его редакция была составлена в княжение сербского правителя Стефана Воислава (1034–1042).

    Агиографическая стилизация затронула не только описание гибели Владимира Дуклянского, но и описание гибели его убийцы. «В то время когда переносили тело блаженного Владимира из Преспы в Крайну, царь Владислав собрал войско и прибыл, чтобы занять землю блаженного Владимира и город Диррахий, как это ему обещал царь Василий за убийство, которое он совершил. Когда в один день он ужинал и отдыхал возле Диррахия, неожиданно явился ему вооруженный воин в образе святого Владимира. Напуганный, он начал кричать во весь голос: „Быстрее сюда, мои воины, быстрее и защитите меня, потому что Владимир хочет убить меня“. И сказав это, встал с места, где сидел, чтобы убегать. Но ангел сразу его ударил и он свалился на землю и умер телом и душой. Тогда князь и его воины и весь народ, пораженные великим страхом и боязнью, разжегши огонь в лагере, поубегали той же ночью в разные стороны. И так случилось то, что отвратительнейший убийца, который, за обедом сидя, велел отрубить голову Владимиру и сделал его мучеником, сам был убит во время ужина, чтобы стать ангелом сатаны»{448}.

    По мнению О. А. Акимовой: «Жизнеописание Владимира построено на антитезе его святости коварству болгарского царя Иоанна Владислава, действовавшего по указу византийского императора и православных священников, соответственно, на антитезе Западной церкви — Восточной. Владислав именуется „слугой сатаны“, „последним убийцей“; в образе же Владимира явственны аллюзии на Христа». Помимо «Дуклянской хроники» об этих же событиях с некоторыми модификациями сообщает и византийский хронист Иоанн Скилица, называющий соучастником Владислава митрополита Охридского{449}. Митрополитом (точнее, патриархом Охриды) в рассматриваемый период был Иоанн I. Не исключено, что с его именем может быть связан один из парадоксов истории, так как, согласно гипотезе М. Д. Присёлкова, этот церковный иерарх после византийской оккупации Болгарии в 1018 г. отправился на Русь, где в качестве киевского митрополита стал… организатором прославления убитых при сходных обстоятельствах Бориса и Глеба{450}.

    Исходя из этой гипотезы, М. Д. Присёлков считал, что предполагаемый наследник Владимира Борис стремился к продолжению проболгарской церковной политики отца, якобы принявшего христианство не от византийских, а от болгарских священников, в то время как Святополк через своего польского тестя Болеслава I склонялся к сближению с Римом. По его мнению, этим «нужно объяснить ту ужасную характеристику, которую он получил в летописи и агиологической литературе, и тот наивно-печальный конец его жизни, который рисует ненавидящая его за это западное увлечение гречествующая рука монаха-летописца»{451}.

    Конечно, это всего лишь версия, основанная не столько на историческом, сколько на историографическом факте, к тому же далеко не бесспорном{452}, которая тем не менее может рассматриваться как иллюстрация того, что формирование культа правителя-мученика во многом зависело от политической конъюнктуры, существовавшей в каждом отдельно взятом регионе; в зависимости от нее находилось формирование моральных, этических, религиозных и, как следствие, исторических воззрений, которые определяли само отношение общества, точнее, образованной его части, так называемых средневековых интеллектуалов, к восприятию феномена братоубийства в борьбе за власть.

    В культурно-исторической традиции славянского мира, будь то Slavia Ortohdoxa или Slavia Latina, отношение к этому феномену было определенно негативным; причем при движении с запада на восток по карте Европы степень негативности последовательно возрастала, найдя крайние свои формы в агиографии Древней Руси, максимально приближенной к библейской истории о Каине и Авеле, что делает ее уникальной даже для славянской культуры, где, как мы показали, существовали общие описательные стереотипы, в соответствии с которыми создавался «этикет поведения» действовавших лиц. Разумеется, эта агиографическая модель кардинальным образом отличалась от той, которая существовала в скандинавской традиции, сформировавшейся под влиянием фольклорно-эпических, а не религиозных стереотипов. Однако детальное выявление их различий — это уже задача литературоведения. Поэтому, завершая эту книгу, мы отказались от написания «Заключения», учитывая тот факт, что проведенное нами сопоставление древнерусской и европейской литературной традиции, несмотря на кажующуюся репрезентативность, отнюдь не является исчерпывающим и еще не раз потребует обращения к данной теме.


    Примечания:



    3 Пиккио 2003. С. 485.



    4 Блок 1986. С. 9.



    38 Пчёлов 2001. С. 155–157.



    39 Титмар Мерзербургский (Пер. И. В. Дьяконова). С. 162, 163. Назаренко 1993. С. 140–141, 166–167.



    40 Парамонова 1999. С. 42.



    41 Титмар. С. 68. Боровков 2008. С. 173.



    42 Титмар. С. 128, 162–163.



    43 Королюк 1964. С. 212–232. Пашуто 1968. С. 35–36. Головко 1988. С. 20–22. Назаренко 1993. С. 151–154,168-170. Пчёлов 2001. С. 183–187. Свердлов 2003. С. 301. Милютенко 2008. С. 362–364.



    44 Татищев 2003. Т. II. С. 64–65.



    45 ПСРЛ 1. Стб. 126. ПСРЛ 9. С. 68.



    387 Глазырина 2002. С. 250–252.



    388 Мельникова 1978. Древняя Русь в свете зарубежных источников. С. 503–506.



    389 Джаксон 1994. С. 104–119 (Перевод Е. А. Рыдзевской).



    390 Петрухин 2000. С. 124.



    391 Джаксон 1978. С. 282.



    392 Литвина, Успенский 2006. С. 52.



    393 Джаксон 1994. С. 162. Никитин 2001. С. 294.



    394 Карамзин 1991. С. 15–16.



    395 Мавродин 1945. С. 351, 355.



    396 Ильин 1957. С. 44, 92–93.



    397 Там же. С. 93–95.



    398 Там же. С. 156–169.



    399 Королюк 1964. С. 238–240.



    400 Янин 1969.



    401 Хорошев 1986. С. 30–31.



    402 Головко 1988. С. 24–25.



    403 Юрганов 1998. С. 9.



    404 Литвина, Успенский. 2006. С. 52. Прим. 39



    405 Милютенко 2006. С. 11, 90, 127–128.



    406 Петрухин 2000. С. 183 (Прим. 36).



    407 Там же. С. 177.



    408 Милютенко 2006. С. 127–128.



    409 Джаксон 1994. С. 43, 51, 71, 73–75 и др.



    410 Пашуто 1968. С. 26–27.



    411 Джаксон 2000. С. 59–65. Назаренко 2001. С. 494–496. Мельникова 2008. С. 98–100.



    412 Назаренко 2001. С. 490–491.



    413 Гуревич 2005. С. 170–171.



    414 Джаксон 1978. С. 283–288.



    415 Древняя Русь в свете зарубежных источников. С. 500–518.



    416 Блохин 2006. С. 148–157.



    417 Назаренко 2001. С. 453–454



    418 Петрухин 2000. С. 124–127.



    419 Гуревич 2005. С. 172–174.



    420 Снорри Стурлусон. С. 513–514 (Пер. М. И. Стеблин-Каменского).



    421 Там же. С. 536–537.



    422 Древняя Русь в свете зарубежных источников. С.520.



    423 Михеев 2005. С. 33–38.



    424 Снорри Стурлусон. С. 430. Древняя Русь в свете зарубежных источников. С. 521–522.



    425 Снорри Стурлусон. С. 22, 36. Гуревич 2006. С. 63. Блохин 2006. С. 155.



    426 ПСРЛ 4. С. 108. ПСРЛ 6. Ч. 1. С. 129. Титмар. С. 177.



    427 ПСРЛ 4. С. 114.



    428 Галл Аноним. С. 32, 33. Щавелева 1990. С. 97. Щавелева 2004. С. 249. Боровков 2008. С. 170–171.



    429 Галл Аноним. С. 49. Великая хроника. С. 68–69.



    430 Галл Аноним. С. 47. Боровков 2008. С. 177–178.



    431 Великая хроника. С. 71.



    432 Галл Аноним. С. 39, 45–46, 54.



    433 Древняя Русь в свете зарубежных источников. С.380.



    434 ПСРЛ 1. Стб. 126. ПЛДР 1978. С. 141.



    435 Пчёлов 2001. С. 170–171.



    436 Флоря 2002. С. 196.



    437 Козьма Пражский. С. 59, 61.



    438 Сказания о начале Чешского государства в древнерусской письменности. М. 1970. С. 39, 55 (Пер. А. И. Рогова).



    439 Козьма Пражский. С. 60–61.



    440 Сказания о начале Чешского государства. С. 98.



    441 Козьма Пражский. С. 59.



    442 Флоря 2002. С. 196–197.



    443 Сказания о начале Чешского государства. С. 79–82.



    444 Там же. С. 62, 66.



    445 Титмар. С. 18.



    446 Там же. С. 84.



    447 Козьма Пражский. С. 80.



    448 Ljetopis рора Dukljanina. S. 78–85 (Электронная версия в пер. О. Ковалишина: www.vostlit.info/Texts/rus6/Dukljanin/frametext.htm).



    449 Акимова 2002. С. 333–335.



    450 Присёлков 2003. С. 28–32, 40–47.



    451 Там же. С. 37.



    452 Тихомиров 1969. С. 123. Милютенко 2008. С. 323–324.







     


    Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Наверх