Жил да был черный кыт за углом

Когда я в гостях у Тахави, в ворота постоянно стучат соседи, предлагая разный хавчик. Сам он покупает немного, а я пожрать люблю, да и раскусили они, что мне можно впарить че угодно — мне копейки, а им приятно, они и тащат все подряд. Вот и сейчас пришла Ольга Федоровна с русского конца той улицы, что пересекает нашу. Мы с Тахави после бани сидим на веранде, в солдатских штанах и его китайских рубахах, которым лет сто: ни одной пуговицы и клетка выцвела до ровного тона, у него — синевато-серого, а мне досталась неопределенно-болотная.

Федоровна оставила банку каймака на крыльце и подсела к нам, налила себе чайку и какое-то время беседовала с Тахави о непонятных пенсионных заморочках. Когда она уходила, я заметил, что разомлевший старик мгновенно сходил на ту сторону и вернулся. Я понял, что он что-то сделал Федоровне, и присмотрелся, как она будет открывать и закрывать нашу калитку. Да, двигается заметно легче. Расспрашивать не стал — старик так расслабленно тянулся за сушками, так сыто, блаженно жмурился, прихлебывая, что надо было стать хуже фашиста, чтоб обломать ему кайф в такой момент.

— А почему среди багучы нет русских? — на втором чайнике спрашиваю у Тахави. — Вон, Ольга Федоровна та же, кто бы ей помог, если б ты рядом не жил?

— Как нет, есть. Если б ее совсем припекло, то нашла бы.

— А какие озера они поддерживают?

— Никакие. В этой земле слишком мало их крови, улым. Им не за что держать эти озера, даже если б они и хотели.

— А кто им тогда дает ырым? Если они не держат озера, то Река не даст им ырым, так ведь?

— Ну, ырым можно взять не только у Реки. Тебе же Энгельс показывал, как его берут, когда Река не дает.

Я сразу вспомнил «аварийного» мальчика в синей бейсболке, жадно извивающиеся пёзды багарякских тварей, бабу на дискотеке.

— Только у других, да? Еще какого-нибудь способа нет?

— Ну… Бывает, что Тенри дает песню,[12] редко. Это значит, что человек ему нужен здесь для чего-то, но редко, редко… Когда человек делает, что хотел Тенри, песня теряется. Встречать таких не доводилось, рассказывали; и тому, кто рассказывал, рассказал кто-то другой. Но это так, улым, можешь не сомневаться. Здесь только Река может дать ырым. Только тому, чья кровь в этой земле.

— А почему так, Тахави абый? Разве Тенри есть разница, какой нации человек?

— Тенри — нет. Человеку есть разница. Мои эйе[13] не станут приходить ни к урысу, ни к немцу. А без эйе ты на той стороне будешь только смотреть и бегать. От эйе, от бире, от всех будешь бегать. Зачем это надо.

— А как же вот я? У меня нет эйе, а я ни от кого не бегаю.

— Это ты не бегаешь? Конечно, не бегаешь, — засмеялся Тахави. — Ты ходишь на ту сторону или с кем-нибудь, или в местах, которые тебя знают. И твоя кровь есть в земле. Это очень помогает.

— Как так, Тахави абый? Все мои предки лежат или в Татарстане, или в Средней Азии. Здесь у меня похоронена только аби[14] и она не нашей крови.

— Э, малай, ты знаешь всех своих предков, да? Нет, ты что? Как тогда твое озеро захотело тебя? Ошиблось? Река не ошибается, улым. Даже если ты бросишь камень, а он вдруг летит не вниз, а вверх, это не значит, что ошибка, это значит, что здесь на какое-то время Река сделала верх — низом.

— Что, и такое бывает? Ну, когда камень не падает? — Я решил проверить, метафора это или на самом деле возможно такое явление; о таком я еще не слыхал.

— Не видел, улым, к примеру сказал. Если хочет Река — камень и полетит, и на гармошке сыграет. Она над всей этой землей начальник, что хочет — родит, что мешает — убьет, только человека не тронет.

— А почему? Человека?

— Человеку только Тенри начальник, хотя с Рекой человек сам разбирается, в это никто не суется, даже Тенри. Ну, кроме тех, про кого я тебе сказал, — кому Тенри слово сказал, да кто сам себе вреда ищет.

— Ты ж говорил — песню?

— Какая разница, улым. Одному — слово, другому — песню, все одно.

— А кто вреда себе хочет — это кто такой?

— Кто ырым с рукой путает.

— Это как? Вещи, что ли, двигать пробует? — испуганно спросил я, вспоминая свои опыты со свечками и котом.

— Ага! — улыбнулся Тахави. — Особенно те, какие мяучат и в доме гадят! Нет, улым, не пугайся. Это про то, когда человек думает, что ырым для того, чтоб делать то, что всем людям положено делать руками. Заработать на хлеб, поучить кого, если забылся, понимаешь?

— Понимаю. Слушай, Тахави абый, а как же тогда Яшчерэ? Она и огонь так разводит, и это, помнишь, ха-физа со свадьбы прогнала? Это что, она себе вред причинила?

— Ну, малай, не тебе Сагдат судить. Хоть ты и не судишь, но все равно. Ей за себя знать, и она знает, неправильного нет в ее жизни. Трудно сказать, но лучше не делай все, что у нее видишь, только то делай, что она тебе велит. Бывает так, один что-нибудь сделает, и выходит хорошо; другой сделает, и наоборот получается. Если она что сделала — значит, так и надо было, какой бы вид ни имело.

— А как отличить?

— Тебе лучше никак. Когда будешь на той стороне весь, один волос здесь оставишь, тогда поймешь про Сагдат.

— А про других как понять? Кто неправильно?

— Про других? А вечером сходим, посмотришь.


Время до вечера оказалось на редкость живучим и легко убиваться не соглашалось. Сначала я досыта натра-хался с телевизором, выдернутым из машины, — старик захотел послушать народный концерт по 36-му каналу. Без активной антенны показывало плохо, и пришлось искать провод, затаскивать его на крышу, короче, было, чем заняться. По мере приближения вечера меня понемногу начало потряхивать; тело, чуя перемены, стало немного самостоятельным. Я слонялся по двору, по дому, ни одно место не принимало меня, ничего делать не хотелось. Попробовал сесть в машину почитать — но пал-мик в руках казался таким неудобным, что раздражение скоро выгнало и оттуда. Похолодало, с северо-востока нагнало тяжелых туч, и я, накинув уличную телогрейку, вышел пройтись.

На улице пусто, на прихваченную легким морозцем грязь сыплется первый снег, не снег даже, а так, недоразумение. От земли еще поднимается еле заметный пар, на уровне крыш сливающийся в прозрачный сырой туман, тут же смешивающийся с дымом топящихся бань, — это Тахави начинает топить баню с рассветом, а так народ нынче парится чем дальше, тем позже. Я бреду по тихой деревне и вдруг замечаю, что сегодня совсем не слышно пьянки — ни поблизости, ни вдали; безмолвие не обгажено и «Сектором газа», к которому мне пришлось долго приспосабливаться, учиться вырезать эту срань из акустического поля. А-а, вон че! — доходит до меня: прохожу мимо дома участкового, они еще обедают на веранде, и звук телепередачи проникает через одинарные рамы — начался «юмор». Гнусавое, издевательски фальшивое сюсюканье Петросяна. Марселька Целый Капитан в домашней ментовской рубахе как раз стоит у приоткрытой створки, досасывая сигарету, и я приветливо козыряю ему. Он кивает в ответ и что-то говорит, улыбаясь, своим на веранде — может быть, сообщая, что этот опять торчит у старика; видимо, целится на дом — вот ведь городские, а? И зачем ему только эта развалюха… Снеси ему творога, он на цены-то не глядит. Неси, с удовольствием возьму, — думаю я. У Марселькиной бабы очень все чисто, хорошая у него баба, откуда-то из наших краев — не то с Куяша, не то с Голубинки.

Остатки беспокойства исчезают, меня растворяет всеобъемлющий покой этого места, и я не спеша огибаю наш квартал, сворачиваю в переулок. Зрение уже почти вырубилось, я перехожу, но мне спокойно — я уже знаю, что ноги по-прежнему наступают на сухое и с отвисшей губы не капает слюна — выгляжу я нормально, никто ни в чем не заподозрит. Из чистого ухарства я решаю дойти до ларька и купить… нет, здешнее курево — простите великодушно; так, заварка-хлеб-сахар есть, а куплю-ка я зажигалку, вот. Тут же, без паузы, под пальцами оказывается холодный и мокрый швеллер прилавка под зарешеченным окошком, из окошка несет теплым ларечным духом — товар, горячий металл трамвайки и незатейливый парфюм, его тут же перебивает железнодорожный запах — электричка на морозе, шпалы, шашлык, бомжи, заиндевевшие окна трамвая, больничный капустный смрад, кровь — прошлой зимой ездила в Челябинск на аборт, теплый запах нагревшихся на майском солнце оконных рам, пот и меловая пыль — школа, 641 руб. 90 коп. — осталось отработать, задолжала летом, леспромхозовский придет в восемь — мать приедет, вам какую? Вот, горит, видите? Четыре пятьдесят. Пожалуста. Да, городские вежливые, эх, Зулька, сучка как-то же выскочила, как бы мне-то, вот поди у этого денег-то, и воду возить не надо, салоны маникюрные…

Забрав дребезжащего прозрачного уродца, я, едва сохраняя вертикальное положение, добираюсь до дома — вымотало неожиданно сильно, на удивленье просто вымотало. Впрочем, так же быстро и проходит.

Поднявшись в дом, нахожу Тахави уже одетым — синяя зечка,[15] уличная телогрейка, сапоги и повседневная темно-зеленая тюбетейка.

— Айда, улым.

— Хазер, Тахави абый.

Я переобуваюсь в сапоги: в галошах, пусть и на шерстяной носок, уже холодно, ноги задубели. Мы идем в центр, к автовокзалу — сараю силикатного кирпича, окруженному толпой грязных «пазиков». К сараю примыкает навес на коричневых трубах, опоясанных шелушащейся коростой объявлений. Под навесом дюжина заплеванных семечками грязных скамеек спиной к спине. Кучка пацанов в пестрых костюмах, красно-бело-зеленые вставки на темно-синем; костюмы у всех одинаковые, разнятся только куртки из кусочков кожи — разные оттенки коричневого и черный. Видимо, к курткам местный дресскод не шибко строг. Пьют пиво из коричневых сисек — как им только не холодно, интересно. И к чему харкать во все стороны, пивные тягучие харчки уже на всех предметах вокруг этой гопы. Пидарасы, хули матом орете на всю площадь! Ага. Кажется, я пошел. Точно.

Прошло около века, или пяти, или минута. Прибыл автобус, сияющий, словно я гляжу на него через мокрое стекло, — вокруг каждой лампочки, легко пробивающей тонкую бумагу кузова, красивый ореол, как в мороз от фонарей. Из салона выкатились пассажиры, переваливаясь и семеня, словно утята, — и брызнули кто куда, только держи! Я испугался, потому что огромный автобус, тупо и неумолимо разворачиваясь, грозил расплющить то одного, то другого, но они весело ускользали от его сияющей глыбы и нисколько его не боялись. Какие молодцы! — растроганно улыбаюсь я, чувствуя, как по щекам катятся слезы. — Какие молодцы они все-таки! Какой-то частью себя я холодно замечаю: слишком, что-то уж слишком; еще одна часть заинтересованно наблюдает, как под движущимися людьми на рельефную смерзшуюся грязь падает пятно неяркого синего света, хотя люди — теплые и желтые, почему бы это?

Тахави разворачивает меня, и я с мгновенно вспыхнувшим негодованием обнаруживаю, как одного из моих утят яростно щиплет мужик, стоящий у крыльца почты, раскапывая нежный светящийся пух своими… нет, все же не руками, хотя вроде как и руками. Я словно вижу одновременно три картинки — на одной мужик стоит у почты, он нормального — точнее, маленького роста; его руки в карманах эмчеэсовского пуховика, и одной из них он достает из коробка спичку за спичкой. Вторая картинка совсем даже и не картинка, просто такое ощущение — мужик уже вдвое выше несчастного утенка, он навис над ним и запускает в него руки по локоть, выдергивая пух, но пух не задерживается в руках мужика, легко просачивается меж его пальцев и сразу гаснет, оставляя в воздухе мелкие красные искорки. Третья еще менее визуальна — одно ощущение правой руки, хватающей какой-то кусок плотной то ли резины, то ли засохшей жвачки. Рука старается подцепить, выщипнуть складку и ухватиться получше, но стоит только оттянуть часть от куска, как часть эта приобретает непробиваемую упругость полиуретана и с силой выталкивает вдавленные пальцы.

Поток ощущений непосилен, и я пробкой выскакиваю обратно. Переведя дух и сфокусировав расслабленные глаза, я продолжаю смотреть на мужика, мимо которого проходят пассажиры автобуса. Меня осеняет — мужик жрет бабу в коричневом плаще и розовой косынке! Причем только за счет их взаимного положения, чистая геометрия! Я перевожу взгляд на одного, на другого пассажира, идущего в том же направлении, — нет, не то. Им он ничего сделать не может, не знаю как, но в уязвимом положении относительно мужика только эта баба, одна из всех. Меня поражает простота — как, неужели только за счет расстановки? И все?! Из меня, словно через какую-то трубку, начинает лезть пена примеров, теперь имеющих решение, они нетерпеливо налезают друг на друга и скучиваются; хочется немедленно взять в руки каждый и приложить к нему только что приобретенную недостающую часть головоломки.

Я задумываюсь и теряю картинку, теперь передо мной лишь тьма, окружающая навес, освещенный несколькими едва заметно мигающими светильниками. Из-за этого контраста уже ничего не разобрать, только силуэты домов на фоне гаснущего неба и мутно-желтый свет в кабинах двух автобусов — один шофер читает газету, второй курит в окошко. Пацаны куда-то делись, и Тахави дергает меня за телогрейкин хлястик, поворачивая в сторону дома.

Пройдя в молчании до самого дома, я спрашиваю лишь за чаем:

— Тахави абый, как так?

— Ему никто не давал ырым, но он сам хотел другого и как-то нашел. Теперь, чтоб не пропасть, он должен постоянно брать чужое дыхание, а брать его может вот так, другого не знает.

— Зачем — брать?

— Так он может обманывать бире, а если не сможет, то они увидят его. Он сам захотел, чтоб они его видели, обратно уже никак.

— И че тогда? Ну, увидят — и че?

— Бире съедят его кыт.[16] На весь район никто не боится так, как Гафур.

Я на мгновенье представляю себя в шкуре несчастного эмчеэсовца — ух, не дай бог.

— Ты можешь ему помочь?

— Нет.

— А почему, Тахави абый? Может, не хочешь?

— Не хочу, но и не могу тоже. Он не знает, что с ним делается. Думает, что у него просто болит внутри, все потроха болят. Правда, они и в самом деле болят, но вот ты понимаешь, почему, а он нет.

— Если он не знает про бире, то кого же он тогда боится?

— Смерти, кого ж еще. Его тело чувствует, как бире слетаются к нему, вьются у него под ногами, и чувствует, что будет, если он не удержится. Но он не понимает все это и еще больше читает глупые книжки, мешает сам себе. Его кыт стал совсем черный, и белым его не сделают все эйе Яш-черэ. Только Тенри это может, но он не делает.

Я не стал больше ничего спрашивать, потому что явственно ощутил подкатывающую истерику — еще минуту, и я буду требовать от Тахави помощи этому Гафуру. Причем я совершенно точно знал, что буду валяться на полу и рыдать, словно маленький ребенок. Испугавшись и этого тоже, я торопливо лег спать, гоняя в голове воображаемые диалоги с Тахави и Гафуром, но на удивление быстро заснул.


Примечания:



1

Кому охота язык ломать, называйте кондиционер, а мне и так пойдет.



12

Тенри дает песню — имеется в виду, что иногда Тенри, Бог, Аллах, Святой Дух (годится любое имя) приоткрывает человека для знания, и человек начинает знать без обычной процедуры. Причем знание это «работает» только то время, какое нужно человеку для выполнения задачи, ради которой все и происходит; этакий «связанный кредит». Считается, что такой человек имеет знание, выходящее за рамки Следа (традиции, характерной для своего места), и вместо своего Зверя имеет в качестве начала Следа одну из четырех сил Тенри — Огонь, Ветер, Воду или Камень. В принципе, это очень «круто», но, насколько мне известно, люди не справляются с этим.



13

Эйе (тат., башк.) — «духи», более подробно говорить об этом не имеет смысла.



14

Аби (тат., башк.) — бабушка.



15

Зечка — костюм рабочий х/б, артикул уже не помню, в руб. 30 коп. брежневскими.



16

Кыт (тат., башк.) — душа.







 


Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Наверх