Шизофреническое (Друг мой Сашка)

Сколько себя помню, всегда был принципиально одиноким человеком, с самого раннего детства. Нет, людей вокруг всегда было полно; некоторые считали себя моими друзьями, а иные и сейчас числят меня «своим другом», но я с самого раннего детства не считал их… даже не знаю, как сказать. Скажу — «не считал важными для меня», и тут же нарисуется этакий чванливый зазнайка — а это, слава Аллаху, совсем не так; другие термины выставят на подмостки отсутствующего лунатика с расфокусированным взглядом, или зачморенного сверстниками ботаника; или на самом деле, упаси Аллах, пускающего слюни сумасшедшего. Нет, дело в том, что примерно с десяти лет я точно знаю, что никаких «друзей» не бывает, вот и все. По крайней мере, в том мире, в котором живу сейчас. Вот как я это окончательно узнал.

Однажды мы с другом сожгли какого-то незнакомого мужика. Там была еще и баба, но она то ли успела выскочить, то ли менты зачем-то решили замылить второй труп — не знаю. Получилось это случайно, но в то же время абсолютно ничего случайного во всем этом не было; вспоминая тот случай, я всякий раз убеждаюсь: та рель-сово-неумолимая цепь событий, в результате которой мы с Сашкой стали «убийцами по неосторожности», была гораздо более настоящей, чем мы все, прошедшие по ней в тот день. Наверное, именно поэтому я не чувствую себя хоть на миллиграмм «виновным» в смерти того мужика, а может, еще и бабы; сейчас это как бы само собой, но очень характерно, что я не ощущал никакой «вины» и в детстве, когда был по уши набит чужими понятиями. Даже тогда ощущение неотвратимости событий, в которых я принял участие, оказалось гораздо сильнее всех социальных рефлексов.

Эти рельсы давно лежали в нашем дворе, сонно притаившись среди других вещей и событий, очень-очень давно, и по ним рано или поздно кто-нибудь обязательно бы прошел. Хотя это вряд ли, «кого-нибудь» им было не надо, сейчас-то я понимаю, что эти рельсы явно ждали Подходящего. «Кто-нибудь» уже сто раз угодил бы на них, но они терпеливо пропустили тысячи человек, прошедших по нашему двору.

В то субботнее утро я не пошел в школу. Не помню, почему; да это и не важно уже. Помню только, что я сидел на краю песочницы, ожидая, когда кто-нибудь выйдет. В предыдущие выходные был субботник по случаю Ленинских именин, и двор был непривычно чист и наполнен запахом свежевымытых полов; там, где мы с пацанами не успели истоптать нежную пыль, еще виднелись полукруглые бороздки от метел. Тополя уже окутались неприметным при взгляде в упор зеленым газом, и я, скучая, развлекался, посматривая на эту чистейшую зелень то боковым зрением, то прямо, одновременно с удивлением отмечая обнаруживающиеся перемены в характере города, доносимые до меня звуками.

Звуковая картина города стала иной, гулкой, какой-то умытой, пустоватой и предпраздничной, ее исказило приближение майских: замолчала вечно подвывающая насосами котельная в соседнем квартале, в механичке ЖЭКа никто не лупил костяшками домино и не включал наждак, не грохотали проволочные ящики с водкой на заднем дворе гастронома через два дома, и даже громкоговорители, висевшие на столбах поблизости, сдохли — теперь ближайшим оказался тот, что висит на клубе речников аж у самой Затворки. Прислушавшись, что же он там вдали орет, я разобрал: «Здр-р-равствуйте, р-ребят-та! Слушайте! Пионэр-р-рскую Зор-р-рьку!»

…Ого. Нифигассе, девять уже. Че же нет-то никого… — досадливо подумал я и вдруг всей кожей ощутил, что Началось. Выпрямившись, я оглядел двор — нет, никого. Все тот же звон посуды из распечатанных к весне окон, мамки готовят к праздничку; Колывановская голубятня по-прежнему заперта; на столиках и скамейках ни души — что же Началось? А ведь так явно, да еще усиливается… Тут мое сердце перехватило, и понеслось: во двор со стороны Томского тракта ввалилась растрепанная и в хлами-ну пьяная баба, мелькнув из-под разошедшегося плаща рыжим кустом пизды, четко выделившимся на сметанно-белой плоти. «Пьяная тетька без трусов», мечта всех наших пацанов, любящих потолпиться на горкоммунхозов-ском гараже, так удачно построенном напротив левого крыла районной бани.

Повисев на щедро пачкающем ее плащ меловом углу кочегарки, баба собралась с силами и смело двинулась вперед, чудом успевая подпирать валящееся тело неверно ступающими ногами. Я старательно отвернулся, с трудом выдавливая горячий воздух из запалившегося горла. Очень кстати баба шла в сторону ремеслухи — а там только сквер, за которым вялотекущая стройка, и все… Останется только выйти как будто в сторону Партизанской и обежать квартал по частным домам. Далеко не уйдет…

Ну давай, проходи уже скорей…

Тут рядом хрустнул гравий, и на хлипкий борт песочницы с размаху упал невесть откуда взявшийся Сашка Филимон, пацан из единственного белокирпичного дома в нашем панельно-бревенчатом дворе. Его одного я считал своим другом, прожив чуть больше года в этом городе. Это вышло как-то само собой, мы снюхались с ним сразу, в первый же мой выход в новый двор. Теперь, с его таким неправдоподобно своевременным появлением, начавшееся началось окончательно, и кто-то спросил Сашку моим голосом:

— Видал?

— Дык.

— Во расписная, да же?

— Ага… Слышь, Бакир, может это, отдерем?

Я промолчал, так как совершенно не представлял себе, как это делается: видеть со стороны и делать такие дела лично — две большие разницы; к тому же в гордых базарах старшаков, как они где-то кого-то «завалили и отодрали», я всегда чувствовал явную и боязливую лажу. Видно, не такое уж и легкое это занятие. Пока я тормозил, тетка умудрилась как-то миновать наш двор, ее плащ уже маячил за прозрачной сиренью у проулка.

Мы двумя натужными деревянными буратинами прошли несколько десятков шагов до выхода со двора и стар-танули, безмолвно-хищными тенями пронесясь по сонным переулкам частной застройки, не задев ни травинки, не оставляя следов в мягкой деревенской пыли. Именно в тот день я узнал чувство охоты. Яркое и какое-то полное, окончательное, оно больше никогда уже не повторилось, хотя с той поры мне доводилось охотиться на очень разную дичь.

Вылетев на деревянный тротуар, разделяющий застройку и сквер перед ремеслухой, мы встали как вкопанные: нашу добычу перехватил хищник покрупнее. По дорожке медитативно брел крепко пьяный мужик из монтажной общаги, мы сразу поняли это по коричневым пятнадцатирублевым клешам, фасонисто обметавшим прогибающийся под их владельцем дощатый настил. Наша добыча уже попала в поле его локатора, и теперь, отрабатывая турбинами враздрай, он осуществлял грубую наводку, с трудом разворачивая на цель тяжелую лохматую башню главного калибра.

Мы напоролись на невидимый барьер. Охота окончилась.

Мужик раскорячился на тротуаре, по-хозяйски уперевшись в твердь ногами, и наклонил губастую голову, старательно фокусируя на бабе мутный от портвейна взгляд. Как я теперь понимаю, мужик был очень силен — баба напоролась на его собравшийся наконец взгляд, как на крупнокалиберную пулю: ее чуть ли не откинуло назад; едва не потеряв равновесие, она снова качнулась, но уже в сторону мужика.

Не трогаясь с места, он дожидался, когда штормящий асфальт выкинет бабу к его ногам. Дождался. Когда бабу поднесло, мужик деловито помял ее, словно оценивая упитанность, и, видимо, счел достаточной, так как рыцарственно запахнул вновь разошедшийся плащ и целеустремленно поволок даму на стройку, резко сменив прежний курс.

Бабу мы ему простили тут же — к своему облегчению; что с ней делать в конце охоты, никто из нас толком не знал. Мы не простили ему добычу. Это была наша добыча. Мы ее выпасли и довели до самой почти стройки, вот она, готовая, бери и… А тут он. На все готовое, понимаешь. Даже выходной строителей казался именно нашим вкладом в дело, который мужику следовало компенсировать. Он стал нам должен, теперь мы «имели с него получить».

Мужик отбуксировал расслабившуюся и издающую бессмысленные хихиканья добычу в пустой ПАФ, стоявший незапертым с марта месяца, когда его покинула отработавшая на стройке бригада плотников. Мы хорошо знали этот вагончик с кузбасслаковым «ДМБ-76 Ленкорань» на торце, как, впрочем, и всю стройку — от нашего двора до нее пять минут ходу. Любой из нас мог без запинки описать, че там внутри. Там справа стол под плакатом про технику безопасности и две скамьи, на столе банка от венгерской томатной пасты, горько воняющая папиросными бычками. Слева два ряда шкафчиков со всяким тряпьем на дне, в самом дальнем — вонючие стоптанные сапоги. У торцевой стенки топчан из кирпичного поддона, заваленный толстым слоем газет. Да там кругом одни газеты, на полу, на столе, на скамейках.

Плотничий стружечный дух недолго держался в его пропотевшем фанерном нутре. Как только бригадир плотников снял с дверей свой замок и плотники уехали, мы, помню, не дожидаясь окончания рабочего дня, мухой прошарили весь ПАФ — случалось, строители забывали в шкафчиках путевые шмотки, шапки по зиме, часы, а бывало, что и деньги. Потом, лазая по стройке, мы быстро перестали заходить в этот пафик, делать там было нечего.

Теперь мужик драл там на топчане нашу тетку: топчан скрипел, мужик хыкал как паровоз, тетка противно блеяла, и что-то чавкало и потрескивало, мы еще подумали, что кто-то из них пердит, но для пердежа ритм был слишком правильным.

Мысль, как наказать их обоих, пришла к нам одновременно — видимо, оттого, что мы одновременно почуяли запах сухой обрези из-под основательно сколоченного крыльца. Мы синхронно посмотрели на сухие концы горбыля, увязанные проволокой пачки которого высовывались наружу, переглянулись (Они такие выбегут, а крыльцо горит! Зыко?! А то! И слезти никак! Только перепрыгивать! Во пересрутся! Давай? Давай! Долго разжигаться… А вон польем возьмем у малярш! Точно!) и одновременно уставились на ряд фляг и бочек возле бытовки бригады отделочниц.

На беду мужику (а может, и бабе), легко отковырнулась только маленькая пробка бочки; горловины и замки фляг оказались намертво затекшими какой-то липкой гадостью. Сунувшись к отверстию понюхать, мы едва не выплюнули легкие — ох как резко шибануло из ее гулкой тьмы, но зато шибануло правильным; мы сразу поняли, что это что-то должно хорошо гореть.

— А как набрать?

— Да хуй знает… Давай сначала подкатим.

— Ты глянь, она не полная?

— Не… Нет, вроде.

Мужику опять не повезло — рельсы озаботились, чтобы бочка не оказалась неподъемной для нас, там было едва ли больше трети, а то и четверти. Осторожно опрокинутая, приглушенно громыхающая бочка успела сделать лишь пару оборотов, и раскачавшаяся жидкость легко вышибла неплотно вдвинутую на место пробку. Запах стал невыносим, это уже был не запах, а настоящая химическая война, но мы все же докатили плещущую посудину до крыльца, повернув отверстием вниз. Все вышло совсем не так, но, в общем-то, нормально: желтоватая гадость немного попадала под пачки горбыля, но большинство ее куда-то девалось.

Не дожидаясь, когда все хорошенько намочится, мы отошли на пару шагов и начали кидать спички, пытаясь угодить на промоченные уайт-спиритом участки земли. Наконец пыхнуло; да так, что мы вмиг остались без ресниц и бровей. Кинувшись за железную будочку сварного поста, я сильно зацепил коленом бочку, стронув ее с места, и она помаленьку покатилась под незаметный на глаз уклон. Поэтому, думаю, мы и остались живы: бочка обязательно ебнула бы, окатив нас остатками — стояли мы подходяще.

Когда огонь подрос и скользнул вагончику под брюхо, пафик ненадолго задумался и вспыхнул сразу весь; стали лопаться и посыпались из окон стекла — мы так и не поняли, мужик ли это их поразбивал, пытаясь вылезти наружу, или все-таки это от пламени. В небо протянулся огромный черный хвост, какой-то слишком большой для такого маленького и недавно начавшегося пожара. Мы поняли, что сейчас сюда набегут, и дали ноги.

Приехали пожарные, потом менты. Еще чуть позже появился и исчез за вагончиками «рафик» неотложки. Завороженно наблюдая с крыши четырехэтажки поднявшуюся на стройке суету, я четко понял разницу между собой и Филимоном. Даже не так: я понял, что нас нет. Не вообще нет, а нет вот этих, с ободранными локтями и грязными коленями, испуганных и сопливых существ. Мы лишь крошечные чешуйки на остриях огромных конусов из всех тех людей и их мыслей, что были до нас, мы так, на мгновение, а потом будут другие. И конусы эти разные. Мой не такой большой, но начинается невероятно далеко и давно, между песком и небом, а филимоновский стал совсем недавно, от этого он дымчатый и жидкий, там играет гармошка и отражаются в лужах желтые окна — на улицах грязно, потому что недавно был дождь, там не верят друг другу и хотят убить.

Мне не понравился мир, откуда пришел Филимон, мой лучше, хотя там тоже не верят, но не потому, что так надо, а потому что незачем, и еще я понял, как устроено то, что кажется дружбой, — или ты втягиваешь другого к себе, или он тебя; это было как-то связано именно с формой этих конусов и оттого было бесспорным. То, что видно как фигура, нельзя оспорить или понять неправильно: вот круг, он не может совпасть с квадратом и не может с треугольником. Это и есть — Мир, вот этот конус, и какой бы ни был чужой мир, в него никак нельзя попасть, потому что в нем уже живет хозяин, кроме которого там может быть только то, что ему кажется. Сколько бы ни было миров, живешь ты только у себя и выйти из своего мира не можешь. Хотя можешь, но для этого надо бросить вообще все, а такого я себе представить не мог.

Дружба — это просто иллюзия. Невозможно жить в одном мире двум его полновластным хозяевам, это же ясно. Кажется, мы тогда оба это поняли, потому что больше особо не водились; это тоже вышло как-то само собой.







 


Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Наверх