Глава четвертая

ПОЛИТИЧЕСКИЕ УЗНИКИ XIX ВЕКА

Члены тайного общества братьев Критских в камерах соловецкого острога

Первыми узниками соловецкой тюрьмы, замурованными туда за революционную деятельность, были члены и организаторы разгромленного реакцией подпольного антиправительственного общества братьев Критских.

В двух специальных статьях, посвященных этой организации, в соответствующих разделах обобщающих исследований по истории революционного движения в России в последекабристские годы, наконец, в сводных трудах по истории Москвы и первого русского университета полно и обстоятельно раскрыта идеология кружка продолжателей дела декабристов, взгляды и высказывания кружковцев по программным и тактическим вопросам[92]. В то же время нередко в нашей литературе в число соловецких арестантов попадают не те участники «злоумышленного общества», которые там действительно находились. Объяснение этому дает следственное дело.

Кружок братьев Критских стал складываться во второй половине 1826 года под свежим впечатлением расправы царизма с лучшими людьми России. Ядро организации составляли 6 человек в возрасте от 17 до 21 года: три брата Критских — Петр, Михаил и Василий, Николай Лушников, Николай Попов и Даниил Тюрин. Из них старший, Петр Критский, закончил Московский университет и служил чиновником в одном из Московских департаментов сената, два его брата и Попов учились в университете, Лушников готовился к поступлению в университет. Д. Тюрин служил помощником архитектора в кремлевской экспедиции. Все учредители Общества вышли из семей разночинцев и сами крепкими нитями связаны были с демократической средой.

Следствие выявило «прикосновенность» еще 13 человек, которые сами «не принадлежали к обществу и сокровенных преступных намерений оного не знали», но «видясь с умышленниками, слыхали от них вольные суждения, а другие и сами говорили непозволительное»[93]. Возможно, не все связи кружковцев удалось раскрыть следственной комиссии. Большинство лиц, так или иначе связанных с главными «преступниками», принадлежало к кругу мелких чиновников, коллежских регистраторов, канцеляристов (Алексей Матвеев, Алексей Салтанов, Николай Тюрин, Петр Пальмин, Петр Таманский и др.). Причастны к Обществу были студент университета Алексей Рогов, юнкер 6-го карабинерного полка Порфирий Курилов, книготорговец Иван Кольчугин. Таким образом, по своему классовому составу Общество братьев Критских отличалось от декабристских союзов. Оно объединяло не гвардейско-дворянскую, а студенческую и чиновничью молодежь. Все юноши, сгруппировавшиеся вокруг братьев Критских, были грамотными, мыслящими людьми, мучительно искавшими путей дальнейшего развития своей страны, желавшими ей счастья и процветания.

Каждый член Общества братьев Критских в той или иной степени испытал на себе влияние освободительных идей декабристов. Само создание «крамольного» кружка убедительно свидетельствовало о том, что подавление восстания декабристов не привело к искоренению идей, посеянных ими. Не приходится удивляться тому, что в Москве ходили слухи, будто «злоумышленное предприятие братьев Критских с товарищами их сообщества» представляет собой «остатки последствий 14 декабря».

Подавление восстания на Сенатской площади и процесс над декабристами явились своеобразным толчком к формированию кружка Критских. Петр Критский признавал на допросе, что «погибель преступников 14 декабря родила в нем негодование. Сие открыл он братьям своим, которые были с ним одинаковых мыслей»[94]. Вот откуда брал свое начало кружок, вот где были его истоки.

К моменту правительственных репрессий (середина и вторая половина августа 1827 года) кружок братьев Критских не успел еще организационно оформиться, окончательно не выработал своей программы и тактики и не приступил к практической деятельности. Он представлял собой группу политических единомышленников, которые вступили на путь создания своей революционной организации, приняв за эталон программные и тактические планы декабристов. Поэтому в руки следственной комиссии не попало никаких вещественных, компрометирующих основателей Общества, материалов, если не считать обнаруженной в кармане у Лушникова записки, на которой пером была нарисована печать с девизам «Вольность и смерть тирану».

Деятельность кружка в основном сводилась к «крамольным» разговорам в узком товарищеском кругу и к попыткам «распространить» Общество путем «умножения его членов».

Кипучую энергию в этом направлении развивали Василий и Михаил Критские. Первый из них в январе 1827 года познакомился с Лушниковым. Говорили они тогда о всеобщем употреблении в России иностранных языков и сожалели, что русские чуждаются своего отечественного. Разговор этот был повторен между ними через несколько дней в присутствии Михаила Критского — наиболее решительного из трех братьев. Последний «выхвалял конституции Англии и Гишпании, представлял несчастным тот народ, который состоит под правлением монархическим, и называл великими преступников 14 декабря, говоря, что они желали блага своему отечеству»[95].

Рассуждения младших Критских понравились Лушникову. После нескольких встреч Михаил и Василий открыли собеседнику «тайное желание свое видеть Россию под конституционным правлением с уверениями пожертвовать для того самой жизнью». Н. Лушников объявил себя единомышленником Критских. Спустя некоторое время «зачинщики сообщества» познакомили Лушникова со своими соратниками Н. Поповым и Д. Тюриным. В таком составе шестерка политических единомышленников неоднократно обсуждала цели, планы и задачи своего кружка, вербовала новых членов.

Однажды Михаил Критский стал убеждать своих друзей в необходимости совершить покушение на царя. Умыслом на такое «злодеяние» заинтересовалась комиссия. Следствие установило, что при возобновлении разговора в другое время предложено было совершить цареубийство по жребию с тем, чтобы избранный «для сокрытия сообщников» покончил с собой, но исполнение этого намерения думали отложить на 10 лет.

Третье обсуждение этого же вопроса началось с того, что Михаил Критский при своем брате Василии, Попове и Тюрине, обращаясь к Лушникову, сказал: «Как ты думаешь, до корня или с корнем?», то есть лишать жизни всю императорскую фамилию или оставить наследника («змееныша»). Лушников высказался за сохранение жизни «царя-младенца». Михаил Критский не соглашался. Он развернул календарь и, указывая на царские портреты, заявил: «Смотри на этих тиранов и напитывай душу свою кровавой местью». Затем Михаил Критский, вынув два ружья, охотничий нож и турецкий ятаган, добавил: «Вот у нас есть для них и гостинцы»[96].

Такой же ненавистью к деспотизму и к царю были полны Н. Попов, Н. Лушников и другие. По записям следственной комиссии, Попов показал: «Мысль моя насчет жизни государя в одно время была ужасна, что показывает письмо мое к Критским…» В упомянутом письме Попов уверял, что он усиливает пламень ненависти к царю, который горит во всех них. «Ужасная» мысль Попова была выражена на бумаге так: царей и членов императорской семьи он обозначил начальными буквами их имен («А» — Александр I, «Н» — Николай I и т. д. ). На каждую из этих букв от помещенной вверху над ними буквы «Н», обозначающей народ, падали стрелы. Это должно было символизировать народную месть царям.

Ненависть к самодержцам находила свое выражение и в чтении кружковцами «дерзновенных стихов» А. И. Полежаева:

Когда бы вместо фонаря,
Что светит тускло в непогоду.
Повесить деспота царя,
То заблистал бы луч свободы.

Разночинской молодежи, объединившейся вокруг Критских, присущ был горячий патриотизм. Братья Критские, по словам Лушникова, были исполнены «возвышенной любовью к Отечеству». А о себе Лушников говорил: «Я любил свое Отечество, любил его славу и благоденствие; и на нем-то остановились первые думы, первые наблюдения ума»[97]. Как истинные патриоты, участники Общества братьев Критских осуждали все то, что сковывало силы народа и задерживало развитие их Родины: самодержавие, засилье иностранцев, крепостное право и все его порождения в социальной, экономической и политической областях.

Основатели Общества заводили антиправительственные разговоры с Н. Тюриным, А. Салтановым, А. Матвеевым, А. Роговым, П. Таманским и другими, которых «готовили быть своими единомышленниками». П. Критский и Н. Лушников встречались и беседовали с солдатами кремлевского гарнизона; они же распропагандировали рядового Астраханского гренадерского полка Франка Кушнерюка.

На одном из своих совещаний кружковцы договорились написать прокламацию к московским гражданам «в том смысле, что пора уже восстановить власть конституции» и в день коронации 22 августа 1827 года положить ее на пьедестале памятника Минину и Пожарскому на Красной площади.

Московский военный губернатор, ссылаясь на Лушникова, доносил царю, что «злоумышленники» хотели разбросать по всему городу «возмутительные записки», а у монумента Минина и Пожарского вывесить сведения, сколько было невинно повешенных и сосланных в Сибирь. Таким путем они собирались 22 августа «сделать революцию», то есть поднять восстание, но в ночь на 15 августа начались аресты.

Из собранных следствием материалов видно, что кружок братьев Критских ставил своей целью борьбу за отмену крепостного права и завоевание для России конституции путем народного восстания. Это уже не слепое копирование тактики декабристов, а внесение в их планы военной революции поправки на народ. В намерениях группы братьев Критских «проявилась самостоятельная работа мысли над осознанием опыта декабристов, над применением каких-то новых способов более широкой агитации»[98].

Николай I покарал своих врагов без суда, самолично, с присущей ему беспощадной суровостью.

На докладе следственной комиссии рядом с именами главных обвиняемых царь написал: «Николая Лушникова и Петра Критского отправить в Швартгольмскую крепость, Михаила и Василия Критских — в Соловецкий монастырь, Николая Попова и Данилу Тюрина — в Шлиссельбургскую крепость»[99]. Срок заключения в крепости и в монастырский острог не оговаривался.

Близкие к кружку люди были высланы на службу в Оренбург, Вятку, Пермь, Вологду и отданы под надзор полиции. Солдата Ф. Кушнерюка, по приговору военного суда, прогнали сквозь строй в тысячу человек четыре раза и отправили в Бобруйскую крепость на каторжные работы.

В конце декабря 1827 года организаторов тайного общества стали развозить попарно по тюрьмам. Никому из них не разрешили повидаться и проститься с родственниками и друзьями. Поэтому никто точно не знал, что сделали Критские с товарищами и что правительство сделало с ними.

Убитая горем мать Критских слезно просила начальника II округа корпуса жандармов Волкова сообщить ей о судьбе сыновей. Только 9 апреля 1830 года Бенкендорф разрешил Волкову уведомить Критскую о том, что «сыновья ее Михаиле и Василий находятся в Соловецком монастыре, а Петр содержится в Нейшлотской крепости», и разрешил ей переписку с ними через III отделение. В мае 1830 года через руки жандармов два письма Критской — на имя Василия и Михаила — направили в Соловецкий монастырь. Неизвестно, кому они были вручены. Одного из арестантов, а именно Василия Критского, на Соловки не привозили и в монастырской тюрьме он не сидел. Шеф жандармов сам не знал, где содержится Василий Критский, ввел в заблуждение подчиненных, несчастную мать и некоторых историков.

В литературе встречаются утверждения, что кто-то исправил ошибку царя и не стал помещать обоих братьев Критских в арестантское отделение Соловков вместе[100]. Есть и иное мнение. Василий якобы по ошибке, вопреки резолюции царя, был направлен в Соловки[101]. Оба эти высказывания грешат против истины. Если считать «ошибкой» приговор Николая I в отношении Василия Критского, то нужно сказать, что «исправил» ее он сам. Потому никто не имел ни малейших неприятностей.

В январе 1828 года, когда братья находились на полпути к Соловецкому монастырю, Николай разъединил их. Василия, по его повелению, вернули с дороги и увезли в Шлиссельбург, а оттуда направили в Соловки Попова. «Операция» по обмену узниками проходила по линии главного штаба, минуя III отделение и Бенкендорфа.

13 мая 1828 года соловецкий архимандрит Досифей сообщил в синод о том, что он заключил в арестантские «покои» под строгий присмотр «государственных преступников» Михаила Критского и Николая Попова. Они прибыли на острова из Архангельска 12 мая первым рейсом навигации 1828 года. Есть сведения о том, что М. Критского и Н. Попова привезли на Соловки «в железных заклепах».

О жизни Критского и Попова на Соловках мы располагаем крайне скудными сведениями. До 1833 года в полугодовых ведомостях арестантов против имен «изобличенных в соучастии в злоумышленном обществе» находим неизменную запись: «Оные Критский и Попов со времени прибытия их в Соловецкий монастырь провождают жизнь смиренно и содержатся на общем положении»[102]. Что означало это «общее положение» — хорошо известно: смрадные, тесные и холодные камеры, полуголодный рацион.

С 1834 года характеристика Н. Попова меняется. Соловецкий тюремщик записывает, что «Попов по временам оказывает грубости, во нраве вздорен», но в чем конкретно проявлялись эти грубости — не поясняет.

Весной 1835 года судьбой Михаила Критского и Николая Попова неожиданно заинтересовалось военное министерство. Оттуда последовал запрос синодальному обер-прокурору: «показываются ли в списках арестантов Соловецкого монастыря, присылаемых духовному начальству, высланные в монастырь по высочайшему повелению в 1827 году Михаил Критский и Николай Попов; если же переведены оттоль, то куда именно и когда»[103]. О судьбе юношей, запертых в страшный изолятор на крайсветном острове, забыли, и обер-прокурору пришлось самому наводить справки, чтобы ответить на вопрос военных властей.

В 1835 году, по представлению Озерецковского, М. Критского и Н. Попова перевели из соловецкой тюрьмы рядовыми в военную службу. «Потерявшее рассудок правительство» принимало русскую армию «за исправительное заведение или за каторгу», — резюмирует А. И. Герцен[104].

В октябре 1835 года Михаила Критского и Николая Попова определили рядовыми в Мингрелию, в действующую армию. Михаил Критский вскоре был убит в сражении с лезгинцами, а как сложилась дальнейшая судьба Николая Попова — неизвестно.

Декабрист Александр Семенович Горожанский

В числе заключенных в Соловецкий монастырь по политическим делам находился декабрист Александр Семенович Горожанский. Тяжкие испытания выпали на его долю. Только в одиночных камерах Соловков Горожанский провел свыше 15 лет — с 21 мая 1831 года по 29 июля 1846 года — и никогда за все это время не сожалел о своем участии в событиях, за которые так жестоко был наказан. До конца своей жизни Горожанский ненавидел царя, деспотизм и произвол.

Следственная комиссия по делу декабристов собрала о поручике Кавалергардского полка Александре Семеновиче Горожанскем такие сведения:

«Он вступил в Северное Общество полтора года назад; принял в члены двух и еще вместе с корнетом Муравьевым трех человек. По его словам, цель Общества, ему известная, состояла в введении конституции монархической. Но Свистунов уличал его, что в июне 1824 года открыл ему намерение Южного Общества о введение республиканского правления и что после того повторил ему, Горожанскому, слышанное от Вадковского, что для истребления священных особ императорской фамилии можно бы воспользоваться большим балом в Белой зале и там разгласить, что установляется республика. Сверх того корнет Муравьев показал, что Горожанский, будучи горячим членом, подстрекал его к ревности в пользу Общества и при чтении конституции брата его, Муравьева, изъявлял, что она не нравится ему по умеренности своей, и ссылался на конституцию Пестеля, говоря, что оная должна быть гораздо либеральнее; но Горожанский ни в чем не сознался и на очных ставках с Свистуновым и Муравьевым. Сам он показал, что по смерти покойного государя слышал о намерении воспользоваться сим случаем, и что положено было стараться возбудить в полках упорство к присяге. 14 декабря, уже после присяги, он поручил унтер-офицеру Михайлову говорить людям, что манифест фальшивый и что цесаревич не отказывается от престола. Сам то же говорил часовому, стоявшему у квартиры генерала Депрерадовича, и некоторым людям. На совещаниях Общества не был, но во время возмущения подходил к каре, брал за руку Одоевского и на вопрос сего последнего: „что их полк?“, отвечал: „идет сюда“. После сего ушел в Сенат и пробыл там, пока все кончилось. Из сведений, доставленных от командующего гвардейским корпусом, видно, что во время присяги Горожанский не был при своей команде, а по возвращении говорил некоторым нижним чинам, что напрасно присягали и что они обмануты, а также, что он посылал унтер-офицера уговаривать нижних чинов, чтоб они не выезжали»[105].

29 декабря А.С. Горожанский был арестован и доставлен в Петропавловскую крепость. Декабристу было тогда 24 года. Царь решил не предавать Горожанского суду, а наказать его в административном порядке «исправительной мерою: продержав еще 4 года в крепости, перевесть в Кизильский гарнизонный батальон тем же чином и ежемесячно доносить о поведении». Это было строгое наказание.

После четырехлетнего заключения в С.-Петербургской крепости А. С. Горожанского направили на службу в 7-й линейный Оренбургский батальон (бывший Кизильский гарнизонный батальон) «под бдительное наблюдение его начальства». Однако находиться на свободе, хотя и под надзором, декабристу долго не пришлось. 16 декабря 1830 года дежурный генерал главного штаба уведомил Бенкендорфа, что, по полученным от командира отдельного Оренбургского корпуса генерал-адъютанта графа Сухтелена донесениям, ссыльный офицер не смирился, буйствует, недоволен существующими порядками и властями, обнаруживает «особенное против всего ожесточение». Декабрист не скрывал своих антиправительственных взглядов. Он объявил батальонному адъютанту подпоручику Янчевскому, что не признает над собой власти царя и при этом «произносил разные дерзкие слова на особу его величества». Это же он «дерзнул повторить батальонному своему командиру и коменданту Кизильской крепости, который, узнав от Горожанского, что он совершенно здоров и удостоверясь по сему, что он имеет дерзкие намерения, приказал посадить его под строгий надзор»[106].

Видя, что крепость и ссылка не перевоспитали Горожанского, царь совершает новую бессудную расправу над революционером. Он распорядился отправить поручика Горожанского в Соловецкий монастырь, который в правительственных кругах «славился строгостью заведенного в нем порядка», и содержать его там под караулом.

Николай I сознательно обрекал непокорного декабриста на верную гибель. Срок заточения его в Соловках не был оговорен.

15 декабря 1830 года управляющий главным штабом генерал-адъютант граф Чернышев уведомил синодального обер-прокурора князя Мещерского о том, что повелением Николая I Горожанский «за дерзкий поступок и произнесение неприличных слов на счет особы его величества» высылается в Соловки под строгий надзор. Одновременно обер-прокурора синода ставили в известность, что Горожанского пришлет в монастырь архангельский военный губернатор.

На следующий день Мещерский сообщил о содержании письма Чернышева синоду, и тот, заслушав предложение обер-прокурора, постановил: «О сем высочайшем повелении Соловецкого монастыря к архимандриту Досифею послать указ с тем, чтобы по доставлении поручика Горожанского в Соловецкий монастырь был он содержан во оном под строгим надзором и чтоб употребляемы были как лично им, архимандритом, так и через посредство искусных монашествующих кроткие и приличные меры к приведению его в раскаяние в содеянном им преступлении и о образе жизни его доносимо было святейшему синоду по полугодно»[107]. По просьбе Мещерского тогда же, в декабре 1830 года, министр финансов предписал Архангельской казенной палате отпускать на содержание Горожанского по 120 рублей (36 рублей серебром — Г. Ф.) в год со дня поступления его в монастырь по требованию настоятеля.

11 февраля 1831 года Горожанского привезли в Архангельск и посадили в отдельную камеру губернской тюрьмы под строгий караул. Поскольку в зимнее время не было связи с островами Соловецкого архипелага, в монастырь декабриста отправили лишь с открытием навигации.

17 мая 1831 года под охраной офицера Бенедиксова и жандарма Першина революционера увезли на беломорские острова. На дорогу ему дали 2 рубля 50 копеек кормовых.

21 мая 1831 года архимандрит Досифей «почтительнейше доносил» в синод и в Архангельск, что в этот день доставлен в монастырь «государственный преступник» Горожанский, который «принят исправно и содержится теперь с прочими арестантами за военным караулом».

31 декабря 1831 года «усердствующий соловецкий богомолец» направил в синод первый полугодовой рапорт «об образе жизни» декабриста, в котором писал, что Горожанский «ведет жизнь смирную, но в преступлениях своих ни в чем не признается. Примечательно в нем помешательство ума»[108]. Из последующих донесений видно, что расстройство умственных способностей у Горожанского усиливалось, хотя оно, по словам игумена, «таилось в нем скрытно и только по временам оказывалось из некоторых сумасбродных речей его». Караульный офицер подпоручик Инков обратил внимание на то, что Горожанский «неоднократно производил крик и разговоры сам с собою даже в ночное время», хотя из частных разговоров с ним ничего не мог заметить.

Нарушение психики началось у Горожанского, очевидно, еще до прибытия его в Соловки. Первым заметил это брат декабриста Петр Горожанский в часы свиданий с Александром Семеновичем в каземате Петропавловской крепости в апреле 1829 года. Во время службы в 7-м линейном Оренбургском батальоне Горожанский, будучи дежурным по караулам, легко ранил стоявшего на часах рядового Стугина, который не окликал его. От угрожавшего тогда Горожанскому военного суда его спасло заключение лекаря, который обнаружил у репрессированного офицера расстройство нервной системы и умственных способностей — следствие истощения физических и духовных сил.

10 августа 1832 года мать декабриста 60-летняя Мария Горожанская первый раз обратилась к царю с письмом, в котором просила подвергнуть ее сына медицинскому осмотру и, если выяснится, что он потерял рассудок, отдать ей его на поруки «под самым строгим надзором местного начальства»[109]. Мать гарантировала уход и «благонадежное состояние» сына. На этом прошении М. Горожанской царь наложил резолюцию: «Освидетельствовать и что откроется донести». Но выполнение «высочайшей воли» затянулось. Архимандрит Досифей и архангельский военный губернатор Галл считали необходимым привезти Горожанского для освидетельствования в Архангельск. Бенкендорф решительно воспротивился этому. Он предложил «для такового освидетельствования лучше командировать в Соловецкий монастырь благонадежного лекаря».

Тем временем, пока шла переписка, главный соловецкий тюремщик Досифей стал «врачевать» больного революционера по-своему. Он решил, что узник игнорирует его проповеди потому, что «от уединенной жизни пришел о себе в высокоумие» и для смирения строптивого политического замуровал Горожанского в земляную тюрьму, которая сохранилась до XIX века только в одном Соловецком монастыре.

Не лишним будет напомнить, что указом от 1742 года повелевалось немедленно засыпать находившиеся в Соловецком монастыре земляные тюрьмы. Но эти страшные остатки средневековья сохранялись в монастыре после отчетов о их ликвидации, сочиненных «святыми» ханжами и лицемерами.

Приведем лишь один пример. 25 декабря 1788 года из каземата бежал «секретный колодник», разжалованный поручик «волоцкой нации» Михаила Попескуль. В тот же день он был пойман и «по приказанию господина отца архимандрита Иеронима из оной его прежней караульной кельи в вечеру переведен в тюрьму под Успенское крыльцо (земляная „Салтыкова“ тюрьма. — Г.Ф.), где был колодник же Михайло Ратицов, а тот Ратицов (кстати сказать, земляк Попескуля. — Г.Ф.) переведен в караульную келью его, Попескуля»[110].

Разумеется, в синод не сообщалось о том, что Ратицов сидел в земляной тюрьме. Скрыли монахи и заточение в эту тюрьму Попескуля. Ради этого пришлось даже умолчать о побеге разжалованного офицера.

По архивным материалам можно установить, что последним узником земляной тюрьмы на Соловках был декабрист А. С. Горожанский.

В деле А.С. Горожанского по III отделению хранится рапорт жандармского капитана Алексеева от 24 марта 1833 года, рисующий жуткую картину глумлений и издевательств над заключенным декабристом. Документ этот не использовался в литературе о декабристах. Приводим его с незначительными купюрами: «Государственный преступник Горожанский был отправлен в Соловецкий монастырь. Мать его, богатая женщина, посылала к нему через тамошнего архимандрита платье, белье и другие необходимые вещи, а также деньги на его содержание; наконец, получив позволение, поехала сама проведать (сына) и нашла его запертого в подземельи (подчеркнуто нами. — Г. СР.) в одной только изношенной, грязной рубашке, питающегося одной гнилою рыбою, которую ему бросали в сделанное сверху отверстие. Горожанский совершенно повредился в уме, не узнал матери и та не могла добиться от него ни одного слова, только чрезвычайно обрадовался, когда она ему надела новую рубашку и поцеловал оную. …Госпожа Горожанская подарила архимандриту две тысячи рублей и тотчас оне перевели его из подземелья в комнату (подчеркнуто нами — Г.Ф.) и стали лучше кормить, но монахи по секрету ей объявили, что по ея отъезде архимандрит опять его посадит в прежнее место и будет содержать по-прежнему. Очень вероятно, что ежели она что и посылает туда, то все удерживается архимандритом в свою пользу, а не доходит до ее несчастного, лишенного рассудка, сына…»[111].

На полях напротив рапорта Алексеева неизвестной рукой сделаны карандашом такие записи: «Когда получится отзыв о произведенном Горожанскому медицинском свидетельстве, тогда сию бумагу доложить». И вторая другой рукой: «Переговорим». Однако из дела не видно, чтобы по упомянутой докладной с кем-нибудь велся разговор. За издевательство над Горожанским монахов следовало привлекать к ответственности. Правительство не хотело этого. Рапорт Алексеева положили под сукно.

«Комнатой», в которую перевели Горожанского после визита матери, жандарм называет чулан тюремного здания, размером до 3 аршин в длину и 2 аршина в ширину, напоминающий собой собачью конуру. В этих «кабинах» заключенные не могли двигаться: лежали или стояли. «Вообрази себе, каково сидеть в таких клетках всю свою жизнь!» — писал в 1838 году один из основателей Союза Благоденствия А.Н. Муравьев в перлюстрированном III отделением письме[112]. Здесь же, в коридорах тюрьмы, у самых дверей арестантских казематов, размещались караульные солдаты. Они раздражали А. Горожанского, издевались над ним.

Доведенный режимом Соловков до крайнего психического расстройства, Горожанский 9 мая 1833 года заколол ножом часового Герасима Скворцова. Причину убийства объяснил тем, что солдаты не дают ему покоя, постоянно «кричат, шумят, а он, часовой, должен их унимать и для чего не унимает». Только после этого «чрезвычайного происшествия» на Соловки выехал для освидетельствования Горожанского «в положении ума его» член Архангельской врачебной управы акушер Григорий Резанцев.

В представленном заключении Г. Резанцев писал, что он нашел бывшего кавалергарда молчаливым, пасмурным, занятым «мрачными своими мыслями, при совершенном невнимании ко всему, его окружавшему»[113]. Узник оживлялся, когда разговор касался настоящего его положения. В этом случае апатия покидала Горожанского, и он громко произносил жалобы на несправедливость подвергнувших его заключению, на беспрестанные обиды и притеснения от всех как в Оренбургской губернии, так и в монастыре от солдат и архимандрита. Горожанский не оправдывал свой поступок и не искал смягчающих вину обстоятельств. Он заявил акушеру, что «обидами и притеснениями» доведен до отчаянного состояния, терпению пришел конец и, чтобы избавиться от мучений и «разом решить свою участь, готов сделать все». На основании наблюдений над поведением Горожанского и бесед с ним Резанцев сделал такой вывод: «Я заключаю, что поручик Горожанский имеет частное помешательство ума».

Диагноз, поставленный Резанцевым, не позволил правительству совершить над Горожанским новый задуманный Николаем акт произвола. Военное министерство уже имело предписание царя судить Горожанского военным судом за совокупность всех совершенных им преступлений в том случае, если, по освидетельствованию врача, он окажется симулирующим умопомешательство.

16 июня 1833 года по докладу Бенкендорфа царь распорядился «оставить его (Горожанского. — Г.Ф.) в настоящем монастыре, а в отвращение могущих быть во время припадков сей болезни подобных прежним происшествий и для обуздания его от дерзких предприятий употребить в нужных случаях изобретенную для таковых больных куртку, препятствующую свободному владению руками»[114]. Об этом 31 июля III отделение уведомило архангельского военного губернатора Галла. В августе 1833 года Бенкендорф сообщил Марии Горожанской волю царя и на этом основании отклонил ее неоднократные просьбы о возвращении «потерянного и злополучного сына в расстроенном его ныне состоянии» или о помещении его в «заведение для душевнобольных». Такой ответ, разумеется, не мог ее удовлетворить. Она пыталась убедить Бенкендорфа, что «дальнейшее содержание несчастного узника в монастырской тюрьме есть тягчайшее его страдание и неизбежная гибель». Мария Горожанская слезно и настойчиво повторяла свои просьбы «извлечь сына из настоящего убийственного заключения» и определить его в больницу для умалишенных в центре страны.

Убийство Горожанским часового вынудило правительство ближе познакомиться с соловецкой тюрьмой. Ревизия острога Озерецковским в 1835 году привела, как известно, к изменению порядка ссылки на Соловки и к смягчению участи отдельных арестантов.

Царские «милости» не распространялись на поручика Горожанского. В его положении после ревизии Озерецковского улучшения не наступило. Дальнейшая судьба Горожанского определялась синодом и правительством на основании тех характеристик, которые давал своей жертве рясофорный тюремщик. Досифей несколько раз отправлял в синод одну и ту же, словно переписанную под копирку, характеристику Горожанского. В ней говорилось, что Горожанский «никаких увещательных слов слышать не может, отчего даже приходит в бешенство и считает себя вправе и властным всегда и всякого убить и если б дать ему ныне свободу, то он с убивственною злобою на каждого бросался б. А дабы он не мог сделать кому-либо вреда, то содержится в чулане без выпуску»[115]. Такая аттестация, повторяемая из года в год, лишала Горожанского возможности увидеть когда-либо свободу.

Издевательства монахов над Горожанским продолжались. Мы не знаем, одевалась ли на декабриста «смирительная куртка», рекомендованная царем, но есть основание думать, что из камеры общего острога Горожанского после ревизии 1835 года перевели, как это и предсказывал жандарм Алексеев, в каземат Головленковой башни. На такое предположение наводят нас два обстоятельства. Во-первых, на одном из камней камеры названной башни местные краеведы обнаружили надпись «14 декабря 1825 года». Думается, что, кроме Горожанского, едва ли кто из заключенных тех лет мог сделать такую надпись, тем более, что в ведомостях о колодниках, направляемых в синод два раза в год, не упоминалось об узниках Головленковой башни. Во-вторых, с 1836 года мы не находим упоминания имени Горожанского в бумагах, исходящих из «канцелярии» Соловецкого монастыря. Это в духе монастырских традиций. Тюремщики в рясах всегда умалчивали о колодниках, заточенных настоятелем в секретные тюрьмы.

29 июля 1846 года на Соловках А.С. Горожанский «волею божией умер». Так писал в синод на следующий день после смерти декабриста настоятель монастыря.

В общей сложности А.С. Горожанский просидел в одиночных камерах С.-Петербургской крепости и Соловецкого монастыря 19 лет. Он понес столь же тяжкое наказание, как основные руководители декабристских организаций и главные участники восстаний на Сенатской площади и Черниговского полка, осужденные по первому разряду[116]. В Петропавловской крепости, в Оренбургской ссылке, в Соловецком монастыре Александр Семенович Горожанский, несмотря на периодические приступы тяжелой душевной болезни, вел себя мужественно, никогда не просил пощады у карателей, верил в правоту того дела, за которое боролся на свободе и страдал в застенках николаевских тюрем.

Ссылка в Соловки по подозрению в революционной пропаганде

С начала 30-х годов XIX века в составе тюремных жителей Соловков появилась новая категория «преступников». То были попавшие в заключение по обвинению в пропаганде против крепостного права путем распространения прокламаций в народе. Появление таких узников свидетельствовало о широком размахе антифеодального демократического движения в стране.

Первым арестантом соловецкой тюрьмы, обвинение которого связывалось с борьбой за социальное и политическое освобождение народа, был священник Троицкого девичьего монастыря в городе Муроме Владимирской губернии Андрей Степанович Лавровский. Он был объявлен одним из организаторов революционного протеста масс против крепостничества во Владимирской губернии, протеста, который получил отзвук в других районах страны и приобрел всероссийский характер.

В начале 1830 года в Муромском, Ковровском и Судогодском уездах Владимирской губернии появились «возмутительные разного рода бумаги, возбуждающие народ к вольности». Письма, возмущавшие крестьян против помещиков, жандармы находили целыми пачками в разных местах: на улицах городов и деревень, на проселочных дорогах, ведущих к Тамбовской губернии, в селах, расположенных по большому сибирскому тракту, и т. д. Всего было собрано несколько сот неизвестно кем подкинутых подметных листков.

Нет надобности пересказывать содержание листков, такая работа уже проделана историками[117]. Заметим лишь, что одни воззвания намечали политическую программу и содержали прямой призыв к восстанию («лучше всем умереть с оружием в руках, защищая свою свободу, нежели безвинно вечно жить рабом и невольником»), другие не поднимали важных вопросов русской жизни, сохраняли веру в царя и в угоду дворянству и купечеству ущемляли права народа.

Но при всем различии одна общая идея красной нитью проходит через все воззвания: вдохновенный протест против крепостничества, отрицание законности и справедливости крепостного права.

В раннем «пасквильном сочинении», поднятом в марте 1830 года в Муроме, читаем: «Никакой земной царь не смеет сказать человеку „ты мой“ и во всем свете нигде сего нет, а у нас и дворяне по научению врага человеческого — дьявола — овладели уже двести лет людьми, как скотиною, и продают нас, как свиней»[118]. Нашедшему эту прокламацию рекомендовалось передавать ее содержание соседям, а также снимать копии с воззвания и рассылать списки знакомым во все города и села.

Очевидно, грамотные крестьяне, мастеровые люди, дворовые, сельское духовенство следовали такому совету: размножали, видоизменяли и подкидывали листки. Только этим можно объяснить огромные размеры, какие приняло разбрасывание «пасквилей» и их многотемность. Прокламации явились плодом коллективного народного творчества.

Мысли о крепостном праве, высказанные в цитированном письме, повторяются в различных вариантах в последующих бумагах. Так, в листке, найденном 5 апреля 1830 года, говорилось: «Россияне! Царь В.И. Шуйский издал указ о запрещении вольного перехода крестьян в 1607 году. Помещики от сего овладели людьми, как скотиною, и стали даже продавать. Боже милостивый! Прошло уже 222 года, как мы невольники, и ни одна еще голова не смела сказать правду».

Некоторые «возмутительные» сочинения призывали крестьян писать письма в армию, своим сыновьям солдатам, поднимать их на борьбу за уничтожение крепостного права. Это особенно беспокоило царя и правительство.

Переполошилась провинциальная и столичная администрация. 15 апреля 1830 года Владимирский гражданский губернатор Курута строчит Бенкендорфу первый донос о распространении во вверенной ему губернии «бунтарских» воззваний. В конце апреля шеф жандармов передает содержание письма Куруты Николаю I. Царь приказывает употребить «все возможные средства к непременному открытию сочинителя или подметчиков сих листочков».

Особое усердие в розыске «преступников» проявил начальник 5-го округа корпуса жандармов полковник Маслов. Прежде чем начать формальное следствие, Маслов собрал сведения о всех подозрительных лицах, проживающих в местах, где были разбросаны листовки. По требованию столицы наведены были справки о некоторых однофамильцах декабристов. Затем начались массовые аресты, допросы, очные ставки.

Следствие обратило внимание на то обстоятельство, что много писем «недозволенного содержания» было найдено в окрестностях села Иванова, принадлежащего помещику Нарышкину. Поэтому к дознанию привлекли большую группу дворовой интеллигенции Нарышкина: живописцев, архитекторов, капельмейстеров, учителей, гувернанток. Выяснилось, что многие дворовые люди знали содержание подметных писем. Был случай, когда вольноотпущенный музыкант Герасим Хитров при архитекторе Десетирове и художнике Никонове читал крестьянам найденную им листовку и заключил чтение словами: «Молодец, кто писал, верно, на господ пошел перебор»[119].

Следственное дело разрослось до пяти объемистых томов и составило в общей сложности 1257 листов, но обнаружить «виновных в составлении и подкинутии тех пасквилей» так и не удалось.

Самое большое подозрение пало на священников Гавриила Лекторского, Андрея Лавровского и дьякона Канакина. Эти лица духовного сословия известны были властям как либералы и вольнодумцы, люди мятежного темперамента.

Талантливый и по-столичному образованный протоиерей Г. Лекторский некогда увлекался сочинениями «французских дерзких писателей» — Вольтера, Дидро, Руссо, Гельвеция, сам сочинял конституцию. За 15 лет до появления во Владимирской губернии «воровских бумаг», в 1815 году, Г. Лекторский обратился с амвона кафедрального собора в Муроме с проповедью к горожанам, принес публичное покаяние в грехах. Это событие произвело в то время впечатление разорвавшейся бомбы. Лекторского объявили сумасшедшим и заключили в Суздальский монастырь. С тех пор он безвыпускно содержался в заточении, перестал существовать для света. По одному этому Г. Лекторский не мог участвовать в составлении воззваний.

Подозрение в отношении А. Лавровского, человека ученого и умного, тоже имевшего репутацию вольнодумца, было усилено анонимным доносом, который прямо, без всяких обиняков, упрекал священника в сочинении «зловредных» бумажек.

А. Лавровский и Г. Лекторский были друзьями детства, когда-то вместе учились, до ареста Лекторского поддерживали между собой тесную связь и переписывались «секретным образом». А. Лавровский признался на допросах, что он всегда с большим уважением относился к Лекторскому, до конца «дышал пламенным чувством к своему злополучному другу». Взвесив все это, полковник Маслов высказал предположение, что Лавровский «мог быть сочинителем сих возмутительных листков».

И Канакин любил поговорить о свободе, о тяжкой доле бесправного народа. У философствующего дьяка нашли разнообразные выписки с «вольными» рассуждениями, политические статьи, сатирическую поэму в стихах под названием «Ведомость из ада».

А. Лавровского, Г. Лекторского и Канакина обыскали и допросили. Канакин сознался, что однажды дворовый человек передал ему найденную прокламацию, но он якобы сразу же сжег ее.

А. Лавровскому полковник Маслов предложил в Муроме 18 вопросов по трем пунктам: 1) участвовал ли он в сочинении с Лекторским конституции и нового духовного регламента, предусматривающего введение многоженства; 2) какого рода листочки были присланы ему Лекторским 15 лет назад и куда он их дел? 3) показывал ли ему, Лавровскому, дьякон Канакин письмо, полученное им для прочтения от одного дворового человека, или, по крайней мере, знал ли Лавровский содержание того письма. На первый вопрос Лавровский отвечал, что хотя Лекторский действительно был его приятелем до своего заключения в Суздальский монастырь, но он никогда никаких сочинений с ним не составлял. На второй вопрос Лавровский отвечал, что полученные им письма Лекторского ничего предосудительного не содержали и в свое время он их уничтожил. На последний вопрос Лавровский отвечал, что дьякон Канакин «и писем мне не показывал, и о содержании их не сказывал»[120].

Прошло после допроса полтора месяца. А. Лавровский совсем было успокоился, как вдруг над его головой разразилась новая буря. Утром 3 марта 1831 года к дому священника подкатила повозка с фельдъегерем. Без законных оснований Лавровский был арестован, отвезен в Петербург и заключен в Петропавловскую крепость. Такая же участь постигла и его единомышленников.

26 марта 1831 года комендант Петропавловской крепости Сукин сообщил Бенкендорфу, что он в этот день принял Лавровского и Канакина и посадил их в казематы Невской куртины в особые арестантские камеры. 11 июля туда же был помещен Лекторский. Для увещевательных допросов к арестантам приставили протоиерея Мысловского, того самого, которому поручались декабристы.

В крепости арестованных непрерывно допрашивали. Больше других досталось Лавровскому. В течение целого года ему периодически приходилось отвечать на те же, примерно, вопросы, которые ставились Масловым в Муроме. Однако допросы, как и красноречие Мысловского, не достигли цели. Узники решительно отрицали свою причастность к делу, в котором их обвиняли.

В конце концов сам Мысловский в записке, поданной Бенкендорфу 8 ноября 1831 года, высказал то мнение, что Лекторский не мог быть автором прокламаций, и подкрепил свои соображения убедительными доказательствами. Это не помешало ему предложить держать Лекторского по-прежнему в заключении. Лавровскому же агент политического розыска в поповской рясе дал такую характеристику, которая отяготила его участь и навлекла тяжкую кару: «Он сделался закрыт и безмолвен, как могила пустынная. Лавровский — это сухая фигура, напоминающая тощую египетскую корову, пожравшую сытых и жирных. Лавровский, в лукавом взоре коего всегда отражается что-то необыкновенное, кажется, навсегда утвердился в этой мысли, что, где нет прямого свидетельства, там можно лгать безбоязненно»[121].

Думается, что Лавровский, Лекторский и Канакин не принимали непосредственного участия в составлении листовок, призывавших к ликвидации крепостного рабства, и их энергичное отрицание своей прикосновенности к этому делу не может быть поставлено под сомнение. Однако косвенное отношение к антиправительственным прокламациям все они имели. Лавровский и Канакин общались с народом, многим были известны их «вольные рассуждения». Иногда тот и другой очень неосторожно высказывали пастве «крамольные» мысли. Экспансивный Канакин, например, говорил народу, что «чернь угнетена, правосудие обращено в кривосудие», а в беседе с людьми, с которыми имел только шапочное знакомство, заявлял: «У нас закон один, как ясный день, но его затмевают тучи и темные облака, ибо чернь угнетена и богатый виноватый прав, а бедный правый виноват». Подобные мысли высказывал в разговоре с прихожанами и А. Лавровский, слывший среди местного населения вольнолюбцем.

Из-за отсутствия прямых улик и неопровержимых доказательств виновности А. Лавровского и его товарищей, а также решительного отрицания арестованными своей причастности к делу, самодержавие расправилось с ними беззаконным внесудебным путем. В марте 1832 года появилось такое распоряжение царя: «Протоиерея Лекторского, как человека вредного для общества своим пылким умом, направленным к странным преобразованиям, возвратить в Суздальский монастырь под строгий надзор тамошнего начальства. Священника Лавровского заключить в какой-нибудь отдаленный монастырь с запрещением ему священнослужения до тех пор, пока он совершенно не исправится и не очистит себя покаянием и искусом монастырским. Дьякона Канакина также заключить в монастырь с запрещением священнослужения и с разрешением оного в таком только случае, если он опытами глубокого покаяния и истинного смирения успеет загладить все происшедшее»[122].

31 марта синод решил сослать Канакина в Валаамский монастырь. А. Лавровскому местом для «исправления» и «очищения» назначался Соловецкий монастырь.

Соловецкому настоятелю предписывалось, чтобы по доставлении Лавровского на остров содержан он был под строжайшим надзором и чтобы приложено было старание по приведению его в раскаяние. Три раза в год монастырь должен был уведомлять синод об образе мысли и поведении нового заключенного.

25 мая 1832 года соловецкий архимандрит Досифей уведомил синод, что 23 мая им был принят и отдан под военную стражу арестант А. Лавровский.

Три с половиной года А. Лавровский находился на Соловках в тюрьме, которая, по его словам, была «игом несносным». В крохотном чулане (три аршина на два), всегда запертом, помещалось два арестанта. В камере не было форточки, отчего «воздух стесненный делался удушающим». Кормили узников впроголодь. В длинные зимние ночи в камерах не было освещения. К этому добавлялись душевные истязания: соседями Лавровского по заключению были сектанты, которые гнушались православными и не хотели разговаривать со священником. В тюрьме Лавровский оставил здоровье и повредил зрение. Физические и духовные силы заключенного были напряжены до предела. Он был готов покончить с собой. На его счастье, в соловецкий острог приехал для ревизии подполковник Озерецковский. А. Лавровский всеми страшными клятвами поклялся Озерецковскому, что он невинный страдалец. Таким путем заключенному удалось вымолить облегчение своей участи. В 1835 году Николай I освободил Лавровского из тюрьмы и передал его под надзор соловецких монахов.

Со времени поступления в Соловецкий монастырь А. Лавровский на все вопросы и увещевания монахов отвечал, что он ни в чем не виновен и даже не знает, за что прислан в тюрьму. Об этом соловецкий настоятель в каждой сводке сообщал в синод. В ведомости за вторую половину 1832 года, в которой впервые упоминается фамилия Лавровского, говорится о нем: «Сей арестант ни в чем не признается и якобы не знает, за что сюда послан»1. Эта же запись о Лавровском дословно повторялась во всех последующих арестантских ведомостях Соловецкого монастыря. Иногда к уже известным словам делалась приписка: «Впрочем, живет смирно и в церковь божию ходит».

Изучив рапорты, касающиеся Лавровского (на это потребовалось свыше 6 лет!), синод 30 сентября 1838 года специальным указом предписал архимандриту Иларию внушить арестанту, что «отзыв его, якобы не знает, за что послан в Соловецкий монастырь, вовсе не основателен, ибо из предшествовавших заключению его в монастырь обстоятельств и деланных ему допросов он уже ясно мог понимать, в чем именно заключалась приписываемая ему, Лавровскому, вина, а потому благоразумными советами и увещаниями расположить его, Лавровского, дабы он прямо и откровенно объяснил степень виновности своей в известном деле; если же он действительно в том, в чем подозревается, чувствует себя невинным, то подробно объяснил бы, почему именно пало на него в том подозрение, и о том, какой получен будет от него, Лавровского, ответ, донести святейшему синоду».

10 июня 1839 года синод получил ответ Илария на свой указ от 30 сентября 1838 года. К ответу было приложено собственноручное письмо Лавровского соловецкому архимандриту от 10 мая 1839 года. 28 июня 1839 года синод слушал рапорт Илария, в котором повторялись уже известные фразы о том, что Лавровский не признает за собой никакой вины. Об этом же шла речь и в письме Лавровского, где высказано предположение, что составление и «рассеяние» листков могло быть делом рук поляков, которые «решаясь объявить открытую войну России, умыслили прежде возмутить внутреннее ее спокойствие».

В сентябре 1839 года по докладу Бенкендорфа царь «повелеть соизволил: заключенного в Соловецкий монастырь священника Андрея Лавровского освободить из монастыря и, не разрешая ему впредь до усмотрения священнослужения, отправить его на жительство в его родину с учреждением за ним надзора со стороны гражданского начальства и местного благочинного». Из-за прекращения навигации А. Лавровский пробыл в Соловецком монастыре до лета 1840 года.

В 1842 году Лавровскому разрешили священнослужение, но негласный надзор за ним начальства сохранили. Еще раньше, в 1837 году, вернулся в Муром под полицейский надзор Канакин, а Лекторский 9 апреля 1841 года умер в Суздальском монастыре «от продолжительной болезни». Такие тяжелые испытания выпали на долю трех передовых русских людей, заподозренных в пропаганде против крепостного права и произвола самодержавия.

Кирилло-мефодиевец Георгий Львович Андрузский

В XIX веке в тюремном замке Соловецкого монастыря томились не только русские революционеры. Туда ссылали участников национально-освободительной борьбы других народов России. Одним из таких узников был Г.Л. Андрузский, заключенный в соловецкую тюрьму за принадлежность к Кирилло-Мефодиевскому обществу и «рассеивание волновавших его идей».

Кирилло-Мефодиевское общество, именуемое в следственных материалах Украино-славянским, оформилось в Киеве на рубеже 1845-1846 годов. Видным участником этой организации был гениальный украинский поэт и мыслитель Т.Г. Шевченко. Конспиративное политическое общество просуществовало немногим более года. К моменту разгрома оно еще не успело оформиться в организационном отношении, четко не определило своих тактических положений, но проявило себя как прогрессивный кружок украинской интеллигенции, придерживавшейся и распространявшей антиправительственные взгляды. Полного единства мнений среди членов Общества не было. Левое, радикальное направление кирилло-мефодиевцев резко отрицательно относилось к самодержавной форме правления вообще и к русскому царизму, угнетавшему Украину, в частности, выступало против крепостного права и всех его порождений в хозяйственной, социальной и юридической областях, склонялось к признанию необходимости революционных методов борьбы с царизмом и феодализмом.

История возникновения и состав Кирилло-Мефодиевского общества, идеология и тактические наметки организации с достаточной полнотой освещены в специальном исследовании профессора П.А. Зайончковского[123].

Из программных документов Украино-славянского общества, а также из конфискованных бумаг и показаний кирилло-мефодиевцев на допросах видно, что политические идеалы Общества заключались в стремлении создать единую всеславянскую федеративную демократическую республику, ведущая роль в которой отводилась Украине, и уничтожить крепостное право.

Далеко не последнюю роль в Кирилло-Мефодиевском обществе играл Г. Андрузский. Следственные материалы называют его «пылким украинофилом». Андрузский был посвящен во все тайны Общества, знал его сокровенные цели и участников, в том числе Т.Г. Шевченко, сам сочинял стихи «возмутительного содержания и проекты о государственном преобразовании».

Георгий Андрузский родился 26 мая 1827 года в селе Вечорках Пирятинского уезда Полтавской губернии в семье мелкопоместного помещика, отставного майора. В Кирилло-Мефодиевское общество вступил в годы учебы в Киевском университете.

3 марта 1847 года по доносу провокатора правительству стало известно о существовании тайного общества. В апреле Г. Андрузский был взят под стражу и доставлен в Петербург в III отделение.

Начальник Киевской губернии сообщил в следственную комиссию, что при аресте у Андрузского обнаружили «тетрадь из разных стихотворений и сверх того два проекта о преобразовании России, писанные собственноручно Андрузским и, по уверению его, им же самим сочиненные, в чем никто другой не принимал участия».

«Трофеи» доставили в Петербург вслед за владельцем.

Личные бумаги Андрузского сохранились в архиве III отделения. Из них наибольший интерес представляют два его черновых наброска, из которых один озаглавлен «Проект достижения возможной степени равенства и свободы (преимущественно в славянских землях)», второй — «Идеал государства». В первом документе, самом интересном по содержанию, говорится: «Ныне всякий порыв к реформе был бы бесполезным и препятствием тому служат: 1) Разделение народа на сословия, друг другу чуждые и нередко враждебные; 2) Произвол монарха; 3) Неправильное направление образования.

Требуется: а) Слить сословия или общим благородным интересом связать их; б) Дать воле монаршей препон законами и внушением как монарху, так и подданным христианских понятий о человеке и человеческих обязанностях; в) Образовывать более сердце, чем ум, более для семейной и служебной жизни, чем для света. Любовь к Отечеству и вера должны оживлять и внедрять всякое познание»[124].

Кроме этого, проект предусматривал уничтожение привилегированных сословий, личную свободу граждан и т. д.

Осуществить намеченные планы автор проекта собирался путем постепенного распространения просвещения, лишения неспособных и необразованных дворян их исключительных прав и званий, назначения на ответственные должности людей всех сословий.

В проекте, именуемом «Идеал государства», выдвигалось требование создания Народного сейма, который должен утверждать государственные законы. Однако автор проекта не пояснил, как создается Народный сейм, кто в него входит и что он собой представляет. Помимо Народного сейма проект предусматривал издание «Народной оппозиционной газеты», которая должна критиковать правительство и требовать преобразований.

Еще более противоречивые положения встречаются по крестьянскому вопросу. Осуждая рабство и феодальный гнет, Андрузский не выдвигал требований немедленной ликвидации крепостного права. Автор проектов считал, что каждый крестьянин должен иметь в личном владении движимую и недвижимую собственность, предлагал смягчить феодальную эксплуатацию крестьян, ввести ее в «законные» рамки, а «ослабленное само падет».

Интересен отзыв властей о бумагах Г. Андрузюкого. Приведем его: «В одних и тех же проектах Андрузский полагал сначала оставить в России самодержавное правление и ограничить государя только законами, им же издаваемыми, потом ограничить государя представительными властями (депутатами), допущением оппозиционных журналов и прочее; наконец, находил, что лучше ввести республиканское правление. Относительно народных сословий он полагал сначала уничтожить дворянство и оставить только производительные классы: купечество, цехи и земледельцев, прибавив к ним еще духовенство; потом, не уничтожая дворянство, определить точные права дворян и принять меры к постепенному выкупу крестьян из крепостного состояния… В таком роде написаны проекты Андрузского: без системы, без твердых убеждений, сначала говорит одно, а там другое, и везде сам себе противоречит. На вопрос „отчего это произошло?“ Андрузский отвечал, что он старался составить лучшее, по его понятию, государственное постановление и записывал в тетрадь свою все, что ему приходило в голову».

Иную оценку находим в отзыве о стихотворениях: «Стихотворения самого Андрузского большей частью на малороссийском наречии и только немногие на русском языке. Некоторые из них исполнены вольных мыслей. Например, в одном („Украина“) он описывает мнимые бедствия Малороссии; в другом („Горелка“) рассказывает, что русские пригласили к себе малороссиян как братьев, но надели на них оковы, в третьем (без названия) угрожает утеснителям народным восстанием и гибелью их».

Правительственные рецензенты правы в том смысле, что записки и проекты Андрузского далеко не совершенны. Они столь путаны и противоречивы, что не позволяют установить идеологических позиций автора. Стройной теории и своей системы взглядов самый молодой член антиправительственного общества не успел выработать. Бумаги Андрузского интересны лишь как свидетельство того, что под влиянием старших и более искушенных в политике товарищей по «крамольному» Обществу 19-20-летний студент понял, что существующий монархический строй негоден, мучительно думал, чем и как заменить его, но положительного решения пока не находил. Ясно и другое: взгляды Г. Андрузского, как верно подметили правительственные чиновники, эволюционировали, развивались в республиканском направлении.

Первый допрос Андрузского состоялся 14 апреля 1847 года. Арестованный сделал довольно откровенные признания, хотя в целом показания его были столь же противоречивы, как и записки. Стремясь блеснуть своей осведомленностью, Андрузский выболтал все, что знал, назвал участников Общества, многое перепутал, кое-что домыслил. Довольно точно он определил основные задачи Общества. «Главная цель, соединявшая всех, — заявил Андрузский, — была: соединение славян воедино, принимая за образец Соединенные Штаты или нынешнюю конституционную Францию»[125]. Даже в этой удачной формулировке есть элемент вымысла Андрузского. Ни в одном программном документе тайной организации не говорилось о конституционной монархии, как об образце для будущего государственного устройства общеславянской державы. В этом позднее сознался Андрузский. Кирилло-мефодиевцы боролись за демократическую республику. Сам Г. Андрузский, по определению обвинительного заключения, доходил в своих стихах и сочинениях «до республиканских мыслей».

Первое показание Андрузского ценно еще и тем, что в нем содержится свидетельство об огромной популярности Т.Г. Шевченко на Украине и указание на влияние творчества и революционно-демократической деятельности любимого народного поэта на кирилло-мефодиевцев. По словам Андрузского, поэтическая слава Тараса Шевченко «гремела по всей Малороссии», писателя-борца «превозносили до небес». Член Общества А. Навроцкий «чуть ли не наизусть знал сочинения Шевченки», другой участник кружка студент И. Посяда «Шевченку почитал великим поэтом».

На следующем допросе 17 мая 1847 года Андрузский отказался от своих показаний, сделанных 14 апреля, заявив, что они не имеют под собой никакого основания, от начала и до конца вымышлены им. Он пояснил: «Желая открыть всю истину, я написал мои ложные обвинения, преувеличив все виденное и слышанное и читанное мною донельзя». Арестованный студент раскаивался в своих первоначальных показаниях, просил прощения у правительства и оговоренных им товарищей, но здесь же добавлял, что «ни от родины, ни от языка ее не отрекается».

Как бы ни фантазировал Андрузский, показания его, хотя и изобиловавшие неточностями и ошибками, были первыми, которые раскрыли правительству цели Общества и помогли установить состав организации.

Правительство, учтя молодость и раскаяние Андрузского, отнеслось к нему довольно снисходительно. Г. Андрузский был направлен для завершения курса наук в Казанский университет, по окончании которого предполагалось определить его на службу в одну из великорусских губерний под надзор полиции без права поездок на Украину. Сам Андрузский объяснял причину своего перемещения «бумагами и стихами мятежного содержания, имеющими целью восстановление малороссийской народности»[126].

7 июня 1847 года Андрузский прибыл в Казань. Из Казани он продолжал рассылать письма в государственные учреждения, в которых оправдывал своих друзей по Обществу. Правительство было недовольно этим. Оно хотело избежать лишних разговоров об арестах, допросах по секретному делу, которые и без того волновали население. По распоряжению шефа жандармов Андрузского предупредили, что если он и дальше будет вести себя так, то «подвергнется строгой ответственности». Не надеясь на устное внушение, с Андрузского взяли подписку в том, что он «не будет разглашать сведений о секретном Украинско-славянском обществе».

Своим поведением в Казани Андрузский, по мнению власть имущих, не загладил прошлого. Если А. Навроцкий и И. Посяда вели себя «скромно и благородно» (первый — в тюрьме, а второй — в ссылке), то Андрузский, по отзыву инспектора студентов Казанского университета, оказался «человеком характера строптивого и поведения посредственного». За нарушение правил внутреннего распорядка в университете, самоуправство и оскорбление должностных лиц он подвергался аресту на одни сутки.

Неизвестно, сколько хлопот принес бы еще университетскому начальству опальный студент, если бы не представился случай избавиться от него.

24 декабря 1847 года министр просвещения Уваров сообщил шефу жандармов Орлову, что «по причине тупеющего с каждым днем зрения» Андрузский не может далее продолжать учебу. Ввиду такого заключения медицинской комиссии правительство решило направить Андрузского на службу в Петрозаводск под надзор полиции. Коль здоровье не позволяет записывать лекции профессоров, пусть переписывает бумаги в канцелярии на далеком севере, вдали от родины, — решили блюстители законного порядка. Это было циничное издевательство над человеком. Андрузский понимал, что его перевели в Петрозаводск не только вследствие повреждения глаз, но и по причине «неспокойного поведения».

18 февраля 1848 года под конвоем жандарма Андрузский прибыл в Петрозаводск. Сопровождавшее его предписание обязывало местные власти иметь над Андрузским секретное наблюдение и через каждые шесть месяцев доносить о его поведении в III отделение, а также не разрешать поднадзорному поездки на Украину.

12 марта 1848 года Андрузского определили канцелярским служащим Олонецкого губернскбго правления. Там он числился писцом при газетном столе.

Как и следовало ожидать, перемещение Г. Андрузского из Казани в Карелию не способствовало улучшению его зрения. Скорее наоборот. Уже 12 октября 1848 года местный врач-окулист М. Лебедев сообщил губернатору, что «золотушное худосочие» глаз у Андрузского прогрессирует «от здешнего холодного климата». К этому времени ссыльный уже не видел на правый глаз, а левый глаз был у него «близорук в сильнейшей степени». Казалось бы, что были серьезные основания предоставить Андрузокому свободу в выборе занятий и места жительства. Но жандармы думали иначе. На докладе Олонецкого гражданского губернатора Писарева появилась собственноручная виза Дубельта следующего содержания: «Андрузский должен оставаться в Петрозаводске и заниматься исполнением своих обязанностей по мере возможности». Такое решение, несмотря на всю его жестокость, высвободило Андрузскому время для дел, далеких от тех, которыми жили чиновники губернского правления.

Болезнь Андрузского не избавляла его от секретного надзора. Как было приказано, начальник 1 округа корпуса жандармов, куда входил Петрозаводск, генерал Полозов два раза в год отправлял в Петербург своему патрону рапортички о поведении ссыльного. В первых трех докладных содержится хвалебная аттестация поднадзорного. Генерал Полозов сообщал в столицу, что «Андрузский служит весьма усердно, живет тихо и уединенно, поведения очень скромного и незаметно ничего, что бы могло служить поводом к невыгодному о нем заключению»[127]. Однако вскоре оказалось, что жандармский генерал выдавал желаемое за действительное.

В Петрозаводске Андрузский познакомился и сблизился с кирилло-мефодиевцем Белозерским, который отбывал там наказание. Два члена разгромленного тайного общества часто встречались на квартире у Белозерского, вспоминали минувшее, рассуждали о настоящем, строили планы на будущее. Об этом мы узнаем из письма Белозерского от 31 марта 1850 года. Дружба кирилло-мефодиевцев не позволила Полозову в письме от 8 января 1850 года говорить утвердительно «о чистоте нравственности Андрузского». Впрочем, он выражал уверенность в том, что «молодые люди эти, за бдительным наблюдением начальника губернии, исправятся».

Надежды не оправдались. В марте 1850 года до губернатора дошли слухи, что Андрузский имеет у себя «какие-то подозрительные бумаги». Тотчас же, 19 марта, в квартире ссыльного произвели обыск. Результат оказался неожиданным. У Андрузского обнаружили 14 исписанных больших тетрадей, над заполнением которых он трудился больше года.

Содержание изъятых при обыске бумаг свидетельствует о том, что в карельской ссылке убеждения Андрузского не изменились, его взгляды остались прежними, очень близкими к тем, которых придерживалось Кирилло-Мефодиевское общество.

Одновременно с бумагами Андрузского были конфискованы записки жившего вместе с ним на одной квартире его земляка дворянина Киевской губернии Виктора Липпомана, тоже политического ссыльного, высланного на 6 лет в Олонецкую губернию «за написание возмутительных стихов».

В качестве гипотезы можно высказать предположение, что Г. Андрузский и В. Липпоман пытались вести пропаганду своих взглядов и, в частности, идей национального и социального освобождения Украины среди петрозаводских чиновников, стремились создать кружок по образцу Кирилло-Мефодиевского общества, и кем-то из служащих, посещавших их квартиру, были выданы правительству. На такую мысль наводит письмо Н. Писарева Орлову от 28 марта 1850 года[128].

В первой тетради Андрузского оказалась конституция республики, штаты которой состоят из Украины, Черномории, Галиции с Краковым, Польши с Познанью, Литвою и Жмудью, Бессарабии с Молдавией и Волахией, Остзеи, Сербии, Болгарии и Дона.

В последующих тетрадях записаны стихотворения Т.Г. Шевченко, народные песни, а также обнаружены попытки автора составить украинский новый алфавит и словарь, собрать украинские поговорки и пословицы.

В тетради Э 6 Андрузский со злой иронией высмеивает рептильное поведение недалеких предков своих соотечественников, которые, потеряв чувства патриотизма и национальной гордости, покорно подчинялись царизму, порабощавшему Украину.

Вспоминая события времен гетманщины, Андрузский делает такие записи:

«Шереметьев бесстыдно выгоняет гетмана Юрия. Что же делает Украина? А мне какое дело!

Брюховецкий подличает перед Москвой, выдает казаков на казнь. Что же Украина? А мне какое дело!

Алексей приказал перевести на русский язык литовский статус и судить в судах по этому же переводу. Что же Украина? А мне какое дело!

Петр не подтверждает уже казацких прав, вызывает Полуботка и других в столицу, бесчестит их, морит в кандалах, посылает казаков на каторжную работу в Ладогу, Воронеж и далее. Что же Украина? А мне какое дело!

Петр, как государь, властвует в Киеве, разоряет Батурин, казаками же вырезывает Ромен. Что же Украина? А мне какое дело!»[129].

Интересные взгляды высказывает Андрузский о цензуре и влиянии ее на нравственное воспитание молодежи: «Цензура смотрит только, чтобы царя не бранили и против бога не писали, а не обращает внимания на вред, который производят эти серые книжки, приучающие детей к неправильному взгляду, картинами и писаниями забивают их головы. Что же после того удивительного, что молодые люди рано приучаются к картам, вину и девкам, страшась бездны премудрости».

Через все бумаги Андрузского красной нитью проходит стремление к национальному самоопределению славянских племен на республиканской основе, любовь к Украине, ее народу, языку, обычаям. Поэтому в жандармской переписке об Андрузском говорится, что его рукописи доказывают «преступный образ мыслей» автора.

28 марта 1850 года губернатор отправил тетради Андрузского шефу жандармов со своей рецензией, в которой находим такое резюме: «Из отобранных бумаг… изволите усмотреть, что Андрузский, как упорный малоросс, остался при тех же нелепых и преступных мыслях, которые обнаруживал в учрежденной в 1847 году под начальством вашим комиссии…» На основании знакомства с содержанием конфискованных тетрадей губернатор вынужден был констатировать, что «умственное направление Андрузского и его мечты и даже знания не изменились и не улучшились». Одновременно в тот же адрес были высланы и найденные у Липпомана стихи «неблаговидного содержания».

5 апреля 1850 года граф Орлов представил царю доклад об Андрузском, в котором, перечислив все его «грехи», делал такое заключение: «Из вышеизложенного описания действий и образа мыслей Андрузского, равно из того, что он сам о себе говорит в своих тетрадях, очевидно, до такой степени молодой человек сей вреден обществу и как мало имели на него влияния первое арестование его и те убеждения, кои были делаемы ему мною. Я полагаю совершенно излишним далее рассматривать дело о нем и осмеливаюсь испрашивать, не изволите ли, ваше величество, высочайше повелеть Андрузского, как человека неисправимого, в предотвращение того вреда, который может происходить от него для общества, заключить в Шлиссельбургскую крепость»[130].

Николай распорядился отправить Андрузского на исправление в Соловецкий монастырь без указания срока. Царь знал, что тюрьма Соловецкого монастыря по строгости режима не уступает Шлиссельбургской крепости.

6 апреля 1850 года Орлов писал синодальному обер-прокурору. «Государь-император по всеподданнейшему моему докладу о вредном образе мыслей и злонамеренных сочинениях жительствующего в городе Петрозаводске под надзором полиции бывшего студента Георгия Андрузского высочайше повелеть изволили отправить его в Соловецкий монастырь, поручив строжайшему наблюдению монастырского начальства»[131].Далее шеф жандармов просил обер-прокурора сделать соответствующее распоряжение по своему ведомству.

Колесо завертелось. 30 апреля 1850 года синод, по представлению обер-прокурора, предписал соловецкому архимандриту Димитрию поместить «государственного преступника» Андрузского в отдельную келью, учредить за ним строжайший надзор и поручить «опытному в духовном назидании старцу увещевать его об исправлении жизни своей и вредного образа мыслей, донося синоду о последствиях надзора и увещаний по истечении каждого полугода»[132].

19 апреля 1850 года Андрузского отправили из Петрозаводска в Архангельск под конвоем жандармов.

До вскрытия Северной Двины Андрузского держали в секретной камере архангельского тюремного замка, строго следя, чтобы он ни с кем не имел никаких встреч и связей.

19 мая 1850 года под конвоем жандарма Быкова на монастырском судне узника отправили на Соловки.

23 мая 1850 года архимандрит Димитрий выдал Быкову справку о том, что в этот день Андрузский прибыл на остров и «принят исправно». 2 июня 1850 года Архангельский военный губернатор контр-адмирал Бойль отчитался за Андрузского перед министром внутренних дел, сообщив ему, что арестант благополучно доставлен к месту назначения.

Завершение хлопот для губернского начальства, связанных с Андрузским, было началом хлопот для хозяев Соловецкого монастыря.

Обязанность делать Андрузскому увещания «к исправлению его жизни и приведению в раскаяние о содеянном им преступлении» добровольно принял на себя сам архипастырь.

30 декабря 1850 года Димитрий с чувством самодовольства доносил в синод, что он «при помощи божией» исправил «преступника». В доказательство этого архимандрит выслал в синод полученное им 29 декабря от Андрузского собственноручное письмо последнего, в котором узник рассказал о своей жизни и политических взглядах. Он писал: «Я никогда не восставал против монархии, ни против личных основ царской власти, а только, полагая, что во всероссийской державе должно быть и всероссийское господство, вооружался на исключительное господство великороссиян и в защиту давно отжившей малороссийской народности»[133]. Особенно по душе архимандриту пришлись такие строки: «Сознаюсь, ваше высокопреподобие, что мое пребывание в Соловецком остроге принесло мне великую душевную пользу. Ваши назидательные беседы, хождение в церковь и чтение книг во многом совершенно изменили мои понятия… „ Встречаются в письме и иронические фразы, вроде такой: «Заключение, одиночество, порядок, присмотр научают меня скромности, умеренности, смирению, послушанию, размышлению о прошедшей жизни, о христианских обязанностях“.

Цитируемое письмо не делает чести Андрузскому даже в том случае, если оно не выражало подлинных мыслей узника. Можно предполагать, что Андрузский льстил и лгал монахам, рассчитывая таким путем получить свободу. Кстати, такие подозрения были и у наставника заключенного. Не случайно он обещал синоду продолжать «перевоспитание» Андрузского и наблюдать, «будет ли приносимое им раскаяние искренно и постоянно при дальнейшем его здесь заключении» (подчеркнуто нами — Г.Ф.). Об одном можно сказать определенно: цели Андрузский не добился — из тюрьмы его не выпускали и не собирались этого делать.

В синодальных и жандармских кругах покаянному письму Андрузского вообще не придали никакого значения.

Трудно сказать, когда увидел бы Андрузский свободу и увидел ли бы вообще когда-нибудь ее, если бы не Крымская война. Г. Андрузский отличился при отражении нападения англо-французской эскадры на Соловецкий монастырь 6-7 июля 1854 года. В награду за это хозяева монастыря просили освободить Андрузского из заключения и предоставить ему право выбора места жительства. Соглашаясь с этим, духовное начальство считало необходимым сохранить над Андрузским полицейский надзор по месту его жительства. Шеф жандармов Орлов имел на этот счет свое мнение. 28 августа 1854 года он ответил обер-прокурору синода, делавшему по просьбе монастыря представление на Андрузского: «Бывшему студенту Андрузскому, не полагаясь на искренность его слов и на уверение, что он восчувствовал свою вину (имеется в виду письмо от 29 декабря 1850 года. — Г.Ф.), ибо помилованный уже однажды, снова сугубо провинился, я не нахожу возможным дозволить служить в Великороссийских губерниях, как ходатайствует духовное начальство, но поначалу бы для вящего удостоверения в его раскаянии определять его на службу в Архангельск впредь до совершенного его исправления и под строжайшим надзором местного начальства»[134].

Доводы Орлова взяли верх. Г. Андрузский был освобожден из монастырской тюрьмы и направлен в Архангельск под строжайший надзор полиции «до совершенного и полного исправления».

В 1858 году по просьбе сестры Андрузскому разрешили вернуться на родину, в Полтавскую губернию, под полицейский надзор.

Участники Казанской демонстрации в остроге соловецкой крепости

Политическими узниками монастырской тюрьмы на Соловках были два молодых петербургских рабочих Яков Потапов и Матвей Григорьев[135]. Оба они подверглись аресту и суду за участие в «первой социально-революционной демонстрации в России», как назвал В. И. Ленин знаменитую демонстрацию, состоявшуюся 6 (18) декабря 1876 года в Петербурге на площади у Казанского собора[136]. Особенно активную роль сыграл в этой манифестации 18-летний рабочий фабрики Торнтон Яков Потапов. Поднятый во время демонстрации товарищами на руки, он впервые в истории России развернул над толпой боевое красное знамя революции с вышитой на нем надписью «Земля и воля», стал первым знаменосцем русской революции.

Царизм свирепо расправился с участниками первой открытой политической демонстрации: 32 человека были арестованы, 21 человек, по указанию царя от 17 декабря 1876 года, предан суду особого присутствия правительствующего сената. Высокое судилище обвинило участников демонстрации «в дерзком порицании установленного государственными законами образа правления» и приговорило их к различного рода наказаниям — от ссылки на поселение в Сибирь до каторжных работ в рудниках.

Среди приговоренных к ссылке в Сибирь были знаменосец демонстрации Яков Потапов и двое других рабочих — 18-летний Матвей Григорьев и 23-летний Василий Тимофеев.

19 мая 1877 года, по ходатайству того же особого присутствия сената, царь смягчил приговор этим трем участникам демонстрации. Велено было Я. Потапова, М. Григорьева и В. Тимофеева разослать в отдаленные монастыри «на покаяние» на 5 лет каждого «с поручением их там особому попечению монастырского начальства для исправления их нравственности и утверждения их в правилах христианского и верноподданнического долга»[137].

Облегчение участи демонстрантов-рабочих правительство лицемерно объясняло молодостью Я. Потапова и его товарищей. Г.В. Плеханов не без оснований усматривает в этом преднамеренную политику, своего рода демагогический шаг властей. Правительство силилось уверить себя и общественное мнение в том, что рабочие только под влиянием «чуждой им интеллигентной среды» перестают быть верными подданными монарха. Поэтому, оставляя в силе первоначальный приговор в отношении большинства «бунтовщиков-студентов», сочли возможным смягчить приговор «бунтовщикам-рабочим»[138].

Однако власти просчитались. Ни один «бунтовавший» интеллигент не причинил духовным властям столько беспокойства, сколько причинили Я. Потапов и М. Григорьев. Оба они в ссылке под монашеским присмотром и в тюрьме под охраной часовых вели себя независимо, непреклонно сохраняли свои убеждения, бесстрашно боролись с деспотизмом и произволом.

Выполняя волю царя, 3 августа 1877 года синод решил поместить Я. Потапова в Вологодский Спасо-Каменский монастырь[139]. М. Григорьева — в Чуркинскую общежительную Николаевскую пустынь Астраханской епархии и В. Тимофеева — в Крестный монастырь Онежского уезда Архангельской губернии. Этим же постановлением синода местным епископам было предписано, чтобы «по доставлении помянутых крестьян в означенные обители сделано было должное распоряжение о подчинении их строжайшему надзору».

16 ноября 1877 года Яков Потапов прибыл на место ссылки. Начальник Вологодской губернии предложил местному владыке установить за Потаповым во время пребывания его в монастыре самый бдительный надзор, дабы предотвратить возможность побега ссыльного.


Третье отделение было настолько убеждено в том, что монастырь «смягчит полученное Потаповым в юности вредное направление мыслей» и «бунтовщик» избавится от «заблуждений», что не требовало от монахов периодических сведений о поведении ссыльного. Однако спасо-каменские «воспитатели» не оправдали возлагаемых на них жандармами надежд. Монахи делали все от них зависящее, чтобы сломить непокорность Потапова, но революционер оказался непоколебимым в своих взглядах.

Через каких-нибудь два месяца после ссылки в монастырь третьему отделению стало известно, что Я. Потапов написал письмо студенту медико-хирургической академии Никольскому, в котором рассказывал о возлагаемых на него монахами работах. В этом же письме революционер сообщал своему приятелю, что он не намерен долго оставаться в ссылке и просил у Никольского денег на платье[140].

Получив такое сообщение, блюстители «законного порядка» в голубых мундирах всполошились. 26 января 1878 года главный начальник III отделения Мезенцов официальным отношением предложил синоду усилить наблюдение за Потаповым. 11 февраля обер-прокурор синода столь же официально доложил шефу жандармов, что «местною консисториею предписано настоятелю Спасо-преображенской Белавинской пустыни, чтобы он усилил надзор за содержащимся в оной крестьянином Яковом Потаповым, приставил к нему днем и ночью надежных людей и вполне приспособил помещение к тому, чтобы лишить Потапова всякой возможности к побегу, особенно ночному, если бы он на него решился».

Через год поступил более серьезный сигнал. 11 апреля 1879 года Вологодский епископ Феодосий сообщил обер-прокурору синода о следующих неприятных событиях в своих владениях: «Ныне строитель[141] Белавинской пустыни иеромонах Афонасий рапортом от 14 марта сего года донес мне, что крестьянин Потапов… 1) Из обители почасту делает самовольные отлучки, неизвестно куда и зачем, и на справедливые со стороны строителя замечания отвечает только грубостью, и даже не скрывает своего намерения уйти из-под надзора монастырского. 2) Нередко получаются им, Потаповым, неизвестно откуда и от кого письма и посылки деньгами и вещами, и сам он ведет переписку неизвестно с кем. 3) Являясь к строителю часто безвременно, почти насильственно требует того, в чем удовлетворить нет ни малейшей возможности… Получив просимое, он почти всегда остается недоволен и недовольство свое выражает не одними только оскорбительными для строителя словами, но неоднократно высказывал свое намерение, при представившемся удобном случае, нанести ему побои. 4) Главное же он нарушает спокойствие братии, стараясь между ней поселить раздоры и ссоры. Почему строитель просит моего ходатайства перед святейшим синодом об удалении его, Потапова, из Белавинской пустыни, так как в обители нет ни удобного помещения для удержания от побегов Потапова, ни лица для надзора за ним, между тем как присмотр за ним, по его буйному характеру, требуется не монастырский, а строгий полицейский»[142].

«Святые» вологодские отцы были не на шутку встревожены. Я. Потапов, несмотря на все злоключения ссыльной жизни, не только сохранял свои убеждения, но силой революционной агитации и личным мужеством воздействовал на низшую монашествующую братию, не без успеха, как можно судить по докладным епископа, распространял свои антиправительственные взгляды, разлагал монашескую общину. Не удивительно, что вологодская духовная администрация стремилась как можно быстрее избавиться от присутствия в Спасо-Каменском монастыре такого опасного постояльца.

Отец Феодосий поддержал мнение строителя Белавинской пустыни о необходимости перевода Потапова из Спасо-Каменского монастыря «в более благонадежное место». Вместе с тем епископ докладывал своим столичным хозяевам, что местная консистория предписала строителю пустыни «принять все возможные меры к усилению строгого надзора за Потаповым».

Тревогу вологодского духовенства разделяли синодальные старцы. Обер-прокурор синода, получив сообщение Феодосия, 18 апреля 1879 года передал его содержание начальнику III отделения Дрентельну и, со своей стороны, просил перевести непокорного рабочего из монастыря в один из окраинных районов страны.

Шеф же жандармов полагал, что «высылка Потапова в отдаленную местность, вне монастырских стен, была бы нарушением последовавшей о нем воли монарха», распорядившегося отправить революционера на пять лет в один из отдаленных монастырей под надзор и попечение духовного начальства, и посоветовал синоду перевести юношу в Соловецкий монастырь, где он будет «подчинен более строгой дисциплине и лишен возможности самовольные отлучек».

Синод принял совет Дрентельна к исполнению и на своем заседании от 18 мая 1879 года признал целесообразным поместить Я. Потапова в Соловецкий монастырь. Об этом тотчас были извещены Вологодская епархия и Московская синодальная контора. Последней было предложено немедленно сделать «должное распоряжение о подчинении крестьянина Якова Потапова, по доставлении его в Соловецкий монастырь, строжайшему там надзору, дабы он не мог укрыться из места заключения, и о поручении его особому попечению монастырского начальства для исправления и утверждения в правилах христианского и верноподданнического долга»[143].

Как видим единомыслие у попов с жандармами было полное, сотрудничество тесное. Действовали они рука об руку, сообща искореняли «революционную крамолу» и боролись с ее носителями, в одинаковой степени угрожавшими как светским, так и духовным эксплуататорам.

Выполняя директиву синода, московская контора направила 3 июля 1879 года соловецкому архимандриту Мелетию от своего имени указ, которым обязывала его установить над Потаповым строгий надзор и приложить старание к «исправлению» мировоззрения и «испорченной нравственности» революционера. С этой целью контора советовала настоятелю подчинить «государственного преступника» духовному руководству такого монаха, который «наиболее способен строгостью своей жизни и сознательной твердостью своих убеждений и правил послужить Потапову примером к исправлению». Помимо чисто полицейских и воспитательных функций на архимандрита возлагались обязанности цензора. Он должен был перехватывать и прочитывать всю переписку революционера, если таковая будет, и о содержании ее докладывать в III отделение.

3 августа 1879 года московская контора получила донесение Мелетия о том, что Я.С. Потапов 22 июля 1879 года доставлен в Соловецкий монастырь и «заключен в одном из арестантских помещений под строгий присмотр караульной команды, и для исправления и утверждения в правилах христианского и верноподданнического долга Потапов поручен иеромонаху Соловецкого монастыря Паисию»[144].

Соловецкий тюремщик выполнял указания центра в отношении содержания политических врагов царизма с завидной оперативностью. Вопреки приговору сената, осудившего Я. Потапова на 5-летнее жительство в монастыре для исправления и духовного назидания, Мелетий подверг рабочего одиночному тюремному заключению. Никто за это не одернул архимандрита. Одно это свидетельствует о всемогуществе местных духовных властей в ту пору. Соловецкий администратор сам был судьей и исполнителем приговоров. Он же по своему усмотрению изменял смысл судебных постановлений государственных учреждений и ухудшал, как это видно на примере Я. Потапова, условия содержания революционеров. Однако и соловецкий острог с его суровыми порядками и вышколенными тюремщиками, на которых надеялись III отделение и синод, также не сумел «исправить» революционера.

Мелочные придирки, непомерные строгости, постоянные нарушения приговора об условиях ссылки еще больше ожесточили молодого рабочего.

Не прошло и двух лет, как Мелетий 20 марта 1881 года направил обер-прокурору синода К. Победоносцеву редкое по своей ценности письмо, рассказывающее о небывалом случае, происшедшем на острове:

«По прибытии (в Соловецкий монастырь. — Г.Ф.) Потапов был помещен под строжайший надзор в арестантском отделении и для исправления его нравственности и священного долга верноподданничества поручен опытному и умному иеромонаху Паисию наставлять его в правилах веры и нравственности. Иеромонах Паисий постоянно раза три и четыре в неделю ходил и ходит беседовать о правилах нравственности христианской и долге верноподданнической преданности, часто отзывался о Потапове, что мало надежды Потапов подает от предлагаемых нравоучений, которых вовсе и не слушает или слушает, но невнимательно, наконец стал с кощунством принимать его наставления и добрые советы. Караульные, которые провожают его в храм божий к богослужению, отзываются о Потапове так, что нельзя его водить в церковь, потому что он так неприлично держит себя в храме, что стыдно смотреть на него, не молится, стоит развалившись на стену, и ходит только по принуждению, а не добровольно, и просили, чтобы его вовсе не водить в церковь.

Наконец, когда получено было в Соловецком монастыре известие о печально грустной кончине государя императора Александра Николаевича и 19 марта была совершена первая заупокойная литургия настоятелем с братией соборне и после литургии панихида, при которой все было братство обители в храме, все годовые богомольцы, проживающие в обители, и военная команда и все арестанты, из числа коих прописанный Яков Потапов по выходе моем из алтаря по окончании богослужения, среди храма подходит ко мне и говорит: «теперь свобода» и, замахнувшись, ударил меня по правому виску в голову, но более не мог нанести дерзости потому, что сейчас же его задержали и караульный воин, и посторонние тут стоявшие люди и отвели его в свое место заключения. После сего унтер-офицер караульной команды подходит ко мне с рапортом и говорит: «Позвольте Потапова не водить в церковь, потому что кроме кощунства и кривляний и насмешки ничего из него не выходит». После сего я решил, чтобы до времени пока и до усмотрения и распоряжения высшего начальства не водить его в церковь, чтобы еще большего какого-либо неприятного действия не произвел.

О каковом поступке Потапова и дерзости его в храме в 19 марта осмеливаюсь довести до вашего сведения и прошу вас, ваше высокопревосходительство, довести до сведения высшей власти и как держать его под строгим надзором. Наставник его иеромонах Паисий почти отказывается ходить к нему для увещаний и нравоучения, потому что он вовсе не внимает его наставлениям; я решил впредь до дальнейшего распоряжения высшей власти держать его под строгим надзором в заключении и не водить в храм при богослужениях…

Вашего высокопревосходительства смиренный всегдашний богомолец настоятель Соловецкого монастыря архимандрит Мелетий»[145].

Правда, изложение игумена не было до конца искренним.

Я. Потапов объяснил на следствии свой поступок невыносимо тяжелыми условиями жизни и постоянным издевательством монахов. Со времени ссылки в Соловецкий монастырь революционер совершенно не пользовался никакой свободой. Содержали его под замком в одиночной камере. Несмотря на неоднократные просьбы, Я. Потапова не выпускали на прогулки. Измученный тюремным режимом и тяжелыми испытаниями одиночного заключения, он решил протестовать.

19 марта Я. Потапова привели в церковь на панихиду по императору Александру II. Далее, по показанию обвиняемого, развернулись следующие события: «По окончании богослужения, когда настоятель отправился в трапезу, я на середине церкви подошел под благословение и тут же просил его о смягчении моего заключения, но он, не обращая внимания на мои слова, приказал сопровождавшему солдату взять меня. Услышав это распоряжение, я замахнулся и ударил настоятеля по правой части головы около виска и тут же сказал: „Теперь я свободен и доволен, держите, сколько угодно“, но тут же был взят и отведен в место заключения». Слов «Теперь свобода» я не произносил»[146]. К сказанному революционер смело добавил: «Не ручаюсь за себя, что я мог нанести и более ударов, если бы не был схвачен в то же время».

Ознакомившись с рапортом соловецкого настоятеля, Победоносцев сделал на полях несколько пометок, содержание которых было суммировано им в письме к Мелетию от 11 июня 1881 года: «Означенного Потапова следует держать самым строгим образом в одиночной камере, если же у него есть какая-либо корреспонденция, то покорнейше прошу доставить мне об этом сведения»[147].

Напрасно беспокоился Победоносцев. Мелетия не нужно было учить строгости в обращении с жертвами.

Под строжайшим заключением в одиночной камере Я. Потапова содержали с момента поступления в Соловецкий монастырь, а не после чрезвычайного происшествия 19 марта 1881 года, как можно понять из письма Мелетия Победоносцеву, а что касается переписки заключенного, то «божий старец» пояснял обер-прокурору 26 июня 1881 года, что Я. Потапову «воспрещена всякая корреспонденция с начала его помещения в арестантском отделении, и потому ни он ни к кому не писал и к нему не было писем ни от кого».

Пока продолжалась эта переписка, на Соловках произошел новый скандал, о котором Победоносцев узнал из письма Мелетия от 15 июня. В письме читаем: «Начальник соловецкой военной команды при тюремном замке г. Верцинский донес мне словесно что в 13 число сего июня в 10 часов вечера, во время моего служения всенощного бдения, которое совершалось под воскресенье в Троицком соборе… арестант Яков Семенов Потапов убежал из соловецкого тюремного помещения… на монастырский двор и через сельдяные ворота прибежал к монастырской гавани, где его богомольцы схватили и привели в острог в три четверти девятого часа и сдали унтер-офицеру с патрулем, который уже его искал. И притом офицер сообщил еще, что Потапов хвастает, не стыдясь: „Я еще не такую штуку сделаю“ — и опять обещает убежать и именует себя не верующим в бога и святые его иконы и считает ненужным иметь их у себя в камере. После чего приставил к его камере особый караул, заковав его в кандалы»[148]. Письмо не нуждается в комментариях

М.А. Колчин и пользовавшийся его книгой о ссыльных и заточенных в острог Соловецкого монастыря как первоисточником М.Н. Гернет датируют попытку побега Я. Потапова из тюрьмы 1880 годом[149]. Это явная ошибка. Далеко не точно передал наш земляк и отдельные детали этого события, хотя по свежим следам вовсе не трудно было восстановить их — в монастыре проживали свидетели отчаянно смелого поступка узника.

По словам Я. Потапова, к которым мы можем отнестись с полным доверием, на побег он решился после новых изощренных издевательств, посыпавшихся на него после «совершенного над архимандритам насилия». Достаточно оказать, что с 19 марта «бунтовщика» посадили на хлеб и воду. В другой пище ему было отказано. Такое глумление над человеческой личностью терпеливо переносили заключенные в соловецкие казематы сектанты, различные «еретики», дворянские революционеры, но его не мог стерпеть рабочий-революционер.

Перелистывая страницы архивного дела, невольно проникаешься уважением к отважному непокорившемуся революционеру Нужно было обладать незаурядным мужеством, ненавидеть своих классовых врагов и палачей свободы, безгранично верить в правоту своего дела, чтобы продолжать единоборство с русской бастилией.

Я. Потапов выработал план побега из кельи, находившейся на третьем этаже тюремного каменного замка. О том, как он осуществлялся и почему не привел к счастливому исходу, хорошо рассказал сам Я. Потапов: «Побег из места заключения совершен мной 13 июня при следующих обстоятельствах: разогнув решетку, вделанную в окно камеры, настолько, насколько требовалось просунуться человеку, я связал три полотенца вместе и одно из них как более широкое разорвал пополам и из этих четырех отдельных частей составил одно целое; один конец привязал к решетке окна и по этим полотенцам спустился на двор монастыря, будучи никем не замечен. Так как это было около семи часов вечера, то ворота монастыря еще не были заперты. Я вышел за ограду и прошел в гавань, где стоят суда, с мыслью достать какую-либо лодку и уплыть на ней в г. Кемь. За этим я даже обратился к некоторым из богомольцев, неизвестным мне, но получил отказ. И когда на вопрос их „кто я такой“ объяснил, что арестант, то они хотели меня вести в острог, но я пошел сам в сопровождении их, видя, что побег не удался»[150].

Перед острогом Я. Потапов был сдан караульной команде, уже разыскивавшей беглеца. Принявший пойманного узника унтер-офицер угрожал заколоть Я. Потапова, на что измученный революционер ответил: «Коли — будет лучше». Во дворе острога солдаты избили Я. Потапова и связали веревками по рукам. После этого его заключи в камеру второго этажа тюрьмы и применили к нему самый строгий режим. Во избежание новых неприятностей для монахов революционера заковали в ножные кандалы, в которых «нахожусь и теперь», — пояснил Я. Потапов на следствии.

Страшно становится, когда знакомишься с пожелтевшими от времени листами допроса монастырского мученика. Трудно поверить, что то, о чем рассказывает Я. Потапов, творилось в Соловецком монастыре в послереформенный период. Но не верить нельзя. Никто не опровергал показаний Я. Потапова, и никого из тюремщиков не наказали за издевательство над человеком, попавшим в лапы извергов «в чине ангельском».

Следствие по делу Я. Потапова, обвинявшегося в нанесении Мелетию удара по голове и в побеге из места заключения, вел судебный следователь Кемского уезда Плещеев[151]. В оформлении этого необычного уголовного дела принимали участие ответственные чиновники империи в ранге министров. Губернский прокурор, ссылаясь на предписание министра юстиции, несколько раз в раздраженном тоне требовал от Архангельской палаты уголовного и гражданского суда «принять меры к скорейшему составлению приговора по делу о… крестьянине Якове Потапове». И дело по обвинению революционера было закончено производством в рекордно короткий по тому времени срок. В июне 1881 года Плещееву поручили расследовать дело. 3 июля материалы дознания поступили в Архангельскую палату уголовного и гражданского суда. 4 сентября 1881 года палата вынесла приговор.

Архангельская палата уголовного и гражданского суда сочла возможным не подвергать Я. Потапова особому наказанию за побег из тюрьмы, поскольку он не сопровождался насилием против стражи. А что касается «оскорбления действием» архимандрита, то в этом вопросе палата нашла отягощающее вину Я. Потапова обстоятельство. Состояло оно, по мнению судей, в том, что Я. Потапов нанес священнослужителю удар в самом храме, когда он благословлял богомольцев, то есть исполнял одну из своих служебных обязанностей. Поэтому палата истолковала действия Я. Потапова как оскорбление не только личности священнослужителя, но церкви и святыни. Исходя из этого, Архангельская палата уголовного и гражданского суда решила лишить Я. Потапова всех прав состояния и сослать его на поселение в отдаленнейшие места Сибири с преданием церковному покаянию[152].

26 января 1882 года правительствующий сенат, куда поступило на ревизию дело Я. Потапова, утвердил приговор Архангельской палаты уголовного и гражданского суда. Затем последовало отношение товарища министра внутренних дел Дурново (от 22 марта 1882 года) генерал-губернатору Восточной Сибири, в котором было названо место новой ссылки Якова Потапова… Якутская область[153].

23 мая 1882 года Я. Потапова заковали в Соловецком монастыре в ручные и ножные кандалы и передали полиции для отправки в Якутск.

Не сумев «исправить» рабочего-революционера 20-месячной ссылкой в Спасо-Каменском монастыре и почти трехлетним одиночным заключением в соловецкой тюрьме, правительство вспомнило первоначальный приговор сената, по которому Якова Потапова и его товарищей ждала Сибирь. Только в данном случае имели в виду не ту Сибирь, которой угрожало Потапову особое присутствие сената. По приговору 1877 года местом ссылки Я. Потапова должны были служить «менее отдаленные места Сибири». Сейчас Потапова ссылали в отдаленнейший район Сибири. 20 января 1884 года он был доставлен в Якутск и отправлен на поселение в Вилюйский округ.

Долгое время ничего не было известно о жизни Я. Потапова в Якутской ссылке. Его имя называлось лишь в воспоминаниях Ю. М. Стеклова, который в начале второй половины 90-х годов XIX века встречал Я. Потапова в далекой Якутии[154].

В 30-е годы нашего века биограф Я. Потапова Г. Лурье делал попытки навести справки о сибирском периоде жизни Я. Потапова, но они не увенчались успехом.

И лишь совсем недавно советский исследователь С.С. Шустерман, работая в архивах Якутской АССР, выявил там документы, восполняющие этот пробел. Историк установил, что Я. Потапов не изменил своих взглядов и поведения в сибирской ссылке. Он конфликтовал с якутскими богачами (тойонами) и попами. Местный священник недоволен был новым ссыльным и жаловался на то, что Потапов не исполняет наложенного на него церковного покаяния, не бывает у исповеди и причастия, издевается над «словами божьими».

Знаменосец первой политической демонстрации в России дожил в сибирской ссылке до победы социалистической революции в нашей стране, за которую он всю жизнь боролся.

Умер Яков Семенович Потапов 3 мая 1919 года в Якутске[155], в возрасте 59 лет.


Таким же неугомонным и «трудновоспитуемым», как и Потапов, оказался второй участник революционной демонстрации Матвей Григорьев. Монахи Чуркинской общежительной Николаевской пустыни, куда М. Григорьев был доставлен на покаяние 17 ноября 1877 года, не могли похвастаться успехами в выполнении возложенных на них обязанностей. Хлопот своим «воспитателям» политический ссыльный принес много. Дело кончилось тем, что монахи добились перевода Григорьева в Соловецкий монастырь. Это произошло следующим образом.

30 августа 1878 года петербургская жандармерия сообщила в III отделение, что в ее руки попало письмо Матвея Григорьева «возмутительного содержания», которое он отправил из Чуркинского монастыря своему брату Ивану, проживавшему в столице. Вследствие этого тогда же было предложено астраханским властям и духовному начальству Чуркинского монастыря принять меры «к пресечению вредного направления… Матвея Григорьева»[156]. Меры «к исправлению и вразумлению Григорьева» были приняты монахами, но они, выражаясь поповским языкам, «остались недействительными» и не изменили антиправительственных убеждений рабочего.

Летом 1879 года епископ Астраханский и Енотаевский Герасим, ссылаясь на донесение настоятеля пустыни архимандрита Августина, сообщал в синод, что М. Григорьев ведет себя в монастыре «неодобрительно» и «крайне нахально», издевательски относится к богослужению, дерзит настоятелю, когда тот делает ему «вразумления и наставления», самовольно отлучается в соседние поселки, подолгу беседует с крестьянами окрестных деревень и оказывает на них «вредное влияние».

Особенно усилилась антиправительственная агитация М. Григорьева после неудачного выстрела Соловьева 2 апреля 1879 года в Александра II.

5 апреля 1879 года, когда в монастыре совершалось «благодарственное молебствие» по случаю избавления монарха «от руки злодея», М. Григорьев попросил у настоятеля телеграмму об этом событии и, прочитав ее, сказал во всеуслышание: «Дурак, взялся стрелять, но не умел попасть в цель». А когда архимандрит попробовал увещевать Григорьева и сказал ему. «Побойся бога, что ты говоришь», — революционер не стал его слушать и ушел. В эти же дни М. Григорьев случайно оказался свидетелем разговора монаха Иннокентия с послушником Леонтием Гребенкиным. Монах, осуждая «варварский поступок посягнувшего на жизнь государя императора», заключил свою беседу словами: «…Исполнились слова пророка Давида „да не коснется рука нечестивого помазанника моего“. М. Григорьев прервал эти верноподданнические разглагольствования фразой: „Что за важность, одного помазанника убили бы, а другого помазали бы“[157].

Вскоре после этого от одного монаха поступил новый донос на ссыльного. Шпион сообщал, что М. Григорьев, прочитав в газете заметку об убийстве шефа жандармов Мезенцова (убит 4 августа 1878 года Кравчинским. — Г.Ф.), отозвался об этом террористическом акте «одобрительно, относя при этом к личности покойного генерал-адъютанта Мезенцова крайне дерзкую и площадную брань».

Можно себе представить степень беспокойства монахов, если к сказанному добавить, что при обыске в келье Григорьева была обнаружена книга революционного содержания «Деятели сорок восьмого года» Верморелля.

Должностных лиц монастыря и Астраханской губернии больше всего пугала революционная агитация ссыльного среди рядовой монашеской братии, богомольцев и, главным образом, среди крестьян. Такая деятельность М. Григорьева была чревата, по мнению епископа, «вредными последствиями», и местные власти решили пресечь ее.

На М. Григорьева посыпался град новых репрессий. После предварительного следствия, произведенного 6 мая 1879 года адъютантом Астраханского губернского жандармского управления прапорщиком Марченко и товарищем губернского прокурора Голубковым, революционера арестовали и посадили в астраханскую тюрьму.

Астраханский губернатор считал необходимым выслать М. Григорьева «в одну из ставок в калмыцком народе»[158]. Министр внутренних дел опасался, как бы от калмыков революционер не убежал, и предложил сослать Григорьева в Восточную Сибирь. Такого же мнения был и шеф жандармов. Однако царь решил, что самым подходящим местом для исправления революционно мыслящего рабочего может быть тюрьма Соловецкой крепости. 6 июля 1879 года он подписал соответствующее распоряжение, о чем III отделение дало знать начальнику Архангельского губернского жандармского управления.

5 августа 1879 года Матвея Григорьева привезли из Архангельска на беломорский остров, заключили в одиночную камеру и передали «под строжайший присмотр соловецкой воинской команды»[159]. Соловецкие тюремщики считали, что одиночное заключение является наиболее действенным средством смирения инакомыслящих.

М. Григорьева, как и Я. Потапова, из сосланного под надзор превратили в узника одного из самых страшных застенков самодержавия. Вот к чему в конечном итоге свелось царское «милосердие» по отношению к двум рабочим, участвовавшим в Казанской демонстрации.

В монастырской тюрьме на Соловках М. Григорьев, по сводкам Мелетия, вел себя «хорошо и покойно».

Трудно, конечно, предположить, чтобы за такой короткий срок М. Григорьев изменил свои убеждения, которые он много раз публично высказывал. Думается, что соловецкий архимандрит сознательно преувеличивал свои заслуги. М. Григорьев не бил по лицу настоятеля, не ломал решетки в тюремной келье, словом, выгодно отличался в глазах Мелетия от Я. Потапова, и это радовало тюремщика.

В июле 1882 года, когда Я. Потапов находился в пути в Якутию, царь, по ходатайству архимандрита Мелетия, освобождает М. Григорьева из соловецкой тюрьмы и разрешает ему поселиться на родине под гласный надзор полиции на один год. 8 августа 1882 года М. Григорьев покинул Соловки[160].

Яковом Потаповым и Матвеем Григорьевым закончилось заточение в соловецкую тюрьму по политическим обвинениям. Но ссылка в монастырь по религиозным делам не прекратилась. В Соловки продолжали поступать лица духовного звания, провинившиеся против монастырского устава, и различные «еретики», виновные или только заподозренные в религиозном свободомыслии.

Соловецкий монастырь оставался оплотом оголтелой реакции, рассадником суеверий, очагом религиозного фанатизма и мракобесия.

* * *

Около четырех веков Соловецкий монастырь был местом страданий борцов из среды русского народа за свои политические и религиозные убеждения. Представители всех трех поколений русских революционеров побывали в казематах жестокого духовного тюремщика.


Соловецкая тюрьма просуществовала до начала текущего века. Первый удар по монастырскому острогу был нанесен в 1886 году, когда с Соловецкого архипелага вывели воинскую команду, в обязанность которой входило караулить заключенных. Накануне первой русской революции, осенью 1903 года, была упразднена и сама тюрьма. Тюремный корпус передали в собственность Соловецкому монастырю и перестроили под больницу для монахов и богомольцев. После внутренней перепланировки и многочисленных переделок в нем ничего специфически тюремного не осталось. В двухэтажном флигеле, занимаемом ранее офицером и солдатами, устроили аптеку и квартиры для врача и фельдшера. Так прекратила свое многовековое существование печально знаменитая тюрьма Соловецкого монастыря, одна из самых страшных тюрем царского самодержавия.

Здесь рассказано о трагической судьбе небольшой группы политических узников крепостных казематов и камер тюрьмы Соловецкого монастыря. Такие же тяжкие испытания выпали на долю многих сотен религиозных вольнодумцев, в разное время томившихся в каменных мешках Соловецкого кремля.

Нужно срывать благочестивые маски со «святых отцов» и решительно давать отпор церковникам, которые в наши дни идеализируют историческую роль монастырей, скрывают от своей паствы их мерзкие дела.

Автор будет вознагражден, если собранный им материал поможет учителям, преподавателям, лекторам в их работе по атеистической пропаганде и формированию научного мировоззрения у советских людей.







 


Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Наверх